Так он сказал и вдруг вскочил. Выйдя на середину, Теаген сообщил свое имя и указал, откуда он родом. По жребию ему отвели место. Облачившись в полное вооружение, он стал у загородки, тяжело переводя дух и с нетерпением ожидая трубного звука.
   Это было величественное и замечательное зрелище: таким изображает Гомер Ахилла, подвизающегося в бою у Скамандра[84]. Вся Эллада была охвачена волнением от такого неожиданного зрелища и желала победы Теагена, словно каждый участвовал в состязании. Ведь красота располагает к себе даже с первого взгляда.
   Хариклея тоже была взволнована, и, все время наблюдая за ней, я видел, что она то и дело менялась в лице. Наконец глашатай во всеуслышание объявил имена состязающихся, провозгласив:
   – Аркадец Ормен и фессалиец Теаген!
   Канат был опущен, и бег начался. За ним едва можно было уследить глазами. Девушка не могла уже оставаться спокойной: ей не стоялось на месте, ноги ее двигались сами, как будто ее душа рвалась вслед за Теагеном и, думается мне, подбадривала его. Зрители напряженно ждали исхода и были полны беспокойства, а я еще более, так как решил заботиться о нем, как о сыне.
   – Нет ничего удивительного, – промолвил Кнемон, – что Хариклея беспокоилась, присутствуя там и видя этот бег, раз даже я сейчас боюсь за Теагена. Умоляю тебя, скажи скорей, был ли он провозглашен победителем?
   – Теаген добежал, Кнемон, до середины ристалища, оглянулся, бросил на Ормена презрительный взгляд, поднял вверх щит и, с высоко поднятой головой, устремив взор лишь на Хариклею, понесся, как стрела, к цели и опередил аркадца на много саженей – впоследствии этот промежуток был точно измерен. Подбежав к Хариклее, Теаген изо всех сил нарочно падает ей на грудь, словно был не в силах остановиться с разбега. И когда он брал пальмовую ветвь, от меня не укрылось, что он поцеловал ей руку[85].
   – Утешил ты меня, – воскликнул Кнемон, – тем, что Теаген одержал победу и поцеловал ей руку. Но что было потом?
   – Тебя, Кнемон, не только рассказами не насытишь, но и сну не одолеть. Уже не малую «долю ночь совершила», а ты все бодрствуешь и тебе не надоел затянувшийся рассказ.
   – Я упрекаю даже Гомера, отец мой; он сказал, что, подобно всему остальному, и любовью можно пресытиться[86] – вещью, которая, по моему мнению, никогда не дает пресыщения: ни с наслаждением совершаемая, ни через слух воспринимаемая. Когда же кто упоминает о любви Теагена и Хариклеи, то какой человек наделен столь адамантовым или железным сердцем[87], чтобы не наслаждаться, слушая хотя бы целый год? Поэтому продолжай.
   – И вот, Кнемон, Теаген был увенчан, провозглашен победителем и встречен ликующими криками всех зрителей, а Хариклея потерпела блистательное поражение: снова взглянув теперь на Теагена, она стала рабой своей страсти еще более, чем прежде. Ведь увидев близко предмет своей любви, тотчас снова вспоминаем мы о страсти, и зрелище это распаляет помышления и дает как бы новую пищу огню.
   Хариклея, придя домой, провела ночь, подобную предыдущей или еще более мучительную, а я опять не спал, придумывая, куда бы мы могли незаметно направить наш побег, и стараясь догадаться, в какую страну бог посылает молодую чету. Я понял, что бежать нужно морским путем – в этом мае помог сам оракул, гласивший, что они
 
…волны прорезав,
В темную землю придут, жаркого солнца удел.
 
   Относительно же того, куда их отправить, я приходил только к такому решению: надо мне как-нибудь завладеть повязкой, подкинутой вместе с Хариклеей; на этой повязке, как утверждал понаслышке Харикл, была выткана повесть о ней. Казалось правдоподобным, что оттуда узнаю я о ее родине и родителях, о которых я уже стал догадываться. Быть может, судьба посылает именно туда молодую чету.
   Так вот, придя утром к Хариклее, я застаю домочадцев в слезах, равно как и самого Харикла. Я подошел и спросил его: «Что за переполох?»
