Ту, кого я, когда она была в стане врагов, не погубил, кого я, когда она стала пленницей, не опозорил, ее я не замедлю подвергнуть закланию в честь богов, хотя она и оказалась моей дочерью, потому что такое дело совершится по вашей воле.
   И не прибегну я к тому, что для другого отца, претерпевающего подобное страдание, было бы, пожалуй, простительно: я не склоняюсь, не стану молить, чтобы вы оказали мне снисхождение и то, что происходит сейчас, освятили перед законом, уступая естественному порыву, будто можно и иным путем чтить божество. Но подобно тому как вы не можете скрыть, что сочувствуете нам и болеете нашими муками, словно своими собственными, так же точно и для меня ваше благополучие дороже моего, и я не считаюсь с тем, что некому будет наследовать после меня, не считаюсь с горем несчастной Персинны – вот она, здесь перед вами, – она впервые стала матерью и одновременно с этим бездетной. Поэтому, если уж таково ваше решение, перестаньте проливать слезы и понапрасну жалеть нас. Примемся лучше за священнодействие.
   Ты же, дочь моя, – в первый и последний раз называю я тебя этим желанным именем, – ты, напрасно достигшая расцвета, напрасно нашедшая своих родителей, ты, участь горшую, чем в чужом краю, изведавшая в своем отечестве, ты, испытавшая, что значит спасительная чужбина и на гибель себе узнавшая родную землю, не кручинь моего сердца жалобами[157], но теперь больше, чем когда-либо, выкажи свою мужественную и царственную душу и следуй за своим родителем. Он не может проводить тебя к жениху, не отведет к чертогу брачному – нет, он украшает тебя для заклания и возжигает факелы, не свадебные, а жертвенные, и этот неодолимый расцвет красоты принесет богам как обреченную жертву. Будьте милостивы, боги, к моим речам, если даже я, побежденный страданием, что-либо кощунственное произнес, я, назвавший дитя своим и тотчас же ставший детоубийцею!
   Промолвив это, Гидасп наложил руки на Хариклею, показывая, что поведет ее к алтарям и пылавшему на них пламени, сам сжигаемый в сердце своем еще более сильным огнем страдания; он молился, чтобы не имела успеха его речь перед народом.
   А весь народ эфиопов, потрясенный его словами, даже краткое время не в силах был вынести вида уводимой Хариклеи. Все громко и сразу возопили.
   – Спаси девушку! – кричали они. – Спаси царскую кровь! Спаси спасенную богами! С нас уже довольно: исполнилось у нас веление закона! Признали мы, что ты – царь наш, признай же и ты себя отцом! Пусть смилостивятся боги над этим мнимым беззаконием! Больше беззакония допустим мы, если будем противиться их желаниям. Никто да не убьет девушку, спасенную ими. Ты был народу отцом, так стань же отцом и в своем доме.
   Затем, после тысячи подобных возгласов, они наконец на деле обнаружили готовность оказать сопротивление:
   вставали на дороге, противодействовали, требуя иными жертвами умилостивить божество. Гидасп охотно и радостно допустил свое поражение, добровольно вынося это желанное насилие, и, хотя считал, что народ слишком уж долго услаждается возгласами и слишком бурно увлекается приветствиями, все же он дал ему проникнуться радостью, дожидаясь, пока все успокоится само собой.
   Сам же он подошел поближе к Хариклее.
   – Любимая, – сказал он, – что ты моя дочь, на это указали все знаки, это засвидетельствовал мудрый Сисимитр, и прежде всего, доказала это благосклонность богов. Но кто же тогда этот юноша, взятый с тобой и вместе с тобой содержавшийся под стражей для победных жертвоприношений богам, а теперь поставленный перед алтарями для совершения над ним священных обрядов? Как случилось, что ты назвала его братом[158], когда впервые привели вас ко мне в Сиене? Ведь не окажется же и он нашим сыном, так как единожды только и тебя одну зачала Персинна?
   Хариклея зарумянилась и потупилась.
   – Что это брат, я солгала, – сказала она, – нужда создала этот вымысел. А кто он на самом деле, он сам лучше расскажет. Он мужчина и не постыдится высказать все с большею смелостью, чем я, женщина.
   Гидасп не понял смысла слов ее.
