Когда я от богов узнал обо всем, то сказал, что ты жива, и указал, где находишься. Персинна снова стала просить отыскать тебя и склонить к возвращению на родину. Персинна бесплодна и бездетна после мук, сопровождавших твое рождение, и готова, если ты когда-либо явишься, признаться твоему отцу во всем случившемся. Она знает, что он поверит рассказу, испытав ее верность за долгую совместную жизнь и желая в детях дочери, нечаянно обретенной, найти себе преемников.
   Так говорила Персинна и умоляла меня исполнить ее просьбу, усиленно заклиная меня клятвой Гелиоса, которую не дозволено преступить ни одному из мудрецов. Я прибыл сюда, чтобы исполнить ее мольбу и данную мною клятву. Правда, я пустился в путь не для этой цели, но по внушению богов как раз это и стало величайшим приобретением в моих скитаниях. Уже много времени, как ты знаешь, я неотступно занимался тобой, не переставал должным образом заботиться о тебе, но умалчивал, в чем тут дело, ожидая удобного случая овладеть повязкой для подтверждения всего, что должен был тебе сказать. Итак, если ты послушаешься и согласна на побег с нами отсюда, пока тебя не принудили испытать что-либо неугодное тебе, – ведь Харикл уже торопит твой брак с Алкаменом, – тебе представляется возможность обрести твой род, отечество и родителей, соединиться с Теагеном, уже как с мужем, а он готов следовать за нами, куда бы мы ни захотели; жизнь пришелицы и чужестранки ты сменишь на жизнь благородной госпожи и даже будешь царствовать вместе с тем, кто тебе всех милее, если верить хоть в чем-нибудь богам и прорицанию Пифийца.
   При этом я напомнил Хариклее прорицание и объяснил его значение. Хотя Хариклея отлично знала это прорицание, так как многие распевали его и толковали его смысл, все же она была поражена и недвижна.
   – Если, по твоим словам – а я им верю, – сказала она, – таково желание богов, так что же делать, отец мой?
   – Прикинуться, – ответил я, – будто ты согласна на брак с Алкаменом.
   А она:
   – Тяжело, – говорит, – и, кроме того, постыдно даже и пообещать, будто я предпочту другого Теагену, но раз уже я поручила себя богам и тебе, отец мой, то скажи, какую цель преследует эта выдумка и как следует поступить, чтобы не исполнить этого обещания?
   – По самому делу узнаешь, – ответил я. – Если что наперед сообщить женщинам, то робость мешает им действовать, а то, что предпримешь вдруг, часто совершают они с большой смелостью. Следуй только моим наставлениям во всем, а сейчас вот что: соглашайся с Хариклом, когда он заговорит о браке; знай, что он ничего не будет делать без моего руководства.
   Хариклея согласилась, и я оставил ее в слезах. Чуть только я вышел из дома, вдруг вижу Харикла, необычайно печального и полного отчаяния.
   – Вот чудак, – говорю я ему, – тебе нужно бы радоваться, веселиться и приносить богам благодарственную жертву за то, что ты получил давно желаемое: Хариклея наконец-то, благодаря многим ухищрениям моей премудрости, склонна выйти замуж. А ты угрюм, задумчив и чуть не плачешь, неизвестно из-за чего.
   – Как же мне не быть таким, – отвечал он, – раз самое дорогое для меня существо, может быть, скорее расстанется с жизнью, чем вступит – как ты говоришь – в брак, если верить вообще снам, в особенности тем снам, которыми я был напуган в эту ночь. Я видел, что орел, выпущенный из рук Пифийца, внезапно налетел, похитил дочь из моих объятий и, увы, унес ее на край света, где все полно каких-то мрачных и темных призраков. Под конец я не мог распознать, что сделал орел: он нарочно удалялся на беспредельное расстояние и полет его уже нельзя было различить.
   Когда Харикл сказал это, я понял, что значит сон, но решил отвести от Харикла печаль, из опасения, как бы он не стал подозревать будущего.
   – Ты, – сказал я, – жрец, да еще самого вещего из богов, как же ты не умеешь должным образом разгадывать сны: твой сон возвещает тебе будущую свадьбу дочери: орел – это намек на жениха, который ее возьмет, это случится по знаку Пифийца, который как бы своей рукой подводит к ней будущего супруга. Зачем же ты негодуешь на видение благовествующее и истолковываешь сон к печали? Харикл, удержим наши уста от зловещих слов и будем способствовать воле вышних, стараясь еще тверже убедить твою дочь.
