По возвращении узника ГУЛАГа род Гольдбергов продолжился новым наследником: сыном Якова Исааковича – Давидом. Подрастерявший здоровьишко Исаак Моисеевич проводил в последний путь отца, дождавшегося-таки возвращения отпрыска из мест заключения, и стал уговаривать Иосифа реализовать план розыска шаманских сокровищ. Тот долго отнекивался, но в конце 60-х, после рождения Вадика, вынужден был согласиться. Исаак Моисеевич припер непутевого геолога к стене, отказавшись подбрасывать от щедрот своих, а сидеть на голой зарплате обремененному спиногрызом Иосифу было совсем кисло. Он убыл в Красноярский край с подвернувшейся кстати геологической партией и назад уже не вернулся. Спустя полгода к Гольдбергам пришел незнакомый человек с красным обветренным лицом и передал в дрожащие руки Исаака Моисеевича планшет с бумагами сгинувшего в холодных водах реки Марья наследника.
   Известие нанесло непоправимый удар по здоровью отчаянно винившего себя в гибели сына Исаака Гольдберга. Он окончательно потерял интерес к жизни и вскоре угас от заработанного на пересылках туберкулеза. Таким образом, бразды правления оказались в руках Якова Исааковича. Поначалу он не забывал о подрастающем племяннике и пытался приспособить его к делу, но гены Иосифа сделали чадо непригодным к работе в теневой коммерции. Несмотря на старания дяди, Вадим с упорством безумца бегал за вожделенными бабочками и ни на что другое смотреть не желал. Давид же пошел по профессиональной стезе и стал искусствоведом, знающим толк в живописи, мебели и ювелирных украшениях. Не брезговал он и скупкой золотого лома, полагая, что из всего надо извлекать выгоду. А когда среди знакомых кладоискателей, с которыми Гольдберги по традиции всегда поддерживали контакт, замаячил молодой, удачливый и не запятнавший себя сотрудничеством с органами, стало ясно, что пришло время пускать в ход дядины бумаги, до сих пор лежащие мертвым грузом в недрах письменного стола.
   Гольдберг ничего не скрывал, но, слушая его, я думал: какой он имеет расчет за своим прямодушием? Без пользы он ничего не делал, но где и что он тут извлекал, я уловить не мог. Так и не выцепил, предположив, что это своеобразный знак доверия. Надо ж доверять друг другу, коли мы компаньоны. Настала пора обнародовать пресловутую карту. Давид Яковлевич протянул мне небольшую красную книжечку. На дерматиновой обложке была оттиснута тускло-желтая надпись «Академия наук СССР», под нею звездочка и ниже: «ПОЛЕВОЙ ДНЕВНИК».
   – Полистайте, – предложил Гольдберг, приглаживая короткие кудрявые волосы возле ушей. Наверное, от волнения. – Оцените опытным взглядом. К рисункам я могу дать пояснения.
   Я начал с первой страницы, предназначенной для записей сведений о владельце: «1968 год, Тунгусская экспедиция, Усть-Марьский отряд». В графе «Фамилия, имя, отчество исследователя» значился Гольдберг Иосиф Исаакович. В самом низу красовалась трогательная надпись: «В случае нахождения утерянного дневника просьба вернуть по адресу». Адреса не было, но книжечка попала по назначению.
   Деловые записи, выполненные мелким неразборчивым почерком, начинались длинным списком походных принадлежностей и припасов. Далее велись какие-то подсчеты, судя по всему, затраты бензина на маршрут. Изучать эту избыточную информацию не было необходимости, и я начал с «хвоста»: загнул большим пальцем странички и пустил веером, пока взгляд не зацепился за рисунок.
   – Нашли? – догадался Давид Яковлевич. Он поднялся с кресла, и мы вместе стали изучать карту.
   Выполнена она была на двух листочках, каждый размером с ладонь.
   – Это дедушкины пометки, – обратил мое внимание Гольдберг, указывая на дополнения, внесенные черной шариковой ручкой. Почерк на них заметно отличался. – Дядя Иосиф начертил все довольно точно, но кое-что упустил. Дед вписал в схему недостающие детали. По этой карте, хоть она и старая, очень можно ориентироваться.
   – Надеюсь, – сказал я.