   – Прости, – сказал он, – милая дочь моя, что пришлось тебе покраснеть из-за нас, когда приступили мы к тебе с расспросами об этом юноше, не подходящими для девичьей стыдливости. Теперь сядь в шатре вместе с матерью, дай ей порадоваться на тебя сильнее, чем страдала она, когда рожала тебя, утешь ее твоей близостью и рассказами о тебе. Мы же позаботимся о жертвах, но сначала выберем девушку, которую надлежит будет заклать вместо тебя одновременно с этим юношей, если только удастся найти достойную для тебя замену.
   Хариклея едва не закричала, приведенная в ужас этим известием о предстоящем заклании Теагена. Все же, через силу, ради пользы дела, по необходимости, принудила она себя снести неистовство страдания и попытаться в обход достичь своей цели.
   – Владыка мой, – говорила она, – быть может, совсем не нужно тебе искать девушку, раз уж народ однажды отпустил в моем лице женщину, приносимую в жертву. Если кто будет упорно настаивать, чтобы священный обряд совершился над четным числом людей обоего пола, тогда уместно будет тебе подыскать не только другую девушку но и другого юношу или, если ты этого не сделаешь, заклать снова меня, а не другую девушку.
   Когда же Гидасп в ответ ей сказал: «Не кощунствуй!» – и спросил о причине, почему она говорит это:
   – Потому, – промолвила она, – что мне и в жизни жить с ним, и в смерти умирать вместе с ним суждено божеством!
   Гидасп еще не схватил самой сути ее слов.
   – Я хвалю твое человеколюбие, дочь моя, – сказал он, – чужестранца, эллина, твоего сверстника, товарища по плену, снискавшего твою дружбу при ваших скитаниях на чужбине, ты справедливо жалеешь и желаешь спасти, но нет возможности изъять его из совершаемого священнодействия. И по другим причинам неблагочестиво было бы совсем отменить обычай победных жертвоприношений, да и народ этого не потерпит, и то едва удалось, по благости богов, заставить его отпустить тебя.
   – Царь, – сказала на это Хариклея, – ведь отцом называть тебя мне, может быть, и не придется, – если по благости богов спасено мое тело, то проявлением той же благости будет и спасение души моей, потому что воистину он – моя душа, и знают о том боги, судившие так. Если окажется, что не хотят этого Мойры и, несмотря ни на что, будет необходимо, чтобы закланный чужеземец украсил собою жертвы, обещай по крайней мере одно для меня сделать. Вели мне самой, своими руками заклать жертву и, взяв как драгоценность меч, выказать перед всеми эфиопами славу моего мужества.
   Гидасп был приведен в замешательство ее словами.
   – Не понимаю, – сказал он, – такого поворота твоих мыслей в обратную сторону. Только что ты пыталась щитом прикрыть чужеземца, а теперь ты хочешь собственноручно убить его, словно он твой враг. Но ничего пристойного и славного, по крайней мере для тебя и твоего возраста, я не вижу в подобном деле. А хотя бы это и было так, возможности к тому нет. Ведь одним лишь посвященным Гелиосу и Селене поручается отеческими законами такое дело, да и то не всяким. Если это мужчина, он должен иметь жену, если женщина – сожительствовать с мужем, так что твоя девственность мешает исполнению твоей, неизвестно чем вызванной, просьбы.
   – Это не служит препятствием, – сказала Хариклея тихо и наклонившись к уху Персинны, – есть и у меня, матушка, тот, к кому это имя подойдет, если будет на то и ваша воля.
   – Конечно, – сказала Персинна, улыбнувшись, – очень скоро мы выдадим тебя, если позволят боги, когда выберем человека достойного тебя и нас.
