– Этого не требуется, – возразил Сисимитр, – ведь он прибудет завтра утром. Об этом немного позже ты узнаешь из его письма.
   Так и случилось. Чуть только Персинна на обратном пути приблизилась к царскому дворцу, всадник вручил ей письмо царя, извещавшее, что прибытие его произойдет на следующий день. Глашатаи немедленно оповестили всех об этом письме, причем лишь мужскому полу разрешалось участвовать во встрече, а женщинам запрещалось. Самым чистым и светлым богам, Гелиосу и Селене, должны быть принесены жертвы, и поэтому не позволено было женщинам мешаться в толпу, чтобы не произошло хотя бы и невольного осквернения жертв[153]. Одной только из всех женщин – жрице Селены, разрешалось присутствовать. Ею была Персинна, так как, по закону и обычаю, жречество Гелиоса принадлежало царю, а жречество Селены – царице. Должна была и Хариклея присутствовать при священнодействии, но не как зрительница, а как жертва, предназначенная Селене.
   И вот неудержимый порыв охватил весь город. Не дожидаясь назначенного дня, с вечера стали переправляться через реку Астабору: одни – по мосту, другие – на сделанных из тростника лодках, которых множество качалось повсюду у берега, позволяя живущим подальше от моста сокращать переправу через реку. Лодки эти очень быстроходны, благодаря тому материалу, из которого сделаны, но не подымают тяжести большей, чем два или три человека; ведь тростник разрезан надвое, и каждая половина образует суденышко.
   Мероя, столица эфиопов, – треугольный остров, окруженный судоходными реками – Нилом, Астаборой и Асасобой[154]. Нил подходит к верхушке острова и раздваивается по обе стороны, а другие две реки протекают и с той и с другой стороны рядом с ним; затем соединяются, впадая в единый Нил и теряя при этом свое течение и название. Размерами Мероя очень велика, остров ухитряется быть как бы целым материком – три тысячи в длину, ширина же измеряется тысячью стадиев;[155] Мероя – питательница огромнейших животных: среди многих других также и слонов. И деревья она прекрасно растит, лучше, чем в других местах. Кроме финиковых пальм необычайной высоты, с вкусными и сочными плодами, колосья ржи и ячменя там такого роста, что иной раз скрывают с головой и конного, и едущего на верблюде, а урожай они дают сам-триста. И тростник растет в стране такой, как было сказано.
   Жители Мерой всю ночь напролет в разных местах переправлялись через реку. Наутро встретили они Гидаспа, принимая и прославляя его, как бога. Они вышли далеко вперед, а у самого священного поля предстали пред ним гимнософисты, которые протягивали ему правые руки и приветствовали поцелуями. После них – Персинна, в преддверии храма и внутри ограды. Простершись ниц, царь и царица почтили богов и совершили благодарственные молитвы за победу и спасение, а затем вышли за ограду и направились к месту всенародных жертвоприношений. Они воссели в заранее приготовленном на равнине шатре, который был раскинут на четырех, только что срезанных тростниках: каждый угол четырехугольного сооружения наподобие столба подпирал один стебель. Наверху эти тростники загибались сводом, соединялись с остальными, оплетались пальмовыми ветвями и образовывали кровлю.
   А поблизости в другом шатре, на высоком основании, поставлены были кумиры местных богов и изображения героев: Мемнона, Персея и Андромеды, которых своими родоначальниками считают цари эфиопов.
   Несколько ниже – так, чтобы божественные изображения помещались у них над головой, – на подмостках сели гимнософисты. Примыкая к ним, кольцом выстроилась фаланга тяжеловооруженных воинов, опиравшихся на прямо поставленные и тесно сомкнутые щиты; они оттесняли напиравший сзади народ и оставляли пространство посередине свободным для совершающих священное действо.
   Обратившись сначала с краткою речью к народу, Гидасп сообщил о победе и о тех благах, которые она несет всей стране, а затем велел священнослужителям приступить к жертвоприношению.