   Рисунок по диагонали разделяла толстая двойная черта с пометкой «р. Марья». Слева и снизу к ней примыкала линия потоньше, тоже какая-то речка. Стрелки с закрашенными остриями указывали направление течения. В нижнем треугольнике между двух рек красовалась надпись «Поселок Усть-Марья, Правая сторона», с двух сторон к нему тянулись мосты. Там же рукою Исаака Моисеевича были отмечены Первый усть-марьский лагерный пункт и деревообрабатывающий комбинат. За притоком, на левом берегу Марьи Иосиф указал только речную пристань и написал «Левая сторона» очевидно, имея в виду название второй части поселка. Зато Исаак Моисеевич напряг память, создав целый путеводитель по маленькому островку архипелага ГУЛАГ. Напротив пристани, далеко в лесу помещался Второй усть-марьский лагпункт, биржа, чуть поодаль, перекрывая синий холм, чернел большой крест в жирном кругу, снабженный подписью «Кладбище з/к з/к». На правом берегу реки Марьи отец с сыном разгулялись от души. Правая и самая большая часть карты была исчеркана синими штрихами – рисунками геолога, отмечавшего особенности рельефа, участки выхода на поверхность горных пород и прочее по своей специальности, указал он и местонахождение пещеры. Был там и старый прииск, сеточка лесных дорог, загадочные «новая лесобиржа» и «командировка № 3». Листочек от старости покоробился, словно был подмочен, и хрустел, как новая банкнота. По-моему, репрессированный Гольдберг над ним плакал. В нижнем правом углу располагалось нечто наподобие церкви, имеющее надпись «Скит староверов», а напротив – посреди Марьи – овал с крестиком, обозначенные как «Остров» и «Часовня».
   – Вот наша пещера, – палец Давида Яковлевича ткнул в нижний правый угол, где от главной дороги шла в сторону тонкая линия с кляксой на конце и надписью «Бел. гора».
   Слава вытянул шею.
   – Тут довольно понятно и разборчиво, – поощрительно заметил я.
   Гольдберг довольно улыбнулся, сверкнув очками, и возвратился в кресло под полотном Маймона «Тайный седер в Испании во времена Инквизиции». Зная натуру Давида Яковлевича, я заключил, что в музее висит копия.
   Я посмотрел на его двоюродного братца. Вадик фривольно развалился и пристально изучал ногти на правой руке, демонстративно игнорируя происходящее. Вероятно, хотел показать, что уж он-то как никто другой посвящен в тайну. Настолько, что даже не интересуется ею. Ну конечно же да! Я перевел взгляд на Славу. Корефан выжидающе смотрел на меня.
   – Схема, достойная специалиста, – заключил я. – Во всяком случае, добраться по ней до цели можно. Если к нормальной карте привязать.
   Краем глаза я заметил, что Вадик перестал изучать пальцы, изящным движением опустил руку на колено и тоже уставился на меня.
   В библиотеке повисла почтительная тишина.
   – И я думаю, что нам стоит съездить и на месте разобраться во всем самим.
   Давид Яковлевич облегченно опустил плечи. Слава с трудом изобразил задумчивость.
   – В самом деле? – уточнил он.
   – Может быть, что-нибудь и получится, – сказал я.
   – Тогда поехали, – осклабился корефан. Вслед за ним улыбнулись и Гольдберги.
 
* * *
 
   – А этот еврейчик нас никак не кинет?
   Мы сидели в полутемной забегаловке у Московского вокзала и обсуждали нюансы предстоящей поездки. Не знаю, чем приглянулся Славе этот кабак, но на обратном пути он буквально затащил меня в «Риф», чтобы как следует обмозговать услышанное. Я не любитель общественных заведений как мест, пригодных для обсуждения важных вопросов, но Славе захотелось пива, и мы зашли.
   – Не один ли тебе хрен, еврей он или русский? – поморщился я. – Что за предрассудки? Все мы в Советском Союзе выросли, и родители наши тоже. Значит, мы советские люди. К тому же как он нас кинет? Во-первых, не он с нами поедет, а Вадик…
   – Пидор этот? – В отношении людей нетрадиционной ориентации Слава был настроен недружелюбно.
   – Как ты строг… Какая разница, кто он? Пусть едет, нам подстраховка не повредит. Если какая достача со стороны Гольдберга начнется, мы Вадика в заложники возьмем, – успокоил я корефана.
   – Ну, будь по-твоему, – согласился Слава.
   Я сидел лицом к двери и первым заметил, как в кафе зашли четверо бритых парней в черных кожаных куртках. Одного я узнал вначале по одежде: именно он сразу вышел, едва завалили мы со Славой. Сейчас же, рассмотрев в полутьме лицо, я идентифицировал его как Витю – активиста спортивно-патриотического клуба «Трискелион». С ним были, видимо, тоже патриоты. Ну, здравствуй, племя молодое, нездоровое.
