Страница:
При виде всего этого я сказал:
– Других покупателей надо тебе искать, чужестранец. Что касается меня и моего имущества, то едва ли оно окажется равноценным даже одному из тех камней, которые я вижу.
– Но если ты не в состоянии купить их, – возразил он, – то, по крайней мере, в состоянии получить в подарок.
– Я вполне способен получить подарок, – говорю я, – однако не понимаю, для чего ты шутишь со мной.
– Я не шучу, – сказал он, – я говорю вполне серьезно и клянусь тебе обитающим здесь богом, что все отдам, если, сверх этого, ты пожелаешь принять и другой дар, гораздо более ценный.
Тут я рассмеялся, а на его вопрос о причине моего смеха отвечал:
– Потому что смешно, если ты, обещая такие дары, сверх того сулишь и награду, намного превосходящую самые дары.
– Ты мне верь, – сказал он, – но и сам поклянись в том, что используешь подарок наилучшим образом, именно так, как я тебе укажу.
Я удивился, недоумевал, но все же поклялся, ожидая сокровищ. После того как я дал требуемую клятву, он ведет меня к себе и показывает девочку неизъяснимой, божественной красоты. По его словам, ей было семь лет, мне же казалось, что она приближается к брачному возрасту: так от преизбытка красоты большим кажется рост. Я стоял, остолбенев от непонятности происходящего и от жадного желания созерцать ту, что была перед глазами, а он повел такие речи:
– Девочку, которую ты видишь, чужестранец, мать бросила в пеленках, предоставив превратностям судьбы по причине, которую узнаешь немного позже, а я случайно нашел и взял, так как нельзя было мне оставить в опасности душу, уже воплотившуюся в человека: ведь в этом заключается одно из наставлений наших гимнософистов[65], учеником которых незадолго до того я удостоился быть. К тому же у младенца горел яркий божественный свет в очах. Когда я осматривал дитя, оно ясно, и грозно, и нежно, и очаровательно взирало на меня.
При девочке было ожерелье из камней, которое я только что тебе показывал, и лента, вытканная из шелка, с вышитыми на ней местными письменами и повествованием о девочке. Мать, думается мне, позаботилась ради дочери об этих знаках и приметах. Прочитав письмена и узнав, откуда она и чья, я увез ее в деревню, далеко от города, передал на воспитание своим пастухам и наказал никому о ней не говорить. Бывшие при ней предметы я все себе оставил, чтобы они не навлекли на девочку чьих-либо козней. Так она была укрыта на первых порах. Когда же с течением времени начал обнаруживаться необыкновенный, как ты видишь, расцвет подраставшей девочки (красоту нельзя скрыть, даже спрятав ее под Землей; она и оттуда, мне кажется, засияла бы), то я, боясь, что о ней узнают и погибнет и сама она, да и я претерплю какую-нибудь неприятность, добился, чтобы меня отправили послом к египетскому сатрапу. Вот я и прибыл сюда, везя ее с собой и намереваясь устроить ее судьбу. С сатрапом я немедленно вступлю в переговоры, ради которых приехал, – прием у него назначен на сегодня, – тебе же и богам, так распорядившимся, я вручаю девочку, с тем чтобы ты, скрепив наш договор клятвой, обращался с ней, как со свободнорожденной, выдал ее замуж за свободнорожденного – на этих условиях ты получаешь ее от меня, а вернее, от бросившей ее матери. Верю, что ты будешь соблюдать наше соглашение; я полагаюсь на клятву, и, кроме того, в течение многих дней, которые ты здесь провел, я убедился, что ты человек подлинно эллинского духа.
Вот что я мог тебе сегодня рассказать вкратце, так как меня отзывают дела по посольства. Яснее и полнее ты будешь посвящен в судьбу девушки завтра, встретившись со мною у храма Изиды.
Так я и сделал, взял девочку и, закутав, повел к себе. В тот день я ухаживал за ней, радуясь и воздавая богам великую благодарность, и с тех пор дочерью я признал ее и назвал. На следующий день, на заре, с большой поспешностью я устремился к храму Изиды, как было условлено с чужеземцем. Долго прогуливался я там, но он нигде не появлялся. Тогда я отправляюсь во дворец сатрапа и спрашиваю, не видал ли кто-нибудь эфиопского посла. Кто-то объяснил мне, что он удалился, а вернее, изгнан, так как сатрап пригрозил ему смертью, если до захода солнца он не покинет пределов страны. На мой вопрос о причине изгнания собеседник отвечал:
– За то, что он потребовал уступки смарагдовых россыпей, якобы принадлежащих Эфиопии.
Я вернулся очень подавленный, подобно человеку, испытавшему тяжкий удар, так как мне не удалось услыхать о девочке, кто она, откуда и чья.
– Не удивительно, – сказал Кнемон, – ведь и мне досадно, что я не услыхал об этом. Может быть, однако, еще услышу.
– Услышишь, – говорит Каласирид, – а теперь я расскажу, как затем поступил Харикл.
– Когда, – продолжал он, – я пришел домой, девочка встретила меня. Она ничего не говорила, так как еще не знала эллинского языка, но приветствовала движением руки и уже одним своим видом развеселила меня. Я удивился, что, подобно хорошим, благородных кровей щенятам, которые ласкаются ко всякому, хотя бы немного знакомому человеку, она тоже горячо чувствовала мое расположение и относилась ко мне, как к отцу. Я решил не задерживаться в Катадупах, чтобы зависть божества не лишила меня и второй дочери, и, спустившись по Нилу к морю, попал на корабль и отплыл домой. Теперь девушка здесь со мной. Она – моя дочь и носит мое имя: она – якорь моей жизни. Не оставляет она желать ничего лучшего: так быстро усвоила она эллинский язык и быстро, подобно хорошо растущим побегам[66], достигла расцвета. Красотой телесной до того превосходит она прочих женщин, что все эллинские и варварские взоры следуют за ней, и, где бы она ни появилась, – в храмах, на улицах или площадях, – она подобно первообразу статуи привлекает к себе все взгляды и помыслы.
