Познавательное значение романа Гелиодора для истории литературной техники не должно заслонять его ценности как культурно-исторического источника. Читая Гелиодора, мы знакомимся со взглядами, верованиями, представлениями людей на закате античного мира – в этом отношении он заслуживает полного доверия. Наконец – и это будет всего более соответствовать авторскому замыслу – повесть Гелиодора может быть воспринята просто как занимательное чтение о далеких странах, далеких времен и о победе солнечного начала.
   А. ЕГУНОВ

ЭФИОПИКА, ИЛИ ТЕАГЕН И ХАРИКЛЕЯ
ГЕЛИОДОР

КНИГА ПЕРВАЯ

   День едва улыбался, и солнце своими лучами озаряло только вершины гор, когда какие-то люди, вооруженные по-разбойничьи, приостановились немного на перевале через возвышенность у впадения Нила, близ устья, называемого Геракловым[2], и окинули взором простирающееся перед ними море. Сперва они бросили взгляд вдаль, но море не обещало никакой добычи разбойникам; ничего там не было видно. Тогда привлекло их зрелище ближнего побережья, а было там вот что: у берега на причалах стояло грузовое судно, людей лишенное, товарами переполненное – об этом можно было судить даже издали, так как его тяжесть вытесняла воду до третьего корабельного пояса. А побережье было покрыто телами только что сраженных – одни уже умерли, другие, полумертвые, еще корчились, и это доказывало, что битва прекратилась недавно. И не только признаки битвы виднелись, но примешивались сюда и жалостные остатки злосчастного пира, кончившегося битвой: столы, то еще уставленные яствами, то поваленные на землю, – и руки умирающих все еще хватались за них, для некоторых они были вместо оружия в бою, ведь без подготовки завязалась битва, – то укрывавшие забравшихся под них людей, которые надеялись там спастись; опрокинутые чаши, выпавшие из рук тех, кто пил из них, и тех, кто пользовался ими вместо камней. Внезапность бедствия заставила по-новому применить их и научила пользоваться чашами, как метательными снарядами. Повержены были – кто секирой пораненный, кто пораженный камнем, поднятым тут же на берегу; тот дубиною сбитый, этот – головней опаленный или иным оружием убитый, но большинство пало от стрел: кто-то стрелял из лука.
   Бесчисленные образы уготовало на малом пространстве божество, осквернив вино кровью и восставив войну среди пиров, соединив воедино пиршества и убийства, возлияния и заклания и показав египетским разбойникам такое зрелище.
   С горы, где стояли они как зрители, разбойники не могли понять этой сцены; перед ними были погибшие, но нигде не заметно было победивших. Они видели блестящую победу и незахваченную добычу, одинокий корабль, безлюдный, но невредимый, словно охраняемый многими стражами и мирно покачивавшийся на волнах. Хотя разбойники и недоумевали, что значит все происшедшее, однако, помышляя о наживе и считая, что победа досталась им, они ринулись на добычу.
   Уже были они не так далеко от корабля и трупов, когда вдруг увидели зрелище, еще более странное. На скале сидела девушка красоты столь необычайной, что ее можно было принять за богиню. Она тяжко страдала от того, что ее окружало, но все еще гордым благородством дышала. Лавр вокруг ее головы обвивался, колчан с плеч спускался, левое плечо она на лук опирала, но рука безвольно повисала. На правое колено облокотилась она другой рукой, пальцами щеки касалась; потупившись, девушка смотрела на какого-то, лежавшего перед нею, юношу, и голова ее была недвижима.
   А тот, изнемогая от ран, видимо, понемногу приходил в себя, словно пробуждаясь от глубокого сна – почти что смерти, – но и тут он цвел мужественной красотой, и его щеки, обагренные стекающей кровью, блистали белизной еще больше. От мук смыкались его глаза, но вид девушки привлекал их к себе, и это заставляло глаза смотреть – ведь на нее они глядели.
   Собрав все силы и глубоко вздохнув, юноша заговорил слабым голосом:
   – Сладостная, действительно ли ты спаслась или, став жертвой битвы, ты и после смерти не в силах покинуть меня, и призрак твой, душа твоя, следует за моей участью?
   – В тебе, – отвечала девушка, – мое спасение и гибель. Ты видишь вот это, – тут она указала на меч у своих колен, – до сих пор он бездействовал – его удерживало твое дыхание.