   Хариклея, уже погромче, сказала:
   – Ни к чему выбирать того, кто уже есть. Она намеревалась высказаться яснее – ведь необходимость, стоявшая перед глазами, и угрожавшая Теагену опасность вынуждали быть смелее и поступиться девической стыдливостью, как вдруг Гидасп воскликнул, не в силах долее сдерживаться:
   – Боги, как вы всегда мешаете плохое с хорошим, вы теперь опять хотите воспрепятствовать нечаянно дарованному мне блаженству! Вы явили мне дочь нежданную, но и безумную. Разве не поражен ум ее, если произносит она такие странные речи? Братом называла она того, кто в действительности не брат ей. А на вопрос об этом чужеземце, кто же он на самом деле, она отвечала незнанием. Затем снова пыталась спасти неизвестного, словно он друг ей. Узнав, что невозможно исполнить просьбу, стала умолять дать ей самой принести его в жертву, словно величайшего своего врага. Когда же ей говорят, что это не дозволено, так как только женщине, и к тому же замужней, подобает совершение этой жертвы, она объявляет, что имеет мужа, но кого именно, не прибавляет. Как же может она иметь мужа, которого у нее нет, да и не было никогда – это доказано жертвенником. Неужели обманывает нас в одном только этом случае неложное эфиопское испытание чистоты: жертвенник отпускает взошедшую необжегшейся и тем позволяет ей не по праву слыть девственной? Ей одной позволено одних и тех же людей одновременно называть друзьями и врагами и создавать несуществующих братьев и мужей? Поэтому, жена моя, войди в шатер и постарайся отрезвить дочь. Она или неистовствует, потому что завладел ею какой-то бог, посетивший это жертвоприношение, или безумствует в избытке радости от внезапного счастья. А я прикажу искать и разыскать девушку, которую мы должны принести в честь богов вместо нее, а пока это будет происходить, отправлюсь дать ответ прибывшим от разных народов посольствам и принять дары, доставленные ими по случаю победного торжества.
   Сказав это, Гидасп сел на возвышении близ шатра и велел прийти послам, а если они привезли с собой какие-нибудь дары, то принести их. Тогда придворный докладчик Гармоний спросил его, прикажет ли он подводить послов всех вместе, или по очереди от каждого народа, или же, наконец, по одному.
   Гидасп велел вводить послов по порядку и отдельно, чтобы каждому был оказан подобающий ему почет. Докладчик снова сказал:
   – Тогда, царь, первым придет сын брата твоего Мероэб; он только что прибыл и ожидает перед воинской заставой, пока доложат о нем.
   – Ленивый глупец! – закричал на него Гидасп. – Что же ты сразу не сообщил мне, зная, что прибывший не посланник, а царь, к тому же сын моего брата, недавно умершего, мною посаженный на его престол и бывший мне всегда вместо родного сына.
   – Я знаю это, повелитель, – ответил Гармоний, – но я знаю также, что надо прежде всего улучить удобное время, потому что если в чем нуждаются докладчики, так это в предусмотрительности. Прости поэтому, что, пока ты беседовал с царицами, я остерегся отвлечь тебя делами от приятнейшего занятия.
   – Теперь-то, по крайней мере, пусть он войдет, – сказал царь.
   Гармоний побежал, получив этот приказ, и сейчас же снова вернулся с тем, к кому относилось приказание.
   Все увидали Мероэба, юношу достойного удивления, по возрасту едва только преступившего годы отрочества, так как исполнилось ему сверх десяти всего семь лет, а ростом превышавшего чуть ли не всех. Блестящий полк щитоносцев сопровождал его. Стоявшее вокруг эфиопское войско в восхищении, почтительно расступилось, дав ему свободный проход.
   Гидасп не усидел на своем престоле, пошел ему навстречу, обнял с отеческой лаской, посадил рядом с собой и дал ему правую руку.
   – Ты вовремя прибыл, сын мой, – сказал он, – чтобы торжествовать вместе с нами победу и отпраздновать свадьбу. Отеческие и родовые боги и герои обрели нам дочь, тебе же, думается мне, невесту. Но во всех подробностях ты услышишь об этом потом, а пока, если желаешь добиться чего-нибудь для подвластного тебе народа, говори.
   Мероэб, как услышал слово «невеста», от удовольствия и стыда даже и при черной своей коже не мог скрыть, что покрылся пурпуром: румянец пробежал по его лицу, как огонь по саже. Немного помедлив, он сказал:
   – Остальные прибывшие послы, отец мой, все принесут тебе дары, чтобы увенчать твою блестящую победу избранными сокровищами своих стран. Я же считаю справедливым тебя, выказавшего благородство и доблесть в войнах, одарить по достоинству и приношением равным. Я привожу тебе человека, в войнах кровавых бойца непобедимого, а в борьбе, в кулачном бою, на пыльных ристалищах, неодолимого.
   И кивком головы дал знак приблизиться этому человеку.