Но при всем том она причиняет мне мучительную скорбь. Отвергает она брак и упорно желает остаться всю жизнь девственницей. Отдавшись Артемиде и став храмовой прислужницей, большую часть времени она предается охоте и упражняется в стрельбе из лука[67]. Моя жизнь невыносима: я надеялся выдать ее замуж за сына своей сестры, юношу очень учтивого, приятного нрава и умного, но это не удалось из-за такого ее сурового решения. Ни ласками, ни обещаниями, ни разумными доводами не мог я склонить ее, и, что тяжелее всего, она воспользовалась против меня, как говорится, моими же крыльями[68]: ту опытность в разнообразных рассуждениях, которой я ее научил, чтобы подготовить к выбору наилучшей жизни, она применяет для восхваления девственности, сближая ее с блаженством бессмертных, называя ее незапятнанной, ненарушенной, непорочной и понося Эротов, Афродиту и весь брачный сонм.
Я призываю тебя на помощь, вот ради этого-то мне и понадобился длинный рассказ, когда представился к тому удобный случай и сам собой нашелся повод. Сделай, милость, дорогой Каласирид, воздействуй на нее египетской мудростью и чарами, словом или делом убеди ее познать свою природу, вспомнить, что она родилась женщиной. При желании дело будет для тебя легким. Она не чуждается разговоров с мужчинами, большую часть своего девичества провела она в их обществе. Живет она здесь, в одном с тобой жилище, я хочу сказать – внутри священной ограды, близ храма. Не презри моей мольбы, не допускай, ради самого Аполлона и богов твоей страны, чтобы мне, бездетному, безутешному, лишенному наследников, выпала на долю тяжелая старость.
Я прослезился, Кнемон, при этих словах, да и он не без слез высказал свою мольбу. Я обещал помочь, насколько это в моих силах.
Мы были еще заняты всем этим, когда кто-то прибежал и объявил, что возглавляющий священное посольство энианов уже давно ожидает у дверей, приглашает жреца явиться и приступить к жертвоприношениям. Я спросил Харикла, кто такие энианы и что это за священное посольство и жертвоприношение, которое они совершают.
– Энианы, – сказал он, – самое благородное племя Фессалийской области, и притом подлинно эллинское, происходящее от Эллина, сына Девкалиона; их область тянется вдоль Малийского залива, они гордятся своим главным городом Гипатой, названной так, как сами они утверждают, потому, что он начальствует и властвует над прочими, а по мнению других, потому, что стоит под горой Этой[69]. Жертвоприношение это и посольство раз в четырехлетие, в годы Пифийских игр (а они именно сейчас, как ты знаешь, и происходят), энианы отправляют в честь Неоптолема, сына Ахилла. Ведь именно здесь он был коварно убит Орестом, сыном Агамемнона, у самых алтарей Пифийского бога. Нынешнее же посольство затмевает все прежде бывшие, так как глава его гордится тем, что происходит от Ахилла.
Я случайно встретился вчера с этим юношей, и он действительно показался мне достойным потомком Ахилла: такова его наружность и столь высок рост, что своим видом он подтверждает свое происхождение.
Я удивился и осведомился, на каком основании, принадлежа к племени энианов, он провозглашает себя потомком Ахилла – ведь поэма египтянина Гомера[70] изображает Ахилла фтиотийцем.
– Юноша, – отвечал Харикл, – решительно настаивает на том, что этот герой был энианином, утверждая, что Фетида вышла из Малийского залива, когда вступала в брак с Пелеем, что Фтией называлась некогда вся область вокруг залива, что другие народы, ради славы Ахилла, неправильно присвоили его себе. И с другой стороны, он причисляет себя к Эакидам, называя своим предком Менесфия, сына Сперхея и Полидоры, рожденной Пелеем, того Менесфия, который среди первых выступил в поход против Илиона вместе с Ахиллом и благодаря родству с ним начальствовал над первым отрядом мирмидонян. Всячески прилепляясь к Ахиллу и всецело приписывая его к энианам, он приводит в доказательство сверх всего прочего еще и посылаемую Неоптолему жертву, которую, как он говорит, все фессалийцы уступили энианам, тем самым свидетельствуя, что энианы ближе к нему по крови.
– Не будем с ними спорить, Харикл, – говорю я, – согласимся, в угоду им, даже признать это истиной. Вели, однако, призвать водителя посольства, так как я горю желанием увидать его.
Харикл кивнул головой, и вошел юноша, действительно дышащий чем-то ахилловским, напоминавший его взором и мужественностью. Стройная шея, волосы, со лба взметавшиеся гривой, нос, обнаруживающий запальчивость, ноздри, вольно вдыхающие воздух, глаза не просто сверкающие голубые, но вдобавок темнеющие синевой, взгляд их стремительный и вместе с тем не суровый, как море, на котором только что, после волнения, наступила тишь.
После того как он приветствовал нас обычным образом, а мы отвечали тем же, он сказал, что пора начинать жертвоприношение, чтобы можно было совершить затем в должное время и заклание и шествие в честь героя.