   С этими словами она вскочила с камня, а разбойники, находившиеся на горе, пораженные изумлением и ужасом, словно ударами молний, попрятались кто куда в кустарник, потому что девушка, выпрямившись, показалась им как-то выше ростом и божественной, – так при внезапном движении зазвенели ее стрелы[3], так сверкала на солнце ее златотканая одежда, так неистово[4] развевались под венком ее волосы, широко рассыпаясь по спине. Все это устрашило разбойников, но еще больше, чем это зрелище, пугала их непонятность происходящего. И одни говорили, что это некая богиня – Артемида или местная Изида[5], другие – что это жрица, приведенная в неистовство каким-нибудь богом, и что ее делом было убийство всех тех, чьи трупы во множестве они видели. Так судили разбойники, но они еще не знали истины.
   Девушка внезапно бросилась к юноше и, прильнув к нему, плакала, целовала, отирала кровь, рыдала, сама не верила, что его обнимает. Видя это, египтяне изменили свое мнение и решили другое.
   – Могут ли быть такими поступки богини? – говорили они. – Может ли божество с такою страстью целовать мертвое тело?
   Подбадривая друг друга, разбойники говорили, что надо быть смелее, подойти поближе и все разузнать наверное.
   И вот, собравшись с духом, они сбегают вниз и застают девушку еще склоненною над ранами юноши; приостановившись позади нее, разбойники не отважились ничего ни сказать, ни предпринять. Когда раздался шум и тень от них пала девушке на глаза, она подняла голову, увидала разбойников и снова поникла, нисколько не удивившись необычному цвету их кожи и разбойничьему виду их вооружения. Она вся отдалась уходу за лежащим.
   Так сильное страдание и подлинная любовь пренебрегают всем, что привходит извне – и горестным и сладостным, – и заставляют душу видеть и принимать лишь то, что она любит.
   Когда разбойники, обойдя кругом, встали прямо перед нею и, по-видимому, готовились предпринять что-то, девушка снова подняла голову и, увидав людей, цветом черных[6], свирепых видом, промолвила:
   – Если вы призраки павших, то нет у вас права тревожить меня; ведь большинство из вас погибло от руки друг друга; а если кто и от моих рук пал, то лишь по закону защиты и возмездия за наглость покушения на мое целомудрие. Если же вы из числа живущих, то, думается мне, разбойничью жизнь вы ведете и кстати пришли сюда: освободите нас от обступивших нас страданий – убийством завершите действо[7] о нас.
   Так, словно в трагедии, восклицала девушка, а разбойники, не в силах понять ничего из сказанного, оставили их обоих в прежнем положении, приставив к ним мощную стражу – их же собственное бессилие, а сами бросились к кораблю выгружать товары. Было там много разных вещей, но они всё оставили без внимания, лишь, сколько сил хватило, набрали золота, серебра, многоцветных камней и шелковых[8] одежд. Когда разбойники решили, что забрали довольно, – а нашлось всего столько, что можно было насытить даже и разбойничью жадность, – они сложили добычу на берегу и принялись делить ее на удобные для переноски части, при разделе пренебрегая ценностью каждой захваченной вещи и лишь об одинаковой тяжести заботясь. А с девушкой и юношей они собирались что-нибудь сделать потом.
   Тем временем появляется вторая толпа разбойников, с двумя всадниками во главе отряда. Увидав их, первые и не пытались сопротивляться, не забрали с собой ничего из добычи, но со всех ног бросились бежать, чтобы только не подвергнуться преследованию: их было человек десять, а наступавших заметили они втрое больше.
   Девушка, хотя еще никем не схваченная, уже во второй раз попадала в плен, а разбойники, хоть и очень спешили приступить к разграблению, остановились, не понимая, что они видят перед собою, и пораженные изумлением. Они думали, что все эти многочисленные убийства совершены первыми разбойниками. Видя девушку в чужеземном и приметном одеянии, пренебрегавшую грозящими ей ужасами, словно их вовсе и не было, и лишь ранами юноши всецело озабоченную, его страданиями, как своими собственными, измученную, эти разбойники тоже были изумлены ее красотой и мужеством, а юноше, даже израненному, дивились: такой красивый и такой рослый лежал он там, понемногу приходя в себя и принимая свой обычный облик.