   – Усилилась болезнь моей дочери, – сказал он, – прошлая ночь была для нее еще более тяжким испытанием, чем прежние.
   – Выйди-ка, – сказал я, – и вы, все остальные, тоже выйдите. Принесите сюда только треножник, лавровую ветку, огня и ладана. Пусть никто не беспокоит меня, пока не позову.
   Харикл подтвердил приказание – оно было исполнено. Когда меня оставили наедине с девушкой, я, словно на сцене, начал свое представление: воскурял фимиам, произносил шепотом какие-то заклятья, стал часто обвевать Хариклею лавровой веткой с головы до ног, вверх и вниз. При этом, будто меня клонило ко сну, я позевывал совсем на старушечий лад и, не торопясь, наконец кончил – все это было ни к чему и для меня и для девушки.
   Хариклея частенько покачивала головой и презрительно улыбалась, показывая, что я ошибаюсь и не угадываю ее болезни. Подсев к ней поближе, я сказал:
   – Успокойся, дочь моя; твой недуг неопасен и легко исцелим. Тебя сглазили, может быть, когда ты участвовала в шествии, но скорее всего тогда, когда ты вручала награду. Я подозреваю, кто всему виной. Это – Теаген, тот, что бежал в полном вооружении. От меня не укрылось: он часто всматривался в тебя, дерзко устремляя свой взор.
   Хариклея на это:
   – Глядел ли он на меня так или нет – мне все равно. Но чей он сын и откуда? Многие, как я заметила, с восторгом смотрели на него.
   – Что он фессалиец, – ответил я, – ты уже раньше слыхала, когда глашатай провозгласил это, а род свой он возводит к Ахиллу, и, мне кажется, действительно это так, если судить по росту и красоте юноши; они обличают Ахиллову породу. Только он не надменен и не высокомерен, как тот, и величавость своего духа смягчает приятностью. Но, несмотря на это, пускай бы он испытал горшие муки, чем причинил, раз он своим дурным глазом повредил тебе.
   – Отец мой, благодарю тебя за сострадание к моему недугу, – отвечала она, – но зачем ты напрасно проклинаешь того, кто, может быть, ни в чем не виноват? Меня не сглазили, я, по-видимому, больна какой-то иной болезнью.
   – Ты скрываешь, – промолвил я, – дитя мое, и не решаешься сказать, чтобы мы могли помочь? Разве я не отец тебе по летам, а еще более по участию? Разве я не знакомый и не единомышленник твоего отца? Признайся, чем ты страдаешь? Во мне ты найдешь верного друга. Если хочешь, я даже поклянусь сохранить тайну. Говори смело и не увеличивай молчанием твоего горя. Всякую болезнь, сразу распознанную, легко излечить, а запущенную почти нельзя удалить. Ведь пища недугов – молчание, а откровенно рассказанное легче изжить.
   В ответ на это Хариклея, немного помолчав и обнаружив своим видом тысячи душевных переживаний, сказала:
   – Подари мне сегодняшний день, ты после узнаешь, в чем дело, если сам раньше не догадаешься, раз уж ты уверяешь, что ты гадатель.
   Я поднялся и вышел оттуда, предоставив девушке справиться в глубине души с ее стыдливостью. Меня встретил Харикл и спросил:
   – Ну, что скажешь?
   – Все в порядке, – ответил я, – завтра она освободится от недуга, которым одержима, и займется кое-чем другим, что тебе будет на радость. Ничто не препятствует пригласить и какого-нибудь врача.
   Сказав это, я поспешно удалился, чтобы Харикл не спросил у меня еще чего-либо. Немного отойдя от дома, я замечаю Теагена: он скитался вокруг храмовой ограды, разговаривая сам с собою, словно ему было достаточно хотя бы взглянуть на жилище Хариклеи.
   Я свернул с дороги и старался пройти мимо, как бы не замечая его. А он:
   – Здравствуй, – говорит, – Каласирид, выслушай меня. Тебя-то я и поджидал.
   Я тотчас обернулся и сказал:
   – А, вот и красавец Теаген, а я было и не заметил тебя.
   – Какой уж там красавец, – воскликнул он, – Хариклее я не нравлюсь.