– Пусть будет так, – сказал Харикл, встал и обратился ко мне: – Ты увидишь сегодня и Хариклею, если не видал ее раньше. По обычаю предков, храмовая прислужница Артемиды тоже участвует в шествии и закланиях в честь Неоптолема.
Между тем, Кнемон, я уже несколько раз видел эту девушку. Она принимала участие в жертвоприношениях и расспрашивала меня при случае о священных сказаниях. Теперь я промолчал, выжидая, что будет.
Мы направились к храму. Все было уже приготовлено у фессалийцев для жертвоприношения. Когда мы подошли к алтарям и юноша после молитвы жреца уже приступил к жертвам, Пифия из святилища возглашает следующее:
КНИГА ТРЕТЬЯ
– Других покупателей надо тебе искать, чужестранец. Что касается меня и моего имущества, то едва ли оно окажется равноценным даже одному из тех камней, которые я вижу.
– Но если ты не в состоянии купить их, – возразил он, – то, по крайней мере, в состоянии получить в подарок.
– Я вполне способен получить подарок, – говорю я, – однако не понимаю, для чего ты шутишь со мной.
– Я не шучу, – сказал он, – я говорю вполне серьезно и клянусь тебе обитающим здесь богом, что все отдам, если, сверх этого, ты пожелаешь принять и другой дар, гораздо более ценный.
Тут я рассмеялся, а на его вопрос о причине моего смеха отвечал:
– Потому что смешно, если ты, обещая такие дары, сверх того сулишь и награду, намного превосходящую самые дары.
– Ты мне верь, – сказал он, – но и сам поклянись в том, что используешь подарок наилучшим образом, именно так, как я тебе укажу.
Я удивился, недоумевал, но все же поклялся, ожидая сокровищ. После того как я дал требуемую клятву, он ведет меня к себе и показывает девочку неизъяснимой, божественной красоты. По его словам, ей было семь лет, мне же казалось, что она приближается к брачному возрасту: так от преизбытка красоты большим кажется рост. Я стоял, остолбенев от непонятности происходящего и от жадного желания созерцать ту, что была перед глазами, а он повел такие речи:
– Девочку, которую ты видишь, чужестранец, мать бросила в пеленках, предоставив превратностям судьбы по причине, которую узнаешь немного позже, а я случайно нашел и взял, так как нельзя было мне оставить в опасности душу, уже воплотившуюся в человека: ведь в этом заключается одно из наставлений наших гимнософистов[65], учеником которых незадолго до того я удостоился быть. К тому же у младенца горел яркий божественный свет в очах. Когда я осматривал дитя, оно ясно, и грозно, и нежно, и очаровательно взирало на меня.
При девочке было ожерелье из камней, которое я только что тебе показывал, и лента, вытканная из шелка, с вышитыми на ней местными письменами и повествованием о девочке. Мать, думается мне, позаботилась ради дочери об этих знаках и приметах. Прочитав письмена и узнав, откуда она и чья, я увез ее в деревню, далеко от города, передал на воспитание своим пастухам и наказал никому о ней не говорить. Бывшие при ней предметы я все себе оставил, чтобы они не навлекли на девочку чьих-либо козней. Так она была укрыта на первых порах. Когда же с течением времени начал обнаруживаться необыкновенный, как ты видишь, расцвет подраставшей девочки (красоту нельзя скрыть, даже спрятав ее под Землей; она и оттуда, мне кажется, засияла бы), то я, боясь, что о ней узнают и погибнет и сама она, да и я претерплю какую-нибудь неприятность, добился, чтобы меня отправили послом к египетскому сатрапу. Вот я и прибыл сюда, везя ее с собой и намереваясь устроить ее судьбу. С сатрапом я немедленно вступлю в переговоры, ради которых приехал, – прием у него назначен на сегодня, – тебе же и богам, так распорядившимся, я вручаю девочку, с тем чтобы ты, скрепив наш договор клятвой, обращался с ней, как со свободнорожденной, выдал ее замуж за свободнорожденного – на этих условиях ты получаешь ее от меня, а вернее, от бросившей ее матери. Верю, что ты будешь соблюдать наше соглашение; я полагаюсь на клятву, и, кроме того, в течение многих дней, которые ты здесь провел, я убедился, что ты человек подлинно эллинского духа.
Вот что я мог тебе сегодня рассказать вкратце, так как меня отзывают дела по посольства. Яснее и полнее ты будешь посвящен в судьбу девушки завтра, встретившись со мною у храма Изиды.
Так я и сделал, взял девочку и, закутав, повел к себе. В тот день я ухаживал за ней, радуясь и воздавая богам великую благодарность, и с тех пор дочерью я признал ее и назвал. На следующий день, на заре, с большой поспешностью я устремился к храму Изиды, как было условлено с чужеземцем. Долго прогуливался я там, но он нигде не появлялся. Тогда я отправляюсь во дворец сатрапа и спрашиваю, не видал ли кто-нибудь эфиопского посла. Кто-то объяснил мне, что он удалился, а вернее, изгнан, так как сатрап пригрозил ему смертью, если до захода солнца он не покинет пределов страны. На мой вопрос о причине изгнания собеседник отвечал:
– За то, что он потребовал уступки смарагдовых россыпей, якобы принадлежащих Эфиопии.
Я вернулся очень подавленный, подобно человеку, испытавшему тяжкий удар, так как мне не удалось услыхать о девочке, кто она, откуда и чья.
– Не удивительно, – сказал Кнемон, – ведь и мне досадно, что я не услыхал об этом. Может быть, однако, еще услышу.
– Услышишь, – говорит Каласирид, – а теперь я расскажу, как затем поступил Харикл.