   – А чем же добиться еще большей ее благосклонности? – спросил Харикл.
   – Если у тебя есть какая-нибудь драгоценность, – ответил я, – затканная золотом одежда или дорогое ожерелье, принеси их под видом подарка от жениха и, задаривая, умилостиви Хариклею. Золото и каменья – неотразимые чары для женщин. И все остальное надо тебе приготовить к торжеству. Нужно ускорить брак, пока девушка еще неизменно хранит внушенную моим искусством страсть.
   – Считай, что за мной-то дело не станет, – сказал Харикл и побежал, на радостях спеша претворить слова в дело.
   Он действительно сделал – как я узнал впоследствии – все, что я ему посоветовал, без малейшего промедления: в качестве свадебного подарка от Алкамена он принес драгоценную одежду и эфиопские ожерелья, положенные Персинной как приметы.
   Я же, встретившись с Теагеном, спросил, где находятся те, кто вместе с ним участвовал в шествии. Он ответил, что девушки уже отправились: их послали вперед, так как они ходят медленнее; и что юношам тоже не терпится; они волнуются, собираясь домой.
   Узнав об этом, я сообщил, что надо передать им, а ему самому сделать: я приказал следить за тем знаком, который я дам при удобном случае в нужное время. Затем я расстался с Теагеном и поспешил к храму Пифийца, чтобы испросить у бога предвещание, как мне устроить побег вместе с молодой четой. Но божественное быстрее всякой мысли: оно и без зова помогает тому, что совершается по его воле, часто опережая просьбу своим благоволением. Пифиец дал ответ на еще не заданный вопрос и на деле явил свое руководство: когда я, охваченный своими заботами, как уже сказал, спешил к пророчице, меня на пути задержал громкий оклик каких-то чужестранцев:
   – Соверши вместе с нами возлияние, друг!
   Они справляли пир в честь Геракла под звуки флейты. Я замедлил свой шаг, услышав это. Было бы нечестиво не откликнуться на священный призыв. Когда я воскурил фимиам и возлил воду, пирующие, казалось, подивились ценности моих жертвоприношений[98], но все же пригласили принять участие в пире. Я и этому повиновался. Возлегши на ложе, устланное для гостей миртовыми и лавровыми ветками, и вкусив от обычной мне пищи, я сказал им:
   – Друзья мои, роскошью пира я уже насладился, но вестью о вас еще не просветился. Поэтому пора вам сказать, кто вы такие и откуда. Слишком грубо, лишь деревенских пирушек и трапез достойно было бы, если б мы, священную соль положив началом дружбы, разошлись, ничего друг о друге не зная.
   Они сказали, что они – финикийцы из Тира, занимаются торговлей, плывут в Карфаген Ливийский на большом корабле, нагруженном индийскими, эфиопскими и финикийскими товарами. В настоящее же время они устроили этот пир в честь Геракла Тирского в благодарность за победу, так как один юноша (они указали на возлежащего предо мною) увенчан здесь венком за борьбу и прославил среди греков победу Тира. Он, когда мы, обогнув Малею, гонимые противным ветром, приблизились к Кефаллении[99], клялся этим нашим отеческим богом, что сон предсказал ему грядущую победу на Пифийских играх. Он уговорил нас свернуть с намеченного пути и пристать сюда. Здесь он на деле оправдал предсказание: бывши ранее купцом, вдруг оказался славным победителем. И эту жертву он приносит богу-внушителю в благодарность за победу и как напутствие себе. На рассвете, дорогой наш гость, мы собираемся уйти, если ветер будет благоприятствовать нашему намерению.
   – Вы действительно собираетесь? – спросил я.
   – Да, собираемся, – ответили они.
   – С вашего разрешения, я буду вашим спутником, мне предстоит отплыть по делу в Сицилию, а вам, как вы сами знаете, надо плыть мимо этого острова, держа путь в Ливию.
   – Если ты этого хочешь, – ответили они, – мы будем считать себя обладателями всех благ, путешествуя вместе с мудрецом, к тому же эллином, который, вероятно, любезен даже богам, как позволяет заключить опыт нашей встречи.