   – Атас, – шепнул я, и друган, с равнодушным лицом, что предвещало готовность к бою, повернулся всей тушей к двери.
   – Илья Игоревич? – осведомился подошедший Витя. Один из сопровождающих вкрадчивым движением откинул полу куртки и направил мне в лицо ствол «Макарова». – Вы должны пойти с нами. А вы, – положил он руку на Славино плечо, – обождете здесь.
   На губах корефана заиграла кривоватая усмешка. Со стороны она могла показаться даже добродушной, но я слишком хорошо знал моего друга. Такая безмятежная радость могла означать одно: Слава определил патриотов в покойники.
   – А хи-хи не хо-хо? – спросил он, выжидательно глядя на Витю.
   – Что-что? – не понял Витя.
   – Спрячь волыну, – обратился Слава к гоблину, – или в жопу себе ее засунь, мудозвон долбаный.
   Кафеюшник пустел. Заметивший бандитские терки народ быстро утекал, не желая попасть под раздачу. Последними выпорхнули пьяные девушки с фенечками и газетами «Сорока» в руках.
   Патриоты подутухли. От Славы, в котором сквозь уголовника внезапно проглянул боевой офицер Советской армии, все сильнее пахло смертью.
   – Тогда вы пойдете с нами оба, – решил наконец Витя, на нас глядели уже три ствола. Намерения у патриотов были самые серьезные.
   – Если достал пистолет – стреляй, – наставительно сказал Слава, вынув руку из-под стола и брякнув о доски зажатую в кулаке гранату. – Стреляй сразу, а то можешь не успеть.
   Граната была в рубчатой зеленой рубашке. Ф-1, оборонительная, с радиусом поражения двести метров. Если Слава разожмет руку, а с него станется, мы все получим по паре крупных осколков. Патриоты – в живот, а лично я – в голову. Такая перспектива не радовала.
   Впрочем, не меня одного. Кто-то из «бицепсов» гулко проглотил слюну.
   – Всегда держи руки противника на виду, – продолжил Слава и поднял другую руку. Между пальцев была зажата чека. – Не уследишь – погибнешь.
   Он встал и ткнул Витю в грудь. Патриот принял в ладони, опасаясь выронить, переданный афганцем предмет, побледнел и беспомощно уставился на меня, сжимая подаренное колечко.
   – Пошли, Ильюха, – позвал Слава.
   Я поднялся. Гоблины расступились, и я беспрепятственно покинул кафе. Слава ждал у входа.
   – Эти, что ли, фашисты твои? – спросил он.
   Я кивнул и вдруг понял, что «лимонка» до сих пор находится у него в кулаке, а чека осталась у Вити. Глаза у меня, должно быть, стали размером по полтиннику, потому что Слава ухмыльнулся и подмигнул… мне!
   – Ну что ж, тогда получай фашист гранату, – заключил он, перегнулся через порог, и я услышал, как по полу стукнул и покатился небольшой, но увесистый предмет.
   – Ложись!
   Слава сбил меня с ног, отбросив под стену «Рифа». Она дернулась, словно изнутри ударили молотом. Под грохот взрыва вдребезги разбилось окно, к счастью, в стороне от нас.
   – А теперь мотаем!
   Мы дернули мимо курящейся белым дымом двери кабака, запрыгнули в «Волгу» и сквозанули по неширокой Гончарной улице, ловко разминувшись с парой встречных машин. Слава вывернул на Миргородскую и погнал в сторону Александро-Невской лавры. «Не забыть бы свечку поставить», – мелькнуло в голове, когда мы проскакивали через площадь на мост.
   Очутившись на правом берегу, я понял, что теперь мы точно уйдем. Это в центре никуда не соскочишь, а в новостройках вполне реально устроить успешный забег. Отсутствие мозгов у корефана с лихвой восполнялось приобретенными в боевых условиях рефлексами и арестантской смекалкой: с моста он сразу притырился на Стахановцев и пошел кружить по тихим малоприметным улочкам, двигаясь параллельно набережной и, соответственно, к дому.
   «Опять встряли! – думал я, озираясь. Ожидал увидеть синие мигалки идущих на обгон мусорских тачек с наставленными из окон автоматами. – Снова вперлись, да как! Вот теперь точно надо отваливать, куда угодно, лишь бы из города – хоть к черту на рога».