– Когда, – продолжал он, – я пришел домой, девочка встретила меня. Она ничего не говорила, так как еще не знала эллинского языка, но приветствовала движением руки и уже одним своим видом развеселила меня. Я удивился, что, подобно хорошим, благородных кровей щенятам, которые ласкаются ко всякому, хотя бы немного знакомому человеку, она тоже горячо чувствовала мое расположение и относилась ко мне, как к отцу. Я решил не задерживаться в Катадупах, чтобы зависть божества не лишила меня и второй дочери, и, спустившись по Нилу к морю, попал на корабль и отплыл домой. Теперь девушка здесь со мной. Она – моя дочь и носит мое имя: она – якорь моей жизни. Не оставляет она желать ничего лучшего: так быстро усвоила она эллинский язык и быстро, подобно хорошо растущим побегам[66], достигла расцвета. Красотой телесной до того превосходит она прочих женщин, что все эллинские и варварские взоры следуют за ней, и, где бы она ни появилась, – в храмах, на улицах или площадях, – она подобно первообразу статуи привлекает к себе все взгляды и помыслы.
Но при всем том она причиняет мне мучительную скорбь. Отвергает она брак и упорно желает остаться всю жизнь девственницей. Отдавшись Артемиде и став храмовой прислужницей, большую часть времени она предается охоте и упражняется в стрельбе из лука[67]. Моя жизнь невыносима: я надеялся выдать ее замуж за сына своей сестры, юношу очень учтивого, приятного нрава и умного, но это не удалось из-за такого ее сурового решения. Ни ласками, ни обещаниями, ни разумными доводами не мог я склонить ее, и, что тяжелее всего, она воспользовалась против меня, как говорится, моими же крыльями[68]: ту опытность в разнообразных рассуждениях, которой я ее научил, чтобы подготовить к выбору наилучшей жизни, она применяет для восхваления девственности, сближая ее с блаженством бессмертных, называя ее незапятнанной, ненарушенной, непорочной и понося Эротов, Афродиту и весь брачный сонм.
Я призываю тебя на помощь, вот ради этого-то мне и понадобился длинный рассказ, когда представился к тому удобный случай и сам собой нашелся повод. Сделай, милость, дорогой Каласирид, воздействуй на нее египетской мудростью и чарами, словом или делом убеди ее познать свою природу, вспомнить, что она родилась женщиной. При желании дело будет для тебя легким. Она не чуждается разговоров с мужчинами, большую часть своего девичества провела она в их обществе. Живет она здесь, в одном с тобой жилище, я хочу сказать – внутри священной ограды, близ храма. Не презри моей мольбы, не допускай, ради самого Аполлона и богов твоей страны, чтобы мне, бездетному, безутешному, лишенному наследников, выпала на долю тяжелая старость.
Я прослезился, Кнемон, при этих словах, да и он не без слез высказал свою мольбу. Я обещал помочь, насколько это в моих силах.
Мы были еще заняты всем этим, когда кто-то прибежал и объявил, что возглавляющий священное посольство энианов уже давно ожидает у дверей, приглашает жреца явиться и приступить к жертвоприношениям. Я спросил Харикла, кто такие энианы и что это за священное посольство и жертвоприношение, которое они совершают.
– Энианы, – сказал он, – самое благородное племя Фессалийской области, и притом подлинно эллинское, происходящее от Эллина, сына Девкалиона; их область тянется вдоль Малийского залива, они гордятся своим главным городом Гипатой, названной так, как сами они утверждают, потому, что он начальствует и властвует над прочими, а по мнению других, потому, что стоит под горой Этой[69]. Жертвоприношение это и посольство раз в четырехлетие, в годы Пифийских игр (а они именно сейчас, как ты знаешь, и происходят), энианы отправляют в честь Неоптолема, сына Ахилла. Ведь именно здесь он был коварно убит Орестом, сыном Агамемнона, у самых алтарей Пифийского бога. Нынешнее же посольство затмевает все прежде бывшие, так как глава его гордится тем, что происходит от Ахилла.
Я случайно встретился вчера с этим юношей, и он действительно показался мне достойным потомком Ахилла: такова его наружность и столь высок рост, что своим видом он подтверждает свое происхождение.
Я удивился и осведомился, на каком основании, принадлежа к племени энианов, он провозглашает себя потомком Ахилла – ведь поэма египтянина Гомера[70] изображает Ахилла фтиотийцем.
– Юноша, – отвечал Харикл, – решительно настаивает на том, что этот герой был энианином, утверждая, что Фетида вышла из Малийского залива, когда вступала в брак с Пелеем, что Фтией называлась некогда вся область вокруг залива, что другие народы, ради славы Ахилла, неправильно присвоили его себе. И с другой стороны, он причисляет себя к Эакидам, называя своим предком Менесфия, сына Сперхея и Полидоры, рожденной Пелеем, того Менесфия, который среди первых выступил в поход против Илиона вместе с Ахиллом и благодаря родству с ним начальствовал над первым отрядом мирмидонян. Всячески прилепляясь к Ахиллу и всецело приписывая его к энианам, он приводит в доказательство сверх всего прочего еще и посылаемую Неоптолему жертву, которую, как он говорит, все фессалийцы уступили энианам, тем самым свидетельствуя, что энианы ближе к нему по крови.
– Не будем с ними спорить, Харикл, – говорю я, – согласимся, в угоду им, даже признать это истиной. Вели, однако, призвать водителя посольства, так как я горю желанием увидать его.