   – Я согласен, – сказал я им, – если вы мне предоставите один день для приготовлений.
   – Завтрашний день в твоем распоряжении, – отвечали они, – только под вечер будь у моря. Ночная пора очень способствует плаванию: не подымая волнения, ветер, дующий с суши, несет корабль.
   Мы условились, что так и сделаем, причем я взял с них клятву, что они не отплывут раньше.
   Я оставил их там, занятых игрой на флейте и плясками, которые они под звуки торопливого напева исполняли на какой-то ассирийский лад: то легко подпрыгивая ввысь, то плотно приседая к земле, они, словно одержимые божеством, извивались всем телом.
   Я пришел к Хариклее, – она еще не сняла с груди подарки Харикла и рассматривала их, – а от нее к Теагену и научил их обоих, что и когда нужно будет делать. Затем я вернулся домой и с нетерпением ожидал исхода.
   А на следующий день вот что случилось. Когда полночь погрузила город в сон, гурьба вооруженных ворвалась в жилище к Хариклее. Теаген предводительствовал в этой любовной войне, составив отряд из юношей, участвовавших в шествии. Они внезапно громко закричали, оглушили гулом щитов всех, ворвались с зажженными факелами в ее покой, взломав без труда дверь – засовы были нарочно задвинуты так, чтобы это легко можно было сделать, и похитили Хариклею, уже подготовленную, все заранее знавшую и добровольно покорившуюся насилию. С нею вместе унесли не мало добра, какое было девушке дорого. Выйдя из дома, они испустили победный боевой клич, страшно застучали щитами, прошли по всему городу, повергнув жителей в невыразимый ужас, так как необычное время ночи делало их еще более страшными, и Парнас отражал этот медный гул. Они так и прошли Дельфы, поочередно и непрерывно крича что-то о Хариклее.
   Выйдя из города, они во всю мочь ускакали к Локрийским и Этейским горам[100]. А Теаген и Хариклея, выполняя заранее принятое решение, покинули фессалийцев, тайком прибежали ко мне, припали к моим коленям, долго обнимали их, трепетно дрожали и «Спаси, отец наш!» непрерывно восклицали. Хариклея только и делала это, поникнув долу и краснея от недавно совершенного побега, а Теаген добавлял еще:
   – Спаси, Каласирид, нас, умоляющих тебя чужестранцев, лишившихся отечества, лишившихся всего, чтобы взамен получить только друг друга. Спаси тех, кто отныне всего лишь игрушка судьбы, целомудренного Эрота добыча и рабы, спаси изгнанничество добровольно избравших, никакой вины за собою не знавших и все чаяния спасения на тебя возлагающих.
   Я был растроган его мольбой и, в душе прослезившись над молодой четой, но не показывая вида, так что от них это укрылось, а меня облегчило, стал их ободрять и укреплять. Внушив им твердую надежду на будущее – ведь дело начато с божьего изволения, – я сказал:
   – Я пойду устраивать дальнейшее, а вы ожидайте меня здесь, приложив все старания, чтобы никто вас не увидел.
   С этими словами я отправился, но Хариклея схватилась за мой плащ и стала меня удерживать.
   – Отец мой, – говорила она, – это будет началом обиды, даже измены, если ты уйдешь, оставив меня одну и поручив меня Теагену. Разве ты не понимаешь, как ненадежен влюбленный, приставленный охранителем, когда в его власти находится предмет любви и когда нет никого, кто бы его пристыдил. Он, думаю я, еще более распаляется, когда видит предмет своей страсти предоставленным ему и беззащитным. Поэтому – и ради настоящего, а еще более ради будущего – я тебя отпущу не ранее, чем Теаген подтвердит клятвой, что не сойдется со мной в деле Афродиты до тех пор, пока я не верну себе свой род и дом, или если этому воспрепятствует божество, то, по крайней мере, пока он не возьмет меня с моего согласия себе женой. Иначе же – ни за что.
   Я восхитился ее словами и решил, что непременно так и надо поступить, возжег вместо алтаря домашний очаг и воскурил фимиам. Теаген поклялся, но, по его словам, был оскорблен тем, что этой предварительной клятвой уничтожается доверие к его душевным свойствам: он не сможет выказать принятое им еще ранее решение, так как оно будет считаться вынужденным из страха перед вышней силой. Но все же он поклялся Аполлоном Пифийским, Артемидой, самой Афродитой и Эротами, что действительно исполнит все так, как захотела и указала Хариклея.