2

   К черту на рога мы и попали. Такого захолустья не встречалось мне давно. Со времен экспедиции под Газли. Но там была пустыня, а здесь, сильно к северо-востоку от Красноярска, была изгаженная вырубками тайга.
   Городок Усть-Марья представлял собою скопище грязных бараков, достраиваемых и обновляемых по мере обветшания, и небольшое количество блочных пятиэтажек, собранных на правом берегу Примы. Речка с сигаретным названием впадала в Марью, а на месте их слияния раскинулся смрадный нарыв, наполненный человеческим гноем. По-иному охарактеризовать эти трущобы было невозможно. Прима делила городок на две части – Правую и Левую. В Правой, меж Примой и Марьей, находилась действующая колония при деревообрабатывающем комбинате, вокруг которой выросли дома цириков и чекистов,[8] присутствовали клуб (деревянный), Дом офицерского состава (кирпичный, сталинской архитектуры), баня, госпиталь и прочее, что полагается в таких местах. Был там и свой краеведческий музей, у директора которого мы остановились. Левая же сторона была по-настоящему «левой». Селился там всякий сброд: коренные жители края, вольнонаемные и отмотавшие срок обитатели «Первого лагпункта», по каким-то причинам решившие не уезжать далеко. Работали кто где, частью на комбинате, частью в порту, на лесосплаве, многие тунеядствовали; воровали и пили все. Поскольку Левая сторона изначально планировалась как главная часть города, которую должны были заселить перекованные и нравственно чистые граждане страны Советов, там разместились ЗАГС, исполком, РУВД и прочие административные здания. Опрометчивость этого решения поняли значительно позже, когда граждане прочно обустроились в бараках и изменить что-то было уже невозможно. По моральным качествам они оказались под стать государственному строю. Загажено все было жутко, даже до безобразия, на улицах иногда вездеходы вязли, особенно в дожди. Поэтому хранителем крупиц цивилизации стала ментовская сторона, имеющая вид благоустроенного прилагерного поселка. Она хоть и была пропитана провинциальным мещанским духом плюс запахом каш из зоновской крупы, зато по ней можно было ходить и днем и ночью без боязни получить пером в бок, в отличие от Левой стороны, где царили первобытные законы города без фраеров.
   Андрей Николаевич Лепяго, которого нам порекомендовал Гольдберг, оказался старожилом здешних мест. Его отец чалился на усть-марьской зоне, он-то и знал Исаака Моисеевича сначала зэком, а потом как вольнонаемного инженера. Малолетний Андрей обитал на Левой стороне вместе с матерью, подобно женам декабристов последовавшей за «кормильцем» в Сибирь. Несмотря на амнистию, ссылку отцу не сняли, и он остался на деревообрабатывающем комбинате, где дорос до главного инженера. Андрей Николаевич закончил Красноярский педагогический институт и вернулся преподавать историю и обществоведение в ментовскую школу на Правом берегу. Так он и остался бы учителем, не появись в середине 80-х новый хозяин,[9] тогда еще майор, Проскурин, который решил организовать при Доме офицеров краеведческий музей. Тяготел, видать, к науке. А поскольку начальник колонии является могущественным правителем в дарованном государством феоде, то и понты давил соответствующие, дабы не посрамиться перед соседями-феодалами пенитенциарной империи. Смекнул Проскурин, что собственный музей ничуть не хуже придворной филармонии, а даже лучше, поскольку оригинальнее, да и надежней – вещи, в отличие от слабых здоровьем зэков, не болеют и не освобождаются. Директором тут же назначил учителя, который активно исследовал обычаи края и по собственной инициативе соорудил в своем кабинете экспозицию, знакомящую школьников с бытом аборигенов. Вскоре Андрей Николаевич был заменен выпускником Красноярского вуза, и в городе (невиданное дело!) возник свой музей.
   Жениться Лепяго не сподобился, поэтому места в его большой избе хватило всем. Мы приехали втроем: я, Слава и Вадик, ради общего дела отказавшийся от ненаглядных бабочек. Корефан согласился терпеть нетрадиционно ориентированного энтомолога, а Гольдберг-младший, чувствуя такое к себе отношение, поубавил жеманности. Даже золотую сережку из правого уха снял и повадками напоминал теперь переодетого монаха, чье чело облагорожено печатью невинности. Мне же в этой компании было значительно легче. Ни к кому из спутников я неприязни не питал, а с Андреем Николаевичем моментально нашел общий язык. Рыбак рыбака видит издалека.