   Наконец предводитель разбойников приблизился, наложил свою руку на девушку, велел ей встать и следовать за собой. Она, не понимая его слов, но догадавшись о смысле приказания, влекла за собой юношу, который, впрочем, и сам не отпускал ее. Девушка, приставив меч к груди, грозила заколоть себя, если не уведут их обоих вместе. И вот предводитель, поняв кое-что из ее слов, но больше из движений, а кроме того, ожидая, что юноша, если его спасти, будет им соучастником в самых важных делах, велел слезть с коня своему щитоносцу, слез сам и посадил пленников на коней. Разбойникам он приказал собрать добычу и следовать за пленниками, а сам, пеший, бежал с ними рядом и следил, чтобы они не упали.
   То, что совершалось, походило на прославление; казалось, властитель исполняет рабскую службу и победитель предпочитает прислуживать побежденным.
   Так благородная внешность и красота умеют подчинить даже разбойничий нрав и победить самых грубых людей.
   Пройдя около двух стадиев вдоль берега, разбойники свернули с пути и пошли всё в гору, оставив море справа; с трудом перевалив через хребет, они направились прямо к озеру, расположенному по другую сторону гор, и вот что это было за озеро: Воловьим пастбищем называется у египтян вся эта местность. Это земляная впадина, она принимает выходящие из берегов воды Нила и образует озеро – в середине глубина бездонная, а по краям переходит оно в болото. Ведь что для морей побережье, то болота бывают для озер. Среди них расположен весь стан египетских разбойников; одни устраивают себе шалаши на тех клочках земли, что возвышаются над водою, другие проводят жизнь на судах, которые им служат и кораблем и жильем. На судах им женщины шерсть прядут, на судах и рожают. Если родится ребенок, сперва питают его материнским молоком, а затем озерной рыбой, высушенной на солнце. Когда же замечают, что ребеночек хочет ползать, привязывают его за лодыжки ремнем такой длины, что он позволяет ему добраться только до края судна или хижины, и таким образом оковы на ногах становятся небывалым руководителем ребенка.
   В этом племени волопасов человек родится на озере и вскормлен им, и считает своей родиной озеро, которое может к тому же служить для разбойников мощным оплотом. Поэтому и стекается туда такой люд, и все они пользуются водой вместо крепостной стены, за густым болотным тростником укрываются, как за валом. Разбойники проложили извилистые тропинки, запутанные, со многими поворотами, но очень легкие и удобные для них самих, так как они их знают. Для всех же остальных людей разбойники сделали их непроходимыми, устроив себе надежнейшее убежище, чтобы не страдать от набегов. Вот какого рода это озеро и живущие в нем волопасы.
   Уже солнце склонялось к закату, когда прибыли к озеру предводитель разбойников и его спутники. Они ссадили юношу и девушку с коней и стали складывать добычу на суда. Появилась огромная толпа оставшихся дома разбойников: вылезали один за другим из разных мест болота, сбегались отовсюду и, встречаясь с предводителем, принимали его, словно своего царя. Видя великое множество добычи и замечая божественную красоту девушки, разбойники думали, что святилища или богатые золотом храмы ограблены их товарищами по ремеслу и что похищена, кроме того, сама жрица; или предполагали по своей дикости при виде девушки, что унесен и сам одушевленный кумир богини. Всячески прославляя заслуги предводителя, разбойники проводили его к его обиталищу.
   Это был островок, вдали от остальных, отведенный для жилья ему одному с немногими его близкими. Прибыв туда, предводитель приказал толпе отправиться по домам и велел всем прийти к нему на следующий день, а сам остался с немногими обычными своими приближенными, быстро накормил их ужином и сам принял в нем участие. Затем он передал юношу и девушку молодому эллину, незадолго до того попавшему в плен к разбойникам, чтобы тот служил им переводчиком. Предводитель отвел им хижину поблизости от своей, приказал всячески заботиться о юноше, а девушку оберегать от оскорблений. Сам же, отягощенный усталостью после дороги и охваченный заботой о предстоящих делах, погрузился в сон.
   Молчанием было объято болото, и ночь достигла часа первой стражи[9], когда девушка воспользовалась отсутствием тяготивших ее людей, чтобы предаться скорбным рыданиям. Еще с большей силой возбудила, думается мне, ее страдания ночь, не отвлекавшая ни слуха, ни зрения и позволившая всецело отдаться скорби. Долго рыдала девушка, предоставленная сама себе (она лежала поодаль – так было приказано – на какой-то подстилке).