   Я изобразил на лице негодование и сказал:
   – Перестань оскорблять меня и мое искусство, благодаря которому она уже пленена, вынуждена любить тебя и желает видеть в тебе какое-то высшее существо.
   – Что ты говоришь, отец мой: Хариклея любит меня? Что же ты не ведешь меня к ней?
   И с этими словами Теаген уже собрался бежать. Схватив его за плащ[88]:
   – Стой, – закричал я, – хоть ты и мастер бегать. Дело это такое, что его сразу не схватить и не так оно доступно, чтобы первый попавшийся мог взяться за него. Надо немного подумать, как его довести до конца, многое подготовить, чтобы успешно выполнить. Разве ты не знаешь, что ее отец – первый человек в Дельфах? Не думаешь ты о законах, что карают за такие дела смертью?
   – Я, – возразил он, – и умереть согласен, лишь бы добиться Хариклеи. Впрочем, если угодно, обратимся к ее отцу с предложением брака. Мы ведь вполне достойны породниться с Хариклом.
   – Ничего не добьемся, – отвечал я, – и не потому, чтобы можно было тебя в чем-нибудь упрекнуть. Нет, но Харикл давно уже прочит ее за сына своей сестры.
   – Плохо придется ему, – воскликнул Теаген, – кто бы он ни был. Никто другой, пока я жив, не введет Хариклею в опочивальню. Еще действует эта рука и мой меч!
   – Перестань, – сказал я, – ничего подобного не понадобится. Только повинуйся мне и слушайся моих советов. А теперь пойди к себе и смотри, чтоб тебя не видели со мной. Встречайся со мною наедине и в тиши.
   Теаген ушел, понурив голову.
   А Харикл, встретившись со мною на следующий день, лишь только увидел меня, подбежал и кинулся целовать меня.
   – Вот это мудрость! Вот это дружба! – восклицал он без умолку. – Ты совершил великое дело. Пленена неприступная и побеждена непобедимая. Хариклея полюбила!
   Услышав это, я принял гордый вид, поднял брови и важно зашагал.
   – Было совершенно ясно, – говорил я, – что она не устоит перед первым же моим натиском, хоть и не обращался я ни к чему более возвышенному[89]. Но как, Харикл, вы узнали, что она влюблена?
   – Мы послушались тебя, – ответил он, – и пригласили знаменитых врачей, как ты и советовал. Я повел их осмотреть ее, обещал в награду все мое имущество, если только они смогут хоть как-нибудь помочь. Войдя к ней, они тотчас спросили, что у нее болит. Она отворачивалась от них, совсем не отвечала на вопросы и все время громко твердила Гомеров стих:
 
О Ахиллес, сын Пелея, ты всех превосходней ахеян.[90]
 
   Ученый Акесин[91] (ты, конечно, его знаешь) прижал рукой ее запястье, хоть она и противилась, он старался, видимо, распознать ее болезнь по артерии, указывающей, думается мне, биение сердца. Уделив обследованию немало времени и много раз оглядев ее с ног до головы, он сказал:
   – Напрасно ты, Харикл, вызвал нас сюда. Врачебное искусство здесь не может помочь.
   – О боги! – воскликнул я. – Что это ты говоришь? Итак, пропала моя дочь, нет уже никакой надежды.
   – Не надо волноваться, – промолвил он, – слушай. Отведя меня в сторону от девушки и от остальных, Акесин сказал:
   – Наша наука берется вылечивать телесные недуги, а не душевные – таковы ее предпосылки. Только в тех случаях, когда душа страждет вместе с больным телом, она и врачуется вместе с ним. У девушки действительно болезнь, но не телесная. Нет преизбытка ни одного из соков, не тяготит ее головная боль, не трясет лихорадка, не болит ни единая часть тела, не болит и все тело. Именно так, а не иначе обстоит с нею.
   Я стал настойчиво просить открыть мне, что он заметил.
   – Да это ясно и ребенку, – промолвил он, – здесь душа страждет, и явно болезнь эта – любовь. Не видишь разве, как опухли ее глаза, как рассеян ее взор, как бледно ее лицо? Хариклея не жалуется на внутреннюю боль, но настроение у нее мрачное, она произносит первые попавшиеся слова, ее мучит беспричинная бессонница, и она сразу похудела. Тебе надо поискать, Харикл, кто бы мог ее исцелить, – но это может сделать только желанный.