   Всего поднималось ввысь три алтаря, причем два, в честь Гелиоса и Селены, соединенные вместе, стояли отдельно, а третий, посвященный Дионису, находился в другой части, поодаль. В его честь предавались закланию различные животные. Из-за общедоступности, думается, этого бога и потому, что он всем приятен, его умилостивляли разнообразными жертвами. А к другим алтарям привели для Гелиоса – четверку белых коней, посвящая, как оно и естественно, быстрейшему из богов то, что всего быстрее, а для Селены – двойную упряжку быков, отдавая богине, как оно и естественно, из-за ее близости к земле, тех животных, что помогают при обработке поля.
   Все это еще совершалось, когда вдруг поднялся смешанный, беспорядочный крик, какой бывает при стечении бесчисленной толпы.
   – Совершить отеческие обряды! – кричали стоявшие вокруг. – Совершить наконец установленное жертвоприношение за наш народ, отдать богам начатки войны!
   Понял тогда Гидасп, что они требуют человекоубийства, которое, по обычаю, совершают только после побед над иноплеменниками и берут для этой цели кого-либо из захваченных пленников. Гидасп взмахнул рукой и знаками дал понять, что сейчас же будет исполнено это желание, а затем велел подвести уже ранее назначенных для этого пленных.
   И вот приведены были они все, а среди прочих Теаген и Хариклея, уже без оков и с венками на голове, все, конечно, поникшие, но Теаген менее, чем другие, а Хариклея – с лицом ясным и смеющимся; она прямо и непрерывно глядела на Персинну, так что и та почувствовала ее взгляд и глубоко вздохнула.
   – Супруг мой, – сказала Персинна, – какую девушку ты выбрал для принесения в жертву. Я не знаю, видела ли я когда-нибудь подобную красоту. Как благороден ее взор! С каким достоинством переносит она свою судьбу! Какую жалость вызывает ее юный расцвет! Если бы дано было уцелеть единственный раз зачатой мною и горестно погибшей дочери, ей было бы, пожалуй, столько же лет, как и этой. Если б только, супруг мой, было в нашей власти освободить эту девушку, я имела бы великое утешение, сделав ее моей прислужницей. Быть может, к тому же несчастная родом из Эллады, ведь лицом она не похожа на египтянку.
   – Да, из Эллады, – отвечал ей Гидасп, – и от родителей, которых она сейчас назовет, но ей не удастся доказать свое происхождение, хотя она это обещала. А освободить ее от принесения в жертву невозможно, несмотря на то что я хотел бы этого, так как я тоже почувствовал что-то и, сам не знаю почему, жалею ее. Но ты знаешь, что закон требует приводить и приносить мужчину в жертву – Гелиосу, а женщину – Селене. А так как эту девушку первою привели ко мне пленницей и назначили для сегодняшнего жертвоприношения, то нельзя будет умолить народ отступить от закона. Одно только могло бы помочь тут: это если она, когда взойдет, как ты знаешь, на жертвенник, будет изобличена в том, что не вполне чиста от общения с мужчинами, потому что закон повелевает, чтобы чиста была приносимая в жертву богине, точно так же как и жертва Гелиосу. А к жертве Дионису закон безразличен. Но смотри, если жертвенник уличит ее в таких сношениях, пожалуй, неблагопристойно будет принять такую к себе в дом.
   – Пусть бы уж она была уличена, – сказала Персинна, – лишь бы только спаслась! Пленение, война и пребывание так далеко от родимой земли извиняют такие наклонности. В особенности у нее: ее красота – сила, направленная против нее же самой, – если только ей пришлось испытать что-нибудь подобное.
   Персинна еще говорила это и в то же время лила слезы украдкой от присутствующих, когда Гидасп приказал принести жертвенник. Мальчиков, еще не возмужавших, выбрали тогда из толпы прислужники – только одни такие и могут без вреда для себя к нему прикасаться, – они вынесли его из храма и поставили посередине, приказывая каждому из пленников взойти на него.
   И всякий из них, кто вступал на него, тотчас же опалял себе ноги, причем иные даже первого и самого легкого прикосновения не выдерживали: жертвенник был оплетен золотыми прутьями и наделен такой силой, что всякого, кто не был чист, или вообще давал ложную клятву, он обжигал: а невинным не причинял страданий, позволяя взойти. Этих пленников отделили для Диониса и других богов, всех, кроме двух или трех девушек, которые, вступив на жертвенник, доказали свою девственность.