   – Аполлон! – говорила она, проливая обильные слезы, – как чрезмерно горько наказываешь ты нас за наши проступки. Чтобы покарать нас, разве не достаточно тебе того, что уже совершилось? Утрата близких, пленение пиратами, бесчисленные опасности на морях, а на суше уже второй раз нас захватывают разбойники, и ожидаемые бедствия еще горше испытанных. Какой предел положишь ты всему этому? Если суждена мне непостыдная смерть, то такой конец сладок; если же кто захочет постыдно познать меня, которую еще не познал и Теаген, то я скорее выберу петлю, чем оскорбление. Теперь я сохраняю себя чистой, – так пусть сохраню я чистоту до самой смерти, унося с собой прекрасный саван – свое целомудрие. Никакой судья не будет более жесток, чем ты.
   Она еще говорила, когда Теаген удержал ее.
   – Перестань, – сказал он, – любимая, душа моя, Хариклея. Понятно, что ты рыдаешь, – но ты гневишь божество больше, чем думаешь. Не поносить, а призывать надо его. Мольбами, не упреками смягчаются те, что выше нас.
   – Ты прав, – сказала она, – но как ты себя чувствуешь?
   – Легче, – отвечал он, – и лучше с вечера, благодаря заботам этого мальчика: он облегчил воспаление моих ран.
   – А еще легче тебе станет наутро, – сказал тот, кому была поручена их охрана. – Я тебе достану такую траву, которая в три дня заставит срастись все раны: на собственном опыте узнал я ее силу. С тех пор как эти люди привели меня сюда пленником, всякий раз, когда кто-нибудь из подчиненных этому вождю приходит после схватки раненый, немного дней требуется для его исцеления, если только он пользуется этой травой. А что я забочусь о вас, не стоит удивляться: мне кажется, вас постигла та же участь, что и меня. К тому же мне жаль вас, эллинов, так как я и сам родом эллин.
   – Эллин! О боги! – закричали от радости оба чужеземца.
   – В самом деле эллин и по рождению и по языку: «Настанет, может быть, от бед отдохновенье…»[10]
   – Но как зовут тебя? – спросил Теаген.
   – Кнемон, – отвечал тот.
   – А откуда ты родом?
   – Афинянин.
   – Какая же судьба постигла тебя?
   – Погоди, – возразил Кнемон. – «Зачем ворваться хочешь ты неистово», как говорят трагические поэты[11]. Некстати было бы мне вносить в ваши бедствия, как эпизод[12], еще и мои собственные. Кроме того, пожалуй, не хватит остатка ночи для моего рассказа, а вам нужен сон и отдых после стольких мук.
   Так как, однако, они не отставали и всячески умоляли его рассказывать, считая, что наивысшее утешение – это слушать повествование о подобных же случаях, Кнемон начал вот с чего:
   – Отцом мне был – Аристипп, по рождению афинянин, состоял он в верховном совете[13], а по богатству своему был среднего достатка. Когда случилось, что умерла моя мать, отец решился на второй брак, считая, что единственный сын, то есть я, слишком шаткая опора, и ввел в свой дом женщину изысканную, но прескверную, по имени Демэнета. Не успела она войти к нам, как сейчас же всецело подчинила себе отца, заставляя делать все, что ей было угодно, обольщая старика своей красотой и во всем с преувеличенным рвением ухаживая за ним. Она умела лучше всякой другой женщины возбудить неистовое влечение к себе и необычайно владела искусством обольщения. Когда мой отец отлучался, она стонала, а когда возвращался, бежала к нему навстречу, упрекала, если он запаздывал, словно она погибла бы, задержись он еще немножко, обнимала его при каждом слове, проливала слезы при поцелуях.
   Оплетенный всеми этими уловками, мой отец ею одной дышал и лишь на нее глядел.
   Она сперва притворялась, будто смотрит на меня как на сына, и этим покорила Аристиппа. Не раз она подходила ко мне, целовала и постоянно выражала свое удовольствие от моего присутствия. Я допускал это, не подозревая, в чем тут дело, но все-таки удивлялся такому материнскому ко мне расположению. Когда же стала она приближаться с большей решительностью, когда жарче, чем подобало, стали ее поцелуи, а взоры покинула скромность, тогда все это вызвало во мне подозрения, я начал избегать ее и отталкивал, когда она подходила. А остальное… но к чему мне надоедать вам подробностями? Рассказывать ли о тех соблазнах, к которым она прибегала, об обещаниях, которые она давала, то называя меня деточкой, то сладчайшим, а то так своим наследником, и сразу затем душенькой, – словом, мешала прекрасные имена с обольстительными и наблюдала, на что я больше поддаюсь. Таким образом, при посторонних прикидывалась она родной матерью, а при укромных встречах явно показывала, что влюблена.