   Сказав это, он ушел. Я бегом поспешил к тебе, моему спасителю и богу, которого я и Хариклея считаем единственным, кто может оказать нам благодеяние. После многих просьб и мольб открыть, чем она больна, она ответила только одно: не знает она, что с ней случилось, знает только, что лишь Каласирид мог бы ее исцелить. И просила она меня пригласить тебя к ней. Главным образом отсюда я и заключил, что она пленена твоей мудростью.
   – Быть может, – сказал я ему, – подобно тому, как ты сказал, что она влюблена, ты можешь сказать и в кого?
   – Нет, клянусь Аполлоном, как и откуда мне это знать? Но я предпочел бы всем сокровищам, чтобы она любила Алкамена, сына моей сестры, которого я уже давно, поскольку это может зависеть от моего желания, прочу ей в женихи.
   Тогда я говорю Хариклу, что это можно проверить испытанием, введя к ней этого юношу и показав его ей. Он одобрил мою мысль и ушел. Встретившись со мной снова около того времени, когда рыночная площадь заполняется народом[92], он сказал:
   – Тебе придется услышать неприятную весть. Девушка неистовствует, как одержимая божеством: престранно она ведет себя. Я привел Алкамена по твоему совету и показал его ей принаряженным. А она, точно увидев голову Горгоны или нечто еще более ужасное, пронзительно и громко закричала, отвернулась к противоположной стене комнаты и, охватив шею руками, словно петлей, угрожала покончить с собой и клялась, что так и поступит, если мы не уйдем поскорей. Мы покинули ее скорее, чем можно слово вымолвить. Что оставалось делать при виде такого непонятного поведения? Мы снова умоляем тебя: не допусти, чтоб она погибла и чтобы не свершились наши желания.
   – Харикл, – сказал я, – ты не ошибся, говоря о ее неистовстве. Она одержима силами, которые я сам на нее наслал, силами, весьма могучими, и поэтому заставившими ее делать то, чего она никогда не делала и не хотела делать. Мне сдается, что некое враждебное божество вмешивается в это дело и борется с моими помощниками[93]. Настало для тебя время обязательно показать мне повязку, подкинутую вместе с девушкой: ведь по твоим словам, ты взял ее вместе с другими предметами. Боюсь, что в этой повязке кроются какие-нибудь чары и что она исписана ожесточающими душу заклятьями – по замыслу какого-нибудь недруга, чтобы Хариклея всю жизнь прожила без любви и без потомства.
   Харикл согласился и немного спустя вернулся с повязкой. Попросив его предоставить мне некоторое время для исследования, я пошел в дом, где остановился, и, нимало не медля, принялся читать надпись на повязке, вышитую эфиопскими письменами, но не народными, а царскими, похожими на так называемые священные египетские[94]. И, пробегая надпись, я нашел, что она рассказывала вот о чем:
   «Я, Персинна, царица эфиопов, тебе, какое бы имя тебе ни нарекли впоследствии, но все же дочери моей, правда только лишь в муках родов, – начертаю, как последний мой дар, этот письменный прощальный плач…»
   Я так и застыл, Кнемон, при имени Персинны, однако стал читать дальше:
   «Что я ни в чем не повинна, дитя мое, хотя и покинула тебя новорожденной и не дала увидеть тебя твоему отцу Гидаспу, – да будет свидетелем мне наш родоначальник Гелиос. Все же я оправдаюсь когда-нибудь и перед тобой, дочь моя, если ты будешь спасена, и перед тем, кто найдет тебя, если кого приведет бог, и перед всем человеческим родом, открыв причину такого поступка. Предками нашими были: из богов Гелиос и Дионис, а из героев Персей, Андромеда и затем Мемнон. Цари, построившие в добрый час царственные палаты, украсили свои чертоги картинами их жизни. Изображениями и подвигами других героев они расписывали мужские покои и галереи, а спальню они украсили любовью Андромеды и Персея.