   Они уславливались друг с другом в этом и, кроме того, еще в чем-то, призывая богов в свидетели, а я, прибежав к Хариклу, нахожу его дом полным смятения и скорби, так как к нему уже пришли слуги и сообщили о похищении девушки, а горожане, не зная, что случилось, и не понимая, что надо делать, собрались толпой и обступили плачущего Харикла.
   – Злополучные, – закричал я, – похоже, что вы одурели – до каких же пор будете вы сидеть и без слов и без дел, будто несчастье и ума вас лишило? Почему не погонитесь с оружием в руках за врагами? Не захватите и не покараете оскорбителей?
   А Харикл сказал:
   – Напрасно мы будем, наверно, бороться с происшедшим. Я понимаю, что навлек на себя гнев богов: как-то в неурочное время я зашел в сокровенную часть святилища[101] и узрел своими очами то, что не дозволено. И мне предсказал бог: за то, что я видел недолжное, я буду лишен лицезрения самого дорогого для меня. Впрочем, ничто не препятствует и с божеством, как говорят, сразиться[102], если бы мы только знали, за кем надо гнаться и кто виновник этого наглого нападения.
   – Это тот фессалиец, – ответил я, – которому ты дивился и с которым и меня сдружил. Это – Теаген и его мальчишки. Ты не застанешь в городе никого из них; а до этого вечера они были здесь. Встань же и сзывай народ на собрание.
   Так и поступили. Военачальники назначили созыв чрезвычайного собрания, возвестив об этом народу звуками трубы, народ тотчас же явился, и театр стал местом ночного совещания[103]. Харикл, выйдя на середину, одним своим видом исторг стоны у толпы. Одетый в черную одежду, с лицом и головой, посыпанными пеплом, он говорил так:
   – Быть может, дельфийцы, вы полагаете, видя чрезмерность моих бед, что я выступил посреди вас и созвал это собрание, желая заявить о себе. Нет, дело не в этом. Правда, обстоятельства мои таковы, что уж лучше умереть: я одинок и гоним богом, отныне дом мой пуст, лишенный всех дорогих для меня близких. Однако общая всем обманчивая и суетная надежда побуждает меня переносить это, представляя мне еще возможным найти мою дочь. Но еще более надеюсь я на город: прежде чем умереть, я хочу видеть, как он покарает насильников, если только фессалийские мальчишки не похитили у вас и свободолюбивый дух, негодование за родину и отеческих богов. Самое тяжкое то, что эти молодцы – участники хороводной пляски – их легко и пересчитать, – эти служители священного посольства скрылись, поправ первый из эллинских городов и выкрав самое драгоценное сокровище из храма Пифийского бога – Хариклею, увы, свет моих очей. О, зависть божества, как неумолима ты к нам! Мою первую, родную, как вы знаете, дочь, зависть божества угасила вместе с брачными факелами, мать ее, потрясенную этим горем, свела в могилу, меня лишила родины. Но все можно было снести после обретения Хариклеи. Хариклея была для меня жизнью, надеждой и наследницей рода. Хариклея – мое единственное утешение, мой – если уместно это слово – якорь. И она отрезана от меня и унесена какой-то неведомой бурей, выпавшей мне на долю – мало того, это случилось как раз в такое время, чтобы я особенно ощущал жестокость насмешки – Хариклея похищена почти что из брачной опочивальни сразу после того, как было объявлено всем вам о браке Хариклеи.
   Харикл еще не кончил, увлеченный оплакиванием, когда военачальник Гегесий резко прервал его и сказал:
   – Присутствующие! Хариклу можно будет плакаться и теперь и потом, мы же не дадим его горю захлестнуть нас, не станем незаметно для самих себя уноситься на волнах его слез и терять время – вещь вообще чрезвычайно важную, а на войне – решающую. Сейчас, если мы немедленно разойдемся с собрания, у нас есть надежда захватить врагов, так как их ожидание, что мы будем долго готовиться, позволяет им не спешить. Если же мы, сетуя или, вернее, поступая по-женски, своей медлительностью позволим врагам опередить нас, нам остается только стать посмешищем – и для кого? – для этих мальчишек. Я полагаю, что их надо как можно скорее поймать и жестоко казнить, а их близких лишить гражданских прав, – так постигнет возмездие и весь их род. А это можно было бы легко сделать, возбудив в фессалийцах негодование и против них самих, если кто из них ускользнет, и против их близких; пусть народное собрание запретит им участвовать в священном посольстве и в заупокойных жертвоприношениях герою и постановит, чтобы это совершалось на средства нашей казны.