   Тот вышел на середину и коленопреклоненно приветствовал Гидаспа, – человек такого роста и таких небывалых размеров, что, целуя колено царя, оказался почти одного роста с сидевшими на возвышении.
   Не дожидаясь приказа, снял он одежду и стоял обнаженным, вызывая всякого желающего состязаться с ним в бою или в борьбе. Однако никто не хотел выходить, несмотря на многократные призывы царя.
   – Дарована будет и тебе от нас, – сказал Гидасп, – достойная твоей силы награда.
   Сказав это, повелел привести для него многолетнего в огромного слона. Когда же приведено было животное, тот принял его с радостью, а народ сразу пришел в восторг в восхищении от остроумия царя в отместку за свою как бы слабость перед хвастливостью бойца. После того приведены были послы Серов, которые поднесли пряжи и ткани из паутины своей страны, одежду, окрашенную пурпуром, и другую – чистейшей белизны.
   Когда приняты были эти дары и Мероэб попросил отпустить для него на волю некоторых, давно уже находившихся в темнице, осужденных, на что последовало согласие царя, выступили послы счастливых арабов[159] и наполнили все кругом благовонием пахучих листьев, корицы, пряностей и тому подобного, чем умащается аравийская земля, и было по многу талантов[160] каждого из этих подношений.
   Подошли после них жители страны троглодитов, принося в дар золото, добытое от муравьев, и упряжку грифов с поводьями из золотых цепей.
   За ними выступило посольство блеммиев: они сплели венком луки и острия стрел из змеиных костей.
   – Вот тебе, царь, – говорили они, – дары от нас. По богатству они уступают дарам других, но эти орудия показали себя там, у реки, чему ты и сам был свидетелем, в бою против персов.
   – Они драгоценнее, – отвечал Гидасп, – чем дары во много талантов весом, так как они стали причиной того, что приносится мне теперь и все остальное.
   И тут же дозволил им заявить, нет ли у них каких-нибудь желаний. Они попросили уменьшить им дань, и царь полностью сложил ее на целое десятилетие.
   И вот, когда прошли перед глазами почти все послы, причем царь вознаграждал каждого равноценными дарами, а очень многих и более ценными, последними предстали перед ним послы аксиомитов, которые не должны были платить дани, но всегда были друзьями и союзниками царя. Выражая свое благорасположение по случаю одержанных успехов, они тоже доставили подарки. Среди всего прочего было там и некое животное странного вида и удивительного строения тела. Ростом оно доходило до размеров верблюда, а что касается цвета и шкуры – усыпано было цветными пятнами леопарда. Задняя часть и все, что позади паха, было у него низкое, как у льва, а плечевая часть, передние ноги и грудь выдавались без всякого соответствия с остальными членами тела. Тонкая шея, начинаясь от большого туловища, вытягивалась в лебединое горло. Голова у него с вида верблюжья, а размерами немного больше чем вдвое превышает голову ливийского страуса и дико вращает словно подведенными глазами. Необычна и походка его. Он раскачивается совсем не так, как все остальные животные, сухопутные и водяные: ноги ступают не так, что правая и левая попеременно перекрещиваются, но особо и одновременно переставляются обе правые и отдельно от них, связанными движениями, обе левые, и вместе с тем поднимается тот или другой бок. Так легко движение животного и так велика его кротость, что за тонкую веревку, закрученную вокруг головы, водит его вожак, а оно повинуется воле его, как неразрывной цепи.
   Когда появилось это животное, оно повергло в изумление весь народ и по виду своему получило имя по наиболее заметным признакам тела: народ его тут же назвал камелопардом[161]. Смятением наполнило оно все собрание, так как произошло вот что. У алтаря Селены стояла пара быков, у алтаря Гелиоса четверка белых коней, приготовленных для жертвоприношения. Когда появилось чуждое, необычное и для первого взгляда столь странное животное, все они пришли в смятение, как при виде призрака, и, исполнившись страха, порвали сдерживавшие их путы. Один из быков (кажется, только он и увидел чудовище), а за ним одновременно два коня ринулись в неудержимое бегство: они не могли прорвать ограду войска, построенную из тесно сомкнутых в круг щитов тяжеловооруженных воинов, и беспорядочно носились в яром беге, крутясь посередине и опрокидывая все, что им попадалось: и утварь и животных.