   Случилось, что как раз там, на десятый год после того как Гидасп женился на мне – а детей у нас все не было, – мы отдыхали в полуденную пору, объятые летним сном. Твой отец соединился тогда со мной, клятвенно заверяя, что получил во сне такое повеление. И я почувствовала, что тотчас же понесла. Время до родов протекало во всенародных празднествах и благодарственных жертвоприношениях богам: царь надеялся на наследника.
   Но я родила тебя белой, с кожей, блистающей несвойственным эфиопам цветом. Я-то поняла причину: во время моего сочетания с мужем я взглянула на Андромеду: картина явила мне ее отовсюду нагой – ведь Персей только что стал сводить Андромеду со скалы, – так зачался на несчастье плод, подобный ей[95]. Решила я избежать позорной смерти (я была уверена, что цвет твоей кожи навлечет на меня обвинение в прелюбодеянии: никто не поверил бы моему объяснению такой неожиданности), а тебя предоставить случайностям судьбы, выбрав для тебя скорее эту участь, чем неминуемую смерть или, во всяком случае, прозвание незаконнорожденной.
   Солгав мужу, будто ты тотчас же, родившись, умерла, я тайком, украдкой подкинула тебя вместе со всеми сокровищами, какие только были под рукой, чтобы они послужили наградой твоему спасителю. Я убрала тебя всем, чем могла, в том числе и этой повязкой, содержащей печальную повесть о тебе и обо мне. Я начертала ее пролитыми по тебе слезами и кровью, одновременно став и первородящей и многослезной. Но, сладостная дочь моя, данная мне лишь на мгновенье, – если ты останешься в живых, помни о твоем благородном происхождении, соблюдай целомудрие, единственное отличительное свойство женской добродетели, и храни царственный, достойный твоих родителей высокий дух. Особенно помни вот о чем: отыщи среди сокровищ, подкинутых вместе с тобой, и сохрани некий перстень, подаренный мне твоим отцом, когда он сватался за меня. На ободке перстня вырезаны царские знаки, а гнездо освящено камнем пантарбом, обладающим сокровенной силой.[96]
   Хоть так, заставив служить себе письмена, я побеседовала с тобой, раз божество лишило меня живого общения с глазу на глаз. Быть может, все это ни к чему и напрасно, а может быть, когда-нибудь и окажется полезным. Ведь тайны судьбы неведомы людям. И будут тебе эти письмена приметами, о, понапрасну прекрасна ты, красота твоя, – упрек мне! – если ты останешься в живых, если же… – да не доведется мне услышать об этом – надгробием и погребальными слезами материнскими».
 
   Когда я это прочел, Кнемон, я все понял и удивился промыслу богов. Я преисполнился и радости и печали, и странные чувства меня обуревали: одновременно плакал я и веселился. Душа расширялась от радости, ибо найдено было неизвестное и разгадано предреченное, но беспокоилась о совершении предстоящего и преисполнялась жалости к человеческой жизни, неустойчивой и ненадежной, то сюда, то туда склоняемой, – что теперь лишний раз подтверждается судьбой Хариклеи. Многое пришло мне на ум: вот от каких родителей произошла Хариклея, а между тем чьей дочерью она считается, как далека она от своей родины; ее удел – прозываться незаконнорожденной, хотя она благородного и даже царственного эфиопского происхождения. Долго стоял я в недоумении: было отчего сострадать ей в ее прошлом, и я не отважился считать ее счастливой в будущем. Наконец, заставив себя рассуждать трезво, я решил приняться за дело и не мешкать. Придя к Хариклее, я застал ее одну, измученную страстью; разумом она старалась ее одолеть, но телом мучилась, охваченная недугом, и уже не в силах была противиться его страшному натиску.
   Я удалил всех присутствующих и запретил кому бы то ни было мешать мне якобы для того, чтобы применить к девушке некие молитвы и призывания.
   – Пора тебе, – сказал я, – Хариклея, признаться, чем ты страдаешь. Ты обещала вчера не скрывать ничего от человека, который расположен к тебе и может узнать обо всем, даже несмотря на твое молчание.
   Хариклея, схватив мою руку, стала целовать ее и плакать.