   Предложение Гегесия встретило одобрение и получило со стороны народа утверждение; тогда военачальник сказал:
   – Пусть, если вам угодно, будет постановлено поднятием рук еще и вот что: храмослужительница не должна более светить людям, бегущим в полном вооружении. Насколько я могу судить, отсюда пошло начало Теагенова нечестия: похищение он замыслил, по-видимому, с первого же взгляда. Поэтому хорошо бы пресечь на будущее время все подобные попытки.
   Когда и это предложение было единогласно утверждено поднятием рук, Гегесий дал знак к выступлению, и труба заиграла по-военному. Зрители превратились в воинов, и неудержимо побежали из народного собрания на войну не только способные носить оружие люди в расцвете сил, но также множество детей и подростков, словно их воодушевление прибавило им лет, смело пытались принять участие в этом походе. Множество женщин, воспылав, вопреки своей природе, мужеством и схватив вместо оружия что попало, понапрасну ринулись вслед за всеми, но не могли угнаться, убедившись на деле в своей женской природе и свойственной ей слабости. Можно было видеть борение старика со старостью, усилия духа, как бы влекущие тело, и слабость, упрекаемую рвением. Весь город скорбел о похищении Хариклеи и, словно движимый единым чувством, тотчас же всенародно пустился в погоню, даже не дождавшись наступления дня.

КНИГА ПЯТАЯ

   Вот что творилось в Дельфах среди горожан, а чем это у них кончилось, я не мог узнать. Их преследование благоприятствовало мне осуществить наш побег. Взяв с собой молодую чету, я, прямо как был, в ту же ночь повел ее к морю и взошел на финикийский корабль, чуть было не отчаливший: уже рассветало, и финикияне полагали, что не нарушат этим данной мне клятвы, потому что они обещали ожидать лишь одни сутки. Когда мы появились, они радушно нас приняли. Тотчас же мы вышли из гавани, сперва на веслах, но подул легкий ветер с суши, набежавшая низкая волна словно улыбалась[104] корме; тогда мы поручили парусам нести корабль. Киррейские бухты, подножия Парнаса, Этолийские и Калидонийские скалы пробегали мимо корабля, словно он летел. Острова Острые – и по виду и по названию – и Закинфское море появились, когда солнце стало уже склоняться к западу[105].
   Но что я так разболтался в поздний час? Моя повесть прямо-таки целое море, а между тем я еще не коснулся дальнейшего. Остановимся тут и давай немного поспим. Хотя ты и очень охотно меня слушаешь и храбро борешься со сном, все же я думаю, Кнемон, ты поддался ему – до глубокой ночи затянул я описание моих бед. К тому же меня, дитя мое, отягощает старость, и воспоминания о несчастьях притупляют мысль и клонят ко сну.
   – Так остановись, отец мой, – сказал Кнемон, – но только не из-за меня прерываешь ты свое повествование. Мне кажется, я не допустил бы этого, даже если бы ты много ночей подряд продолжал свой рассказ и еще больше дней: я не могу им насытиться – столько в нем очарования. Однако я уже давно слышу в доме какой-то шум и человеческие голоса. Я стал было беспокоиться, но заставлял себя молчать, так увлекало меня все время желание слушать тебя все дальше и дальше.
   – А я не заметил шума, – сказал Каласирид, – верно, потому, что от старости стал глуховат. Старость – беда для слуха, как и для всего. Впрочем, может быть, я был поглощен своим рассказом. Мне кажется, это вернулся Навсикл, хозяин дома. Но, о боги, чего удалось ему достигнуть?
   – Всего, чего я желал, – сказал Навсикл, вдруг очутившись перед ними. – От меня не укрылось, что ты заботишься о моих делах, дорогой Каласирид, и мысленно сопутствуешь мне. Я это замечал и вообще по твоему ко мне отношению, а сейчас сужу по тем словам, за которыми застаю тебя. А кто этот чужестранец?