   – Вы не представляете, – продолжал радоваться Лепяго, пока мы отдыхали с дороги и насыщались чем Бог послал, вернее, тем, что привезли с собой, – в холостяцком жилье отыскалось лишь немного овсянки. – Как я соскучился по беседе с образованным человеком! Только в школе и спасался, понимаете? Круг интеллигентных людей здесь настолько узок, что только с коллегами и можно общаться. Когда из школы ушел, точнее, меня перевели, ну, предложили – от такого места отказываться нельзя, один-единственный музей в районе, да что там в районе – во всей области! – так вот, понимаете, они в школе, а я здесь… умные разговоры стали так редки… Сбор экспонатов – занятие нелегкое, скажу я вам. Приходится лазить по тайге. Отнимать, знаете ли, у природы, выкапывать, археологией заниматься.
   При этих словах я улыбнулся, а обрадованный положительной реакцией Лепяго затараторил еще пуще:
   – Прекрасная экспозиция получилась, выдающаяся! – Глаза его загорелись. – Пойдемте, я вам покажу, в самом-то деле!
   Отказать радушному хозяину было невозможно. Мы перешли через дорогу, благо жил Андрей Николаевич напротив Дома офицеров, и начали осмотр местных диковин.
   Поглядеть действительно было на что. Детище свое Лепяго обожал и трудился над ним не покладая рук. Музей состоял из четырех проходных комнат, три из которых были полностью заняты экспонатами, а последняя только наполовину. В первой комнате стоял чум, там был подробно представлен быт аборигенов. Возле него торчали два чучела в богато расшитой меховой одежде. Лица у них были сделаны из тряпок, над которыми потрудился кто-то, знакомый с византийской иконописью. Так мог бы выглядеть Иисус, родись он в Сибири.
   – Зэки рисовали, – пояснил Андрей Николаевич, – тут, знаете ли, такие таланты сидят…
   – Зона богата талантами, – поддакнул я.
   – Я здесь все воссоздал до мелочей. – Лепяго так и распирало от нетерпения. Нам, как гостям, грозило выдержать всю экскурсию целиком. – Настоящую одежду собрал, которую носили эвенки. Видите, мужчина одет по-зимнему, в доху, штаны у него из лосиной кожи, на ногах унты, а жена его одета по-летнему: в парку и олочи.
   – И в той дохе дал маху я, – произнес Слава задумчиво, – она не греет…
   – Абсолютно, – поспешно закончил я.
   Андрей Николаевич пропустил наши реплики мимо ушей.
   – Палка у нее в руке называется аргал, – продолжил он, – она использовалась для управления оленьей упряжкой.
   – А когда тут олени-то были? – пренебрежительно поинтересовался Слава. – Теперь всё, небось, на зэках возят.
   Засунув руки в карманы, он стоял перед чучелом кабарги, брезгливо разглядывая немудреную дикарскую утварь.
   – Не так давно, кстати, исчезли, – сообщил Лепяго. Его непросто было сбить с панталыку. – А если в лес подальше зайти, то можно наткнуться на диких кабарожек. На них до сих пор охотятся. Кстати, насчет охоты. Видите пальму в руке мужчины? Вон, тесак так называется. Несмотря на грозный вид, пальма не является для местных жителей оружием. Это сельскохозяйственный инструмент, такой же, как коса у русских.
   Я присмотрелся. Чучело было вооружено своеобразным мачете с длинной ручкой или скорее коротким копьем с длинным узким лезвием почти с рукоять величиною. Может быть, этой пальмой и можно было рубить какой-нибудь стланик, но смахнуть голову с плеч она тоже могла за милую душу. В другой руке туземец держал лук. На левом бедре, оперением к пузу, висел колчан со стрелами.
   – Настоящий боевой лук, – похвастался директор музея. – Хранился в одной семье.
   – Тут что, бои шли? – хмыкнул Слава.
   – В свое время – да, – просветил нас Андрей Николаевич. – Вы у себя в Ленинграде о Севере все больше по фильму «Начальник Чукотки» судите, а зря. Не такие они простые, если уж хотите знать. Казаков со времен Ермака Тимофеевича гоняли такими луками, да и между собой северные народы тоже бились насмерть. Лет двести назад тут такие войны шли, что ох ты ну.
   – Сильно рубились? – Корефан напал на любимую тему.
   – Надо полагать, – не без гордости за отчизну ответил Лепяго. – Человеку вообще свойственно воевать. За землю, за богатства… Ну, богатств тут особенных не было, а за жизненное пространство боролись.