   – Мудрый Каласирид, – говорила она, – окажи мне сперва такое благодеяние: позволь мне молча быть несчастной, сам распознай, как хочешь, мою болезнь, дай мне выиграть хоть в стыдливости, скрывая то, что и переносить стыдно, а вымолвить еще постыднее. Меня мучит и усиливающаяся болезнь, но еще более то, что я с самого начала ее не поборола, но побеждена недугом, презираемым мною до сих пор и позорящим – даже когда только слышишь о нем – священнейшее имя девственности.
   Подбодрив ее, я сказал:
   – Дочь моя, по двум причинам ты хорошо поступаешь, скрывая свой недуг. Мне совсем не нужно узнавать то, что я уже давно узнал благодаря моей науке. С тобой происходит обычное: ты стыдишься высказать то, что женщинам пристойнее скрывать. Но раз уже ты почувствовала любовь и явление Теагена пленило тебя – голос богов возвестил мне это, – знай, что не ты одна и не ты первая испытала этот недуг, но вместе со многими почтенными женщинами, многими целомудренными девушками[97]. Эрот, величайший из богов, иногда, как говорят, побеждает даже их самих. Подумай же, как тебе наилучшим образом поступить теперь? Изначала быть чуждым любви – счастье, но раз уж кто ею пленен, всего разумнее принять здравое решение. Если ты согласна мне поверить, то это и тебе возможно. Ты можешь отвергнуть позорное название вожделения, выбрать законный способ сочетания и обратить свой недуг в брак.
   Когда я говорил это, Кнемон, обильная испарина Хариклеи показывала, что ее обуревают противоречивые чувства: радовалась моим словам, беспокоилась о своих надеждах, краснела, что так легко пленилась. И вот, помедлив немало времени, она сказала:
   – Отец мой, ты говоришь о браке и советуешь избрать его, словно заранее известно, что и отец согласится, и мой противник будет его добиваться.
   – Что касается этого юноши, – сказал я, – дело просто: он тоже пленен, и, пожалуй, еще больше твоего, волнуемый тем же, чем и ты. Кажется, ваши души с первой же встречи признали друг друга достойными и были увлечены одинаковой страстью. А в угоду тебе я своим уменьем усилил его пыл. Твой же мнимый отец готовит другого жениха: небезызвестного тебе Алкамена.
   – Алкамен! – воскликнула Хариклея. – Пусть он скорей готовит гроб, чем свадьбу со мной. Я достанусь Теагену, или пусть меня постигнет рок! Но умоляю, скажи, откуда ты узнал, что Харикл не мой отец, а только считается им?
   – Вот откуда, – ответил я, показав повязку.
   – Как и откуда ты достал ее? С тех пор как Харикл принял меня в Египте от воспитателя и, не знаю каким образом, привез сюда, он взял ее у меня и хранил в ларчике, чтобы она не попортилась от времени.
   – Как я ее достал, – сказал я, – ты после услышишь, а теперь скажи мне, знаешь ли ты, что здесь вышито?
   Когда же она призналась, что не знает, я сказал:
   – Здесь изложены и твое происхождение, и племя, и судьба.
   На ее мольбы открыть, что я знаю, я ей все поведал, попеременно читая надпись и переводя ее слово в слово.
   Когда Хариклея узнала, кто она такая, ее образ мыслей стал еще более достоин ее родословной.
   – Что же надо делать? – неотступно спрашивала она.
   Я принялся давать ей более ясные советы, открыв все, как было.
   – Я, дочь моя, – сказал я, – и у эфиопов побывал, возжаждав их премудрости. Известным стал я и матери твоей Персинне; ведь царский двор всегда гостеприимен для мудрецов. Там я многое стяжал, но более всего – славу, так как египетскую мудрость я божественным образом сочетал с эфиопской. Когда же Персинна узнала, что я собираюсь домой, она рассказала мне всю повесть о тебе, взяв сначала с меня клятву молчать. Персинна говорила, что она не смеет признаться во всем этом местным мудрецам. Она умоляла меня вопросить богов прежде всего о том, осталась ли ты, покинутая, в живых, а затем, в какой стране ты находишься. Ведь не слыхала она, хотя и много справлялась, чтобы среди ее народа какая-нибудь девушка была похожа на тебя.