   – Эллин, – сказал Каласирид, – остальное ты узнаешь потом. А если тебе посчастливилось, скажи скорей, чтобы и мы могли порадоваться вместе с тобой.
   – Но и вы также, – возразил Навсикл, – узнаете все наутро; а пока что вам достаточно знать, что я раздобыл себе Тисбу еще получше. От неприятностей путешествия и от забот мне необходимо освежиться кратким сном.
   Сказав это, он поспешил уйти, чтобы исполнить свое намерение. Кнемон оцепенел, услышав имя Тисбы. Не зная, что делать, он в затруднении перебирал одну за другой разные мысли, тяжело и часто стенал и всю ночь не мог найти себе покоя. Под конец это заметил даже Каласирид, хотя он и был объят сном, да к тому же глубоким. Старик все же приподнялся и, опершись на локоть, спросил Кнемона, что с ним и почему он так чрезмерно волнуется, почти что безумствует.
   – Как же мне не безумствовать, – возразил ему Кнемон, – когда мне говорят, что Тисба жива.
   – Да кто такая эта Тисба? – спросил Каласирид. – С чьих слов ты ее знаешь и почему ты озабочен известием, что она жива?
   На это Кнемон возразил так:
   – Об остальном ты услышишь впоследствии, когда-нибудь я расскажу о себе. Но ее я своими собственными глазами видел убитой и вот этими руками похоронил у разбойников.
   – Спи, – промолвил Каласирид, – а в чем тут дело, мы скоро узнаем.
   – Вряд ли я в силах заснуть, – сказал Кнемон, – но ты не беспокойся. Мне жизнь не в жизнь, если я тотчас же не выйду и не постараюсь так или иначе разузнать, в какое заблуждение впал Навсикл или каким это образом у одних только египтян умершие вновь оживают.
   Улыбнулся на это слегка Каласирид и снова погрузился в сон.
   Выйдя из комнаты, Кнемон испытал все, что естественно для всякого, кто бродит ночью впотьмах в незнакомом помещении. Тем не менее все побеждал его страх перед Тисбой, Кнемон спешил отделаться от подозрений. В конце концов, часто принимая одни и те же места за новые, он услышал голос женщины, где-то тайно и неутешно плачущей, подобно весеннему соловью[106], поющему в ночи свою жалобную песнь. Идя на голос этих причитаний, Кнемон направился к какой-то комнате и, приложив ухо к дверной скважине, прислушался. Женский голос причитал так:
   – Я всезлосчастная[107], избежав руки разбойничьей и угрожавшего мне кровавого смертоубийства, полагала жить впредь вместе с возлюбленным; хотя бы на чужбине и в скитаниях, жизнь с ним была бы для меня величайшим наслаждением. Ничто не может быть для меня столь ужасным, что с ним не стало бы прекрасным. Ныне же всегда ненасытное, изначала доставшееся мне на долю божество, уделив мне частицу радости, снова меня обмануло. Я полагала, что избегла рабства, и вот я снова раба! Вот темница, и я под стражей. Раньше остров скрывал меня и мрак. Подобное этому совершается и теперь. Вернее сказать, еще горше мне, ибо тот, кто желал и мог меня утешить, теперь разлучен со мною. Разбойничий вертеп был для меня до вчерашнего дня убежищем. Жилище сокровенное, чем отличалась та яма от могилы? Но облегчал и это своим присутствием тот, кто мне дороже всего. Там он меня и живую оплакивал и по умершей – как он думал – слезы проливал и словно по убитой горевал. Лишена я теперь и этого. Нет уже более со мной соучастника моих несчастий, горе мое как общее бремя со мной разделявшего. Теперь я одна и одинока, пленница многослезная, брошенная на произвол злой судьбы; я терплю еще жизнь, лишь надеясь, что жив мой сладчайший. Но, душа моя, где же ты теперь? Какая судьба постигла тебя? Увы, не попал ли и ты в рабство, ты, чей свободный дух ничем не бывал порабощен, кроме любви? Только бы ты спасся и увидел когда-нибудь свою Тисбу! Ведь так ты меня назовешь, даже и против своей воли.