   – Места им мало – леса-то огромные какие! – вступил Вадик.
   – Видимо, мало. В лесу не везде хорошо, да и народу раньше проживало значительно больше. Охотились, кочевали. Жили стойбищами. Иногда сталкивались. Естественно, чужаков побаивались, как и всего непонятного. Старались доказать свою доблесть. Вот и случались войны. Эвенки с тунгусами, тунгусы с остяками, манси с юкагирами. А всех их вместе выносила кавалерия чаучей.
   – Чукчей, что ли? – уточнил Слава.
   – Это вы их так зовете. А на самом деле они чаучи – «оленьи люди»: пастухи и кочевники. Вот им много места требовалось, чтобы стада кормить. Соответственно, стычки неизбежны. Где война, там растят воинов – сильных и свирепых бойцов. Они совсем непростые ребята! Чукчи и до побережья доходили, там громили коряков и нивхов, словом, экспансивная нация. А вы анекдоты про них сочиняете. Впрочем, это от незнания, вам простительно.
   – Вас этому в Красноярском учили? – с неподдельным уважением спросил я.
   – В нем самом, – кивнул Лепяго. – Я ведь готовился как преподаватель соответствующего региона. Эпос «Нюргун» – моя настольная книга. – Он усмехнулся.
   – Как у вас тут все… необычно, – восхищенно протянул Вадик. Ему хозяйство Лепяго понравилось.
   – Спасибо. – Андрей Николаевич был тронут. – Я старался воссоздать все доподлинно. Видите посуду из бересты? Чуман называется. В поселке одном обнаружил. Я ее из этнографической экспедиции привез. Когда музей основали, я, скажу вам, немало поездил по округе в поисках экспонатов. Дело хлопотное, но зато результат каков!
   – Впечатляет. – Вадик указал на бревенчатое сооружение в дальнем углу: – А что это такое?
   – Лабаз, – охотно просветил директор. – В нем могли хранить продукты от зверья, но этот ритуальный. Сделан для покойника. Умерших здесь не зарывали, – пояснил он, – укладывали вот в такие срубы или поднимали на дерево в долбленом корыте. Видите, маленькое, предназначено для ребенка.
   Лабаз производил весьма мрачное впечатление. Для комнаты он был слишком большой и очень темный. Эдакая низенькая избушка с дверью-лазом. Жуть.
   – Гроб тоже подлинный? – спросил я. Не без иронии, однако.
   – Гроб? Нет, – Лепяго даже не понял шутки. – Настоящий найти не удалось. Но этот один старый эвенк вытесал, – поспешно добавил он, словно испугавшись, что мы усомнимся в ценности экспоната. – Он, скажу я вам, достаточно здесь прожил и родился еще до советской власти.
   – Силен, – молвил Слава, непонятно, то ли в отношении гроба, то ли эвенка. А может быть, директора.
   – Ну, а посетителей много бывает? – задал я каверзный вопрос.
   – Детишки в основном. Из школы. И слушают, знаете ли, с таким удовольствием, – похвастался Лепяго. – Для них ведь это все – давнее прошлое. Что они здесь видят? Зону, конвой, своих таких же. Ну, в тайгу сходят. Родители у них понаехали кто откуда, их ведь тоже переводят по ведомству. Так что развлечениями молодежь не избалована, да и нет тут молодежи почти. После школы сразу в город уезжает, а кто и раньше – с родителями вместе.
   – Одно слово – мусор, – процедил корефан.
   – Вы, я вижу, сидели? – заметил Лепяго. Слава в ответ только цыкнул. – У меня у самого отец здесь чалился. Вот, был с его дедушкой знаком, – кивнул он на Вадика. – Да, – сказал он Гольдбергу, – я и вашего батю видел, пацаном еще. Помню, заходил, гостинцев от Исаака Моисеевича привез. Мы с родителями тогда на Левой стороне жили. Его геологическая партия в порту остановилась, в бараках. А там пьянка была, и пырнул его кто-то ножиком.
   – Ах, вот как, – с натугой выдавил Вадик.
   – А в тайге эвенки остались? – Я взглянул на расстроенного энтомолога и решил поменять тему разговора. Вадик расстроился, что было вполне понятно. Новая версия гибели отца оказалась еще печальнее; одно дело, когда утонул человек, и совершенно другое, когда по пьяни зарезали. Вот стал бы Иосиф врачом или искусствоведом, как братец, глядишь, и жил бы сейчас. Все эти мысли отразились у Гольдберга на лице.