   После того как и Теаген, вступив на жертвенник, доказал свою чистоту, причем все дивились и росту его, и красоте, и тому, что такой мужчина, в цвете лет, несведущ в делах Афродиты, его стали готовить к священнодействию в честь Солнца.
   – Прекрасны, – тихо говорил он Хариклее, – у эфиопов воздаяния людям, проводящим жизнь в чистоте. Жертвоприношения и заклания – вот награда хранящим целомудрие. Но, любимая, отчего ты не открываешь, кто ты? Какого еще срока ты дожидаешься, уж не того ли, пока кто-нибудь перережет нам горло? Расскажи, молю, и открой свою судьбу. Может быть, ты и меня спасешь, когда узнают, кто ты, и ты будешь просить обо мне. Если же этого и не случится, ты-то, по крайней мере, несомненно избегнешь опасности. Когда я буду знать это, доволен я буду и самою смертью!
   – Близок решительный час, – сказала на это Хариклея, – и ныне держит на весах нашу жизнь Мойра.
   Хариклея не стала дожидаться приказания назначенных для того людей, облачилась в дельфийский хитон, вынутый ею из сумки, которую она носила с собой – хитон златотканый и усыпанный багряными лучами, – распустила волосы и, словно одержимая, подбежала к жертвеннику, вскочила на него и долгое время стояла, не испытывая боли, ослепляя красотой, вспыхнувшей в этот миг еще ярче, видимая всем на этой высоте и пышностью одежд похожая скорее на изваяние богини, чем на смертную женщину.
   Изумление тогда охватило всех. И крик единый, невнятный и нераздельный, в котором, однако, ясно звучало удивление, испустил народ, восхищенный всем, особенно же тем, что такую сверхчеловеческую красоту и расцветшую юность Хариклея являет неприкосновенной и доказывает свое целомудрие, еще лучше украшенное ее прелестью. Опечалила она многих других в собравшейся толпе тем, что оказалась пригодной для принесения в жертву, и хоть страшились они богов, все же с величайшей радостью увидели бы ее спасенной каким бы то ни было способом. Еще больше огорчилась Персинна и сказала Гидаспу:
   – Злополучная, несчастная девушка, ценою многих мук и не вовремя сохраняющая свое целомудрие и приемлющая смерть за все эти хвалебные клики! Но что же будет теперь, – промолвила она, – супруг мой?
   – Напрасно, – отвечал тот, – ты мне докучаешь и жалеешь ее: тут не до спасения, раз природное превосходство изначала берегло ее для богов.
   Гидасп обратил затем речь к гимнософистам.
   – Великие мудрецы, – сказал он, – раз все приготовлено, почему вы не начинаете жертвоприношения?
   – Не кощунствуй, – отвечал Сисимитр, говоря по-эллински, чтобы не поняла толпа, – ведь мы достаточно и без этого осквернили свои зрение и слух. Нет, мы уходим во храм, так как и сами не одобряем столь беззаконного жертвоприношения – принесения в жертву людей – и считаем, что и боги не примут его. Если бы только можно было воспретить принесение в жертву и остальных живых существ, ибо по закону нашему боги довольствуются жертвами, состоящими из одних молений и благовоний! Но ты останься – ведь царю необходимо бывает служить иной раз и безрассудному порыву толпы – и соверши эту жертву, нечестивую, но, по установленному отцами закону эфиопов, неизбежную. Очистительные обряды понадобятся потом тебе, а может быть, и не понадобятся. Кажется мне, что не доведено будет до конца это жертвоприношение, я сужу по многим иным знакам, ниспосланным божеством, а также и по озаряющему чужестранцев свету, показывающему, что защищает их кто-то из тех, что сильнее нас.
   Сказав это, Сисимитр поднялся вместе со спутниками своими и собрался уходить. Но Хариклея соскочила с жертвенника и, подбежав, припала к коленям Сисимитра. Прислужники удерживали ее и считали, что мольбы эти – попытка выпросить