   Смутный крик подняли при этом все: те, к кому они приближались, – от страха, те же, в ком они, наскакивая на других, суматохой и падениями вызывали веселье и смех, – от удовольствия.
   При этом происшествии даже Персинна и Хариклея не были в силах оставаться в шатре и, откинув немного завесу, сделались зрительницами всего, что творилось.
   Теаген, движимый своей собственной мужественной отвагой, а может быть, и вдохновляемый в своем порыве кем-либо из богов, когда увидел, что состоявшие при нем стражи разбежались от охватившего их страха, внезапно выпрямился, между тем как раньше он коленопреклоненно стоял подле алтаря, ожидая близкого заклания. Теаген хватает жердь, лежавшую на алтаре, берет одного из не сорвавшихся еще коней, вскакивает ему на спину и, вцепившись в волосы на его шее, пользуется гривой вместо уздечки, пришпоривает коня пяткой, подгоняет его все время вместо бича жердью и мчится за убежавшим быком.
   Сперва все присутствующие поняли это дело так, будто Теаген пытается спастись бегством, и каждый криком призывал своего соседа не давать ему разорвать стену гоплитов. Но по мере того как попытка Теагена шла дальше, все стали понимать, что это у него вовсе не от страха и не из желания убежать от смерти.
   Очень быстро настигнув быка, Теаген погнался за ним, почти касаясь хвоста, причем слегка колол его и побуждал к более резвому бегу. И куда бы тот ни кидался, Теаген следовал за всеми его движениями, осторожно огибая повороты и узкие места.
   Когда юноша приучил быка к своему виду и образу действий, он подогнал коня, чтобы тот оказался бок о бок с быком, кожей касаясь кожи, с конским смешивая бычье дыхание и пот. Теаген сумел так согласовать скорость бега коня и быка, что стоявшим поодаль представлялось, будто срослись вместе головы обоих животных. Все восторженно, до небес, прославляли Теагена, создавшего такую невиданную конно-бычью запряжку.
   Вот чем был занят народ.
   Хариклея взирала, охваченная дрожью и трепетом, недоумевала, что означал этот подвиг, и в страхе, как бы Теаген не упал, заранее страдала его ранами, словно своим собственным закланием, так что и Персинна заметила это.
   – Дитя мое, – сказала она, – что с тобой? Ты как будто опасаешься за чужеземца. Я и сама испытываю это чувство, сожалею о его юности и желаю, чтобы он по крайней мере избежал опасности и сохранен был для жертв, чтобы не остались у нас совсем неисполненными священные обряды в честь богов.
   – Смешно, – отвечала Хариклея, – это желание: пусть он не умрет, чтобы умереть! Но если это только возможно, матушка, спаси этого человека ради меня.
   Тогда Персинна, подозревавшая не ту причину, что была на самом деле, но вообще любовную, возразила.
   – Невозможно мне, – сказала она, – спасти его, но все-таки скажи наконец смело мне как матери, что у тебя общего с этим человеком, о котором ты так заботишься? Если это какое-то неизведанное волнение, неподобающее девушке, то материнское чувство сумеет сокрыть чувство дочери, а женское сострадание – падение женщины.
   Обильные слезы пролила тогда Хариклея.
   – Вот еще в чем, кроме всего остального, мое несчастье! – воскликнула она. – Речи мои даже разумным людям кажутся неразумными, и когда я говорю о своих бедах, думают, что я ничего еще не сказала. Я вынуждена наконец приступить к самообвинению, обнаженному и ничем не прикрытому.
   Так сказала Хариклея и собиралась раскрыть всю истину, когда вновь потрясена была многошумным криком, раздавшимся оттуда, где стоял народ.
   Теаген заставил коня сначала мчаться как можно быстрее, но чуть только конь догнал быка и поравнялся головой с его грудью, Теаген предоставил коню вольный бег, а сам соскочил с него, кинулся на шею быка и, уткнувшись лицом в промежуток между его рогами, локтями, словно венком, обхватил их, сплетая пальцы узлом на бычьем лбу, а всем телом повис на правом плече быка и понесся, вися таким образом, слегка подбрасываемый прыжками быка. Когда Теаген заметил, что бык, задыхаясь от тяжести, уже ослабил чрезмерно напряженные мышцы и приближается к тому месту, где восседал Гидасп, Теаген ринулся вперед, переплел своими ногами ноги быка и, несмотря на то что бык все время бил копытами, стал препятствовать его ходу. У быка, стесненного в порывистом беге и отягощенного силою юноши, подогнулись колени, он внезапно упал, кувырком через голову, вперед плечами и спиной, и долго лежал распростертый на спине, уткнув рога в землю, с недвижной, словно к земле приросшей головой; ноги его отчаянно ударяли по пустому воздуху; он был побежден.