   Наконец произошло вот что: во время празднования Великих Панафиней, когда афиняне посылают по суше корабль Афине (я был тогда эфебом), я, пропев обычный пэан в честь богини[14] и приняв положенное участие в шествии, как был одет, в том же плаще и с теми же венками, отправляюсь к себе домой. Демэнета была уже вне себя, чуть увидала меня, и, не прикрывая своей влюбленности никакими уловками, гонимая явной страстью, подбежала и обняла меня.
   – О мой юный Ипполит, о сын Тезея![15] – восклицала она.
   Представляете ли вы, в каком я тогда был состоянии, раз я и сейчас краснею, рассказывая об этом?
   С наступлением вечера мой отец отправился обедать в пританей[16], где по случаю торжественного праздника и всенародного пиршества собирался провести всю ночь. Демэнета явилась ко мне ночью и пыталась добиться кое-чего запретного. Я всячески противился ей, отбивался от всех ее ласк, обещаний и угроз. Она тяжело и глубоко застонала и удалилась, но одну только эту ночь пропустила, проклятая, а потом начала против меня свои козни.
   Прежде всего она тогда не встала со своего ложа, а когда пришел отец и спросил, что это значит, она притворилась нездоровой и сперва ничего не отвечала, когда же он стал настаивать и несколько раз спросил, что с ней такое:
   – Этот юноша[17], – промолвила она, – наше общее чадо, к которому я была ласковее даже, чем ты (боги тому свидетели), по некоторым признакам заметил мою беременность. Я это до сих пор от тебя скрывала, пока не узнаю наверное. Он выждал твоего отсутствия и, когда я, по обыкновению, увещевала его, призывала быть скромным и поменьше думать о гетерах и попойках (ведь не укрылось от меня, что так он проводит время; тебе я не открывала этого, чтобы не подозревали, будто я ему действительно настоящая мачеха), – так вот, когда я говорила ему об этом с ним наедине, чтобы не заставлять его краснеть, – но мне стыдно рассказывать обо всех его дерзостях на твой и на мой счет, – он пяткой ударил меня в живот, вот почему ты видишь меня в таком состоянии.
   Отец, услыхав это, ничего не сказал, ни о чем не спросил, не пытался защищать меня, уверенный, что не станет лгать на меня женщина, которая так ко мне относится. Сейчас же, немедленно, встретившись в одной из частей дома со мной, еще ни о чем не подозревавшим, он стал бить меня кулаками и, призвав слуг, велел истязать бичами, а я не понимал даже того, что знают обычно, – за что же меня бьют?
   Когда отец утолил свою ярость, я спросил:
   – Отец, если не раньше, так хоть теперь я вправе узнать причину этих побоев.
   – Что за притворство! – воскликнул тот, рассвирепев еще больше. – Он хочет узнать от меня про свои нечестивые дела!
   И, повернувшись спиной, отец поспешил к Демэнете. А та – ведь она еще не насытилась – начала плести против меня свой второй коварный замысел вот как.
   Была у нее молоденькая служанка, Тисба, умевшая играть на кифаре и недурная собой. Ее-то Демэнета и напустила на меня, велев ей притвориться, будто она в меня влюблена; и, представившись внезапно влюбившейся, Тисба, столько раз отталкивавшая меня, когда я пытался ее прельстить, теперь всячески стремилась привлечь меня взглядами, кивками, знаками. А я, простачок, поверил, будто сразу сделался красавцем. Кончилось тем, что я принял ее в своей спальне ночью. Тисба пришла и во второй раз, и опять, а потом приходила постоянно.
   Как-то раз я настойчиво предостерегал Тисбу, как бы не проведала обо всем госпожа.
   – Кнемон, – возразила Тисба, – мне сдается, ты уж слишком недалек. Вот ты считаешь, что плохо будет, если меня, служанку, купленную за деньги рабыню, изобличат в связи с тобою. Ну, а какой же кары, по-твоему, достойна женщина, которая, называя себя благородной, имея законного сожителя, зная, что смерть положена за беззаконие, все же распутничает?