Харикл кивнул головой, и вошел юноша, действительно дышащий чем-то ахилловским, напоминавший его взором и мужественностью. Стройная шея, волосы, со лба взметавшиеся гривой, нос, обнаруживающий запальчивость, ноздри, вольно вдыхающие воздух, глаза не просто сверкающие голубые, но вдобавок темнеющие синевой, взгляд их стремительный и вместе с тем не суровый, как море, на котором только что, после волнения, наступила тишь.
После того как он приветствовал нас обычным образом, а мы отвечали тем же, он сказал, что пора начинать жертвоприношение, чтобы можно было совершить затем в должное время и заклание и шествие в честь героя.
– Пусть будет так, – сказал Харикл, встал и обратился ко мне: – Ты увидишь сегодня и Хариклею, если не видал ее раньше. По обычаю предков, храмовая прислужница Артемиды тоже участвует в шествии и закланиях в честь Неоптолема.
Между тем, Кнемон, я уже несколько раз видел эту девушку. Она принимала участие в жертвоприношениях и расспрашивала меня при случае о священных сказаниях. Теперь я промолчал, выжидая, что будет.
Мы направились к храму. Все было уже приготовлено у фессалийцев для жертвоприношения. Когда мы подошли к алтарям и юноша после молитвы жреца уже приступил к жертвам, Пифия из святилища возглашает следующее:
Так вещал бог, и всех присутствующих объяло великое недоумение: они не могли понять, что означает этот оракул. Один видел в нем одно, другой – другое, каждый толковал предсказание, как хотел, и никто еще не коснулся истины; ведь об оракулах и снах большей частью судят по тому, как они исполнятся. Впрочем, дельфийцы спешили, они были увлечены шествием, так пышно обставленным, и не заботились о точном смысле предвещания.
Та, что прелесть сперва, а далее славу имеет;
С нею же, Дельфы, и тот, кто был богиней рожден,[71]
Мой покинувши храм и моря пучины прорезав,
В черную землю придут, жаркого солнца удел.
Здесь-то награду великую доблестно живших обрящут:
На загорелых висках белый блестящий венец.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Когда же шествие и заупокойное жертвоприношение были закончены…
– Однако, отец мой, они еще не закончены, – прервал Каласирида Кнемон, – ведь мне-то твой рассказ еще не позволил стать зрителем. Слушая тебя, я был до крайности увлечен и спешил сам взглянуть на это празднество, а между тем выходит, что я, по пословице, пришел уже после праздника: ты минуешь его; открыв театральное зрелище, ты сейчас же распускаешь зрителей.
– Мне, Кнемон, – отвечал Каласирид, – всего менее хотелось бы докучать тебе внешними подробностями – я веду тебя к самой сути повествования, к тому, о чем ты спрашивал вначале. Но раз уж ты выразил желание стать зрителем этого представления, начиная с первого выхода хора, – что лишний раз показывает твое аттическое происхождение[72], – то я расскажу тебе вкратце об этом замечательном шествии и ради него самого, и ради его последствий.
Гекатомбу[73] вели и гнали исполнители жертвоприношения, люди деревенские и по своему образу жизни и по одежде. У каждого белый хитон был подпоясан веревкой, а правая рука, обнаженная, как и плечо и грудь, потрясала двуострой секирой. Быки, все черные, слегка изгибали могучие шеи, рог у них простой, неискривленный, острый, у одних позолоченный, у других цветами увенчанный, голени впалые, морды низко опущены к коленям. А числом их было как раз сто, и поистине осуществлялось название «гекатомба». За ними следовало множество других жертвенных животных: их вели, отдельно каждую породу, в строгом порядке. На флейте и на свирели звучала песнь таинств, возвещавшая начало жертвоприношения.
Эти стада и мужей, погонщиков быков, встретили фессалийские девушки, прекрасно опоясанные, низкоподпоясанные, с волосами распущенными. Они разделились на два хоровода. Одни несли корзины, полные цветов и плодов, – это был первый хоровод; другие, неся в кошницах жертвенные яства и благовония, ароматами наполняли все вокруг. Руки их оставались свободными: ношу несли девушки на головах, за руки держа друг дружку; сплетаясь в хороводе то прямо, то вкось, они могли и шествовать и плясать[74]. Вступление к песне исполнил другой хоровод, ему же было поручено полностью и все песнопение. В этом песнопении восхвалялась Фетида с Пелеем, затем их сын и, наконец, внук. После этих девушек, Кнемон…
– Как так Кнемон, – сказал Кнемон, – ты опять лишаешь меня величайшего удовольствия, отец мой: ты не передаешь мне самого песнопения; только как зрителю позволил ты мне присутствовать на этом шествии, но не как слушателю.
– Так слушай же, – сказал Каласирид, – раз уж тебе так любо. Песнопение было примерно в таком роде:
Еще более прелести придавали всему происходящему нежные порывы ветра, его ласковое дуновение развевало волосы Теагена у шеи, завивало кудри у лба и бросало складки плаща на спину и бока коня. Ты бы сказал, что и сам конь был под стать красоте своего хозяина и будто чувствовал, что красиво несет красивого наездника: так изгибал он шею, вздымая голову, прядал ушами, поводил глазами и горделиво выступал, неся на себе Теагена. Повинуясь узде, конь немного покачивался из стороны в сторону, слегка ударял о землю краем копыта, и ход его мерно отвечал чинному движению шествия.
Такое зрелище всех поразило, и всеобщий голос признал, что этот юноша прекраснее всех. Женщины из народа, уже не в силах совладать с собой и скрыть свое душевное волнение, стали бросать ему навстречу цветы и яблоки, думая привлечь этим его благосклонность.
И у всех взяло верх это единое мнение: не бывало меж людей никого, кто превосходил бы Теагена красотой.
Волосы ее не были ни вполне заплетены, ни распущены, но большая их часть волной ниспадала с затылка на плечи и спину, а на макушке и у чела нежные побеги лавра венчали их, открывая подобное розам и светлое, как солнце, лицо девушки и не позволяя ветру более, чем должно, играть ее кудрями.
В левой руке Хариклея держала золоченый лук, за правым ее плечом висел колчан, и правой рукой она держала зажженный светильник. Но и в таком виде сияние исходило более от ее очей, чем от факела.
– Так вот они, Хариклея и Теаген! – воскликнул Кнемон.
– Где, где они, укажи, ради богов! – с мольбой обратился Каласирид, думая, что Кнемон их видит.
А тот в ответ:
– Отец мой, мне почудилось, будто они здесь предо мной, хотя их и нет, – так ярко показал мне твой рассказ тех, кого я знаю и видел.
– Не знаю, – возразил Каласирид, – видал ли ты их такими, какими созерцали их в тот день Эллада и солнце: взоры всех были обращены на них, все их прославляли. Она обворожала мужчин, он – женщин. Сочетаться с ним или с нею – считали все равным бессмертию. Кроме того, Теагеном восхищались преимущественно местные жители, девушкой же – фессалийцы: всякий, что видит впервые, тем и пленяется больше, потому что необычайное зрелище поражает скорее, чем привычное.
Но – какое приятное заблуждение, какая сладкая мысль! – ты окрылил меня, Кнемон, когда мне показалось, будто ты видишь тех, кто мне всего дороже, и будто бы указываешь на них. Теперь совершенно ясно, что ты меня обманул: в начале нашей беседы ты поручился, что они придут и мы их увидим, затем ты вытребовал вознаграждение – рассказ о Теагене и Хариклее, – но вот уже вечер, даже ночь, а их нет как нет, и ты не можешь их показать.
Кнемон в ответ:
– Мужайся, соберись с духом, так как они действительно придут сюда. А теперь, быть может, им что-нибудь помешало, и они будут позже, чем было условлено. Впрочем, даже если они уже здесь, я все равно не покажу их тебе, пока не получу от тебя всего вознаграждения полностью. Стало быть, если ты спешишь их увидеть, исполни свое обещание и доведи свой рассказ до конца.
– Я, – ответил Каласирид, – не решаюсь и сам вспомнить столь горестное событие, да и тебе не хотел надоесть: ты уже насытился моей говорливостью. Но раз уж ты оказался таким внимательным слушателем, ненасытным к рассказам о прекрасном, то давай продолжим нашу беседу с того места, где мы остановились. Однако сперва зажжем светильник и совершим возлияние ночным богам, чтобы, исполнив все обычаи, мы могли бы спокойно провести эту ночь в беседе.
Вот что сказал Каласирид, и по приказанию старика служанка принесла зажженный светильник. Каласирид совершил возлияние, призывая богов, в особенности Гермеса, и моля послать ночью благие сновидения, чтобы увидеть во сне тех, кто ему всего дороже. По окончании молитв Каласирид продолжал свой рассказ:
– После того как шествие, Кнемон, обогнуло гробницу Неоптолема и в третий раз на конях проскакали эфебы, вдруг подняли вопль женщины, клич – мужчины. Тогда, словно по уговору, стали закалывать быков, баранов и коз, точно единая рука наносила им всем смертельные удары. Огромный жертвенник был обременен несчетным количеством дров. На него возложили, как водится, лучшие части жертвенных животных и стали просить, чтобы пифийский жрец начал возлияние и поджег жертвенник. Харикл отвечал, что возлияние подобает совершить ему, но жертвенник пусть подожжет глава священного посольства, взяв факел у храмовой прислужницы. Отеческий закон предписывает именно такое обыкновение. Сказав это, Харикл совершил возлияние, а Теаген взял в руки факел.
Тогда, дорогой Кнемон, на деле мы поняли, что душа божественна и сродни вышнему. Лишь взглянула друг на друга молодая чета, так и влюбилась; души их с первой встречи познали свое родство и устремились друг к другу, как к достойному и сходному. В первое мгновение они остановились, внезапно пораженные. Все же она протянула ему факел, и он принял его из ее рук. Глаза их долго и напряженно всматривались, словно они старались припомнить, не видели ли они где-нибудь друг друга и не знавали ли ранее. Затем они чуть улыбнулись украдкой: только взгляд их расплывался в улыбку. Потом, словно устыдившись происшедшего, они покраснели. И вдруг – думается, страсть проникла уже в их сердца – они побледнели. Словом, в несколько мгновений выражение и цвет их лица менялись тысячу раз и взоры блуждали, обличая душевное потрясение.
– Однако, отец мой, они еще не закончены, – прервал Каласирида Кнемон, – ведь мне-то твой рассказ еще не позволил стать зрителем. Слушая тебя, я был до крайности увлечен и спешил сам взглянуть на это празднество, а между тем выходит, что я, по пословице, пришел уже после праздника: ты минуешь его; открыв театральное зрелище, ты сейчас же распускаешь зрителей.
– Мне, Кнемон, – отвечал Каласирид, – всего менее хотелось бы докучать тебе внешними подробностями – я веду тебя к самой сути повествования, к тому, о чем ты спрашивал вначале. Но раз уж ты выразил желание стать зрителем этого представления, начиная с первого выхода хора, – что лишний раз показывает твое аттическое происхождение[72], – то я расскажу тебе вкратце об этом замечательном шествии и ради него самого, и ради его последствий.
Гекатомбу[73] вели и гнали исполнители жертвоприношения, люди деревенские и по своему образу жизни и по одежде. У каждого белый хитон был подпоясан веревкой, а правая рука, обнаженная, как и плечо и грудь, потрясала двуострой секирой. Быки, все черные, слегка изгибали могучие шеи, рог у них простой, неискривленный, острый, у одних позолоченный, у других цветами увенчанный, голени впалые, морды низко опущены к коленям. А числом их было как раз сто, и поистине осуществлялось название «гекатомба». За ними следовало множество других жертвенных животных: их вели, отдельно каждую породу, в строгом порядке. На флейте и на свирели звучала песнь таинств, возвещавшая начало жертвоприношения.
Эти стада и мужей, погонщиков быков, встретили фессалийские девушки, прекрасно опоясанные, низкоподпоясанные, с волосами распущенными. Они разделились на два хоровода. Одни несли корзины, полные цветов и плодов, – это был первый хоровод; другие, неся в кошницах жертвенные яства и благовония, ароматами наполняли все вокруг. Руки их оставались свободными: ношу несли девушки на головах, за руки держа друг дружку; сплетаясь в хороводе то прямо, то вкось, они могли и шествовать и плясать[74]. Вступление к песне исполнил другой хоровод, ему же было поручено полностью и все песнопение. В этом песнопении восхвалялась Фетида с Пелеем, затем их сын и, наконец, внук. После этих девушек, Кнемон…
– Как так Кнемон, – сказал Кнемон, – ты опять лишаешь меня величайшего удовольствия, отец мой: ты не передаешь мне самого песнопения; только как зрителю позволил ты мне присутствовать на этом шествии, но не как слушателю.
– Так слушай же, – сказал Каласирид, – раз уж тебе так любо. Песнопение было примерно в таком роде:
Так вот, Кнемон, песнопение было составлено примерно в этом роде, сколько могу припомнить. Так слаженно было пение хора, так складно совпадал с напевом мерный звук шагов, что глаз, пренебрегая зрелищем, уступал слуху, и все присутствующие, словно увлекаемые отголосками песнопения, сами все время как бы следовали за проходящими перед ними девушками, пока не показался затем верховой отряд эфебов во главе с их блестящим начальником и не явил зрелище красавцев, что было лучше всяких песен. Эфебов было числом до пятидесяти, они разделялись на два отряда, по двадцати пяти человек в каждом, то были телохранители главы священного посольства, который ехал посредине. Их обувь была стянута выше щиколотки и перевита красным ремнем. Белый плащ скрепляла на груди золотая застежка, кайма синего цвета шла по краям плаща. От их коней – все до единого были они фессалийской породы – веяло привольем тамошних равнин: на узду, как на принуждение, они роптали и грызли ее, обдавая пеной, однако повиновались намерениям всадника. Бляхами и налобниками, серебряными и позолоченными, убраны кони, словно состязались эфебы красотой их уборов. Но, Кнемон, хотя такими были эфебы и их кони, взор всех присутствующих, минуя их, обращался к начальнику конницы (это был Теаген, предмет моих забот) – и все предшествующее великолепие, казалось, затмевалось им, как молнией, – так ослепил нас вид Теагена: он тоже был на коне, в тяжелом вооружении и потрясал ясеневым копьем[75] с медным наконечником. Шлема на нем не было, и с обнаженной головой участвовал он в шествии, одетый пурпурным плащом, всюду испещренным золотой вышивкой, представлявшей борьбу лапифов с кентаврами. Его застежка, из сплава серебра с золотом, была в виде Афины, покрывающей свой панцирь, словно щитом, головою Горгоны.
Славу Фетиде пою, злату Фетиды волос,
Дщери бессмертной отец – моря владыка Нерей.
Волею Зевса, супруг был ей могучий Пелей.
Радостный блеск в ней морей и Афродита для нас.
Ею когда-то рожден, браней Ареем кто стал,
Эллинской молнией он, необоримый, блистал —
Дивный Ахилл, до небес коего слава растет.
Пиррою Неоптолем был от него порожден,
Верный данайцев оплот, Трои сынов он сражал.
К нашим молениям будь милостив, Неоптолем!
Благостно ты опочил ныне в Пифийской земле,
Так восприми же хвалу, песен торжественный глас.
Страхи от стен отжени нашего града навек,
Славу Фетиде пою, злату Фетиды волос.
Еще более прелести придавали всему происходящему нежные порывы ветра, его ласковое дуновение развевало волосы Теагена у шеи, завивало кудри у лба и бросало складки плаща на спину и бока коня. Ты бы сказал, что и сам конь был под стать красоте своего хозяина и будто чувствовал, что красиво несет красивого наездника: так изгибал он шею, вздымая голову, прядал ушами, поводил глазами и горделиво выступал, неся на себе Теагена. Повинуясь узде, конь немного покачивался из стороны в сторону, слегка ударял о землю краем копыта, и ход его мерно отвечал чинному движению шествия.
Такое зрелище всех поразило, и всеобщий голос признал, что этот юноша прекраснее всех. Женщины из народа, уже не в силах совладать с собой и скрыть свое душевное волнение, стали бросать ему навстречу цветы и яблоки, думая привлечь этим его благосклонность.
И у всех взяло верх это единое мнение: не бывало меж людей никого, кто превосходил бы Теагена красотой.
сказал бы Гомер; когда вышла из храма Артемиды прекрасная и мудрая Хариклея, и мы убедились, что даже Теаген все же может быть превзойден, но превзойден лишь в той мере, насколько непорочная женская красота привлекательнее мужской, даже всех превзошедшей. Хариклея поднялась в колесницу, которую везла упряжка белых быков. Ее пурпурное, доходящее до пят одеяние, было заткано всюду золотыми лучами, на грудь наброшен пояс, на который художник расточил все свое искусство, – никогда до того не случалось ему выковывать ничего столь прекрасного, да и потом не мог он этого сделать. Он скрепил хвосты двух змей за спиною у девушки, а шеи змеиные свились друг с другом под ее грудью, образуя запутанный клубок, откуда показываются лишь головы змеиные, свешивающиеся по бокам, как некий придаток к этому узлу. Ты сказал бы, что не только кажется, будто змеи эти ползут, но что действительно ползут они. И очи их грозной суровостью не страшат, но влажный сон источают, словно задремали они от сладкой тоски на груди девичьей. Змеи эти сделаны из золота, но окраска их – синяя, так как золото искусно было почернено, чтобы смешением золотистого с черным передать шероховатую изменчивость чешуи. Вот какой был пояс у девы.
Ранорожденная чуть занялась розоперстая Эос, —
Волосы ее не были ни вполне заплетены, ни распущены, но большая их часть волной ниспадала с затылка на плечи и спину, а на макушке и у чела нежные побеги лавра венчали их, открывая подобное розам и светлое, как солнце, лицо девушки и не позволяя ветру более, чем должно, играть ее кудрями.
В левой руке Хариклея держала золоченый лук, за правым ее плечом висел колчан, и правой рукой она держала зажженный светильник. Но и в таком виде сияние исходило более от ее очей, чем от факела.
– Так вот они, Хариклея и Теаген! – воскликнул Кнемон.
– Где, где они, укажи, ради богов! – с мольбой обратился Каласирид, думая, что Кнемон их видит.
А тот в ответ:
– Отец мой, мне почудилось, будто они здесь предо мной, хотя их и нет, – так ярко показал мне твой рассказ тех, кого я знаю и видел.
– Не знаю, – возразил Каласирид, – видал ли ты их такими, какими созерцали их в тот день Эллада и солнце: взоры всех были обращены на них, все их прославляли. Она обворожала мужчин, он – женщин. Сочетаться с ним или с нею – считали все равным бессмертию. Кроме того, Теагеном восхищались преимущественно местные жители, девушкой же – фессалийцы: всякий, что видит впервые, тем и пленяется больше, потому что необычайное зрелище поражает скорее, чем привычное.
Но – какое приятное заблуждение, какая сладкая мысль! – ты окрылил меня, Кнемон, когда мне показалось, будто ты видишь тех, кто мне всего дороже, и будто бы указываешь на них. Теперь совершенно ясно, что ты меня обманул: в начале нашей беседы ты поручился, что они придут и мы их увидим, затем ты вытребовал вознаграждение – рассказ о Теагене и Хариклее, – но вот уже вечер, даже ночь, а их нет как нет, и ты не можешь их показать.
Кнемон в ответ:
– Мужайся, соберись с духом, так как они действительно придут сюда. А теперь, быть может, им что-нибудь помешало, и они будут позже, чем было условлено. Впрочем, даже если они уже здесь, я все равно не покажу их тебе, пока не получу от тебя всего вознаграждения полностью. Стало быть, если ты спешишь их увидеть, исполни свое обещание и доведи свой рассказ до конца.
– Я, – ответил Каласирид, – не решаюсь и сам вспомнить столь горестное событие, да и тебе не хотел надоесть: ты уже насытился моей говорливостью. Но раз уж ты оказался таким внимательным слушателем, ненасытным к рассказам о прекрасном, то давай продолжим нашу беседу с того места, где мы остановились. Однако сперва зажжем светильник и совершим возлияние ночным богам, чтобы, исполнив все обычаи, мы могли бы спокойно провести эту ночь в беседе.
Вот что сказал Каласирид, и по приказанию старика служанка принесла зажженный светильник. Каласирид совершил возлияние, призывая богов, в особенности Гермеса, и моля послать ночью благие сновидения, чтобы увидеть во сне тех, кто ему всего дороже. По окончании молитв Каласирид продолжал свой рассказ:
– После того как шествие, Кнемон, обогнуло гробницу Неоптолема и в третий раз на конях проскакали эфебы, вдруг подняли вопль женщины, клич – мужчины. Тогда, словно по уговору, стали закалывать быков, баранов и коз, точно единая рука наносила им всем смертельные удары. Огромный жертвенник был обременен несчетным количеством дров. На него возложили, как водится, лучшие части жертвенных животных и стали просить, чтобы пифийский жрец начал возлияние и поджег жертвенник. Харикл отвечал, что возлияние подобает совершить ему, но жертвенник пусть подожжет глава священного посольства, взяв факел у храмовой прислужницы. Отеческий закон предписывает именно такое обыкновение. Сказав это, Харикл совершил возлияние, а Теаген взял в руки факел.
Тогда, дорогой Кнемон, на деле мы поняли, что душа божественна и сродни вышнему. Лишь взглянула друг на друга молодая чета, так и влюбилась; души их с первой встречи познали свое родство и устремились друг к другу, как к достойному и сходному. В первое мгновение они остановились, внезапно пораженные. Все же она протянула ему факел, и он принял его из ее рук. Глаза их долго и напряженно всматривались, словно они старались припомнить, не видели ли они где-нибудь друг друга и не знавали ли ранее. Затем они чуть улыбнулись украдкой: только взгляд их расплывался в улыбку. Потом, словно устыдившись происшедшего, они покраснели. И вдруг – думается, страсть проникла уже в их сердца – они побледнели. Словом, в несколько мгновений выражение и цвет их лица менялись тысячу раз и взоры блуждали, обличая душевное потрясение.