   Лежал тут же и Теаген, и одна лишь левая рука, на которую он опирался, была у него занята, правую же он протягивал к небу и непрерывно ею потрясал, весело смотря на Гидаспа и на весь народ; Теаген улыбкой призывал их радоваться с ним вместе, в то время как рев быка, словно труба, возглашал хвалу победителю.
   В ответ грохотал крик толпы, и не слышалось ясной, членораздельной хвалы, но широко зияли рты, из единого горла звучало удивление и длительно и созвучно поднималось в небо.
   По приказу царя подбежали прислужники: одни подняли Теагена и подвели его к Гидаспу, другие же, набросив на рога быку веревочную петлю, потащили его, понурого, и снова привязали к алтарям вместе с конем, которого тоже поймали. Гидасп собирался что-то сказать Теагену или предпринять что-то. Народ, которому юноша доставил такую радость и который раньше уже с первого взгляда сочувствовал ему, поражен был его силой и в особенности уязвлен завистью к эфиопскому силачу Мероэба.
   – Пусть он встретится с борцом Мероэба! – закричали все в один голос. – Пусть получивший слона сразится с тем, кто захватил быка, – вопили они все время, и ввиду такой их настойчивости Гидасп согласился. Выведен был на середину эфиоп, глядевший презрительно и самоуверенно. Он шел тяжелым шагом и чванливо размахивал руками крест-накрест, так что локти касались локтей.
   Когда он приблизился к собранию, Гидасп взглянул на Теагена и обратился к нему по-эллински:
   – Чужестранец, с этим человеком придется тебе состязаться. Народ этого требует.
   – Пусть исполнено будет его желание, – отвечал Теаген, – а какого рода это состязание?
   – Борьба, – сказал Гидасп.
   А Теаген на это:
   – Но почему же не бой на мечах и во всеоружии, чтобы мне совершить великий подвиг, испытать великую опасность и этим поразить Хариклею, которая все еще до сих пор хранит молчание обо мне и в конце концов, видимо, отреклась от меня?
   А Гидасп:
   – Что ты хочешь сказать, когда приплетаешь имя Хариклеи, – ведомо только тебе одному. Бороться, а не на мечах биться тебе надо, потому что не дозволено видеть пролитие крови перед началом жертвоприношений.
   Понял тогда Теаген, что Гидасп боится за него, как бы его не убили до начала жертвоприношения.
   – Ты правильно поступаешь, – сказал он, – что сохраняешь меня для богов, которые позаботятся о нас.
   С этими словами Теаген взял немного пыли, посыпал ее себе на спину и руки, еще орошенные потом после гонки за быком, стряхнул не приставшую пыль, с силой вытянул обе руки, оперся поустойчивее в землю ступнями ног, согнул ноги в коленях, закруглил плечи и спину, слегка наклонил шею, сжался всем телом и стоял так, с нетерпеньем ожидая схватки в борьбе.
   А эфиоп, как увидел его, улыбнулся, оскалив зубы, и насмешливыми знаками как будто хотел унизить своего противника. Потом вдруг, словно бревном, поразил рукою шею Теагена, так что гул пошел от этого удара, а сам снова принял надменный вид и пренебрежительно засмеялся.
   Теаген, как человек с детства знакомый с упражнениями и маслом гимнасиев[162] и прошедший Гермесово искусство состязаний, решил сперва уступать, чтобы выяснить противопоставленную ему мощь, не бросаться сразу на такую чудовищную и дико разъяренную громаду, но уменьем перехитрить неуклюжую силу. Поэтому, хотя он был слегка только сбит с того места, где стоял, он сделал вид, будто страдает сильнее, чем это было, и, выставив другую часть шеи, подставил ее под удар. Когда эфиоп снова ударил, Теаген притворился, будто сломлен ударом, и едва не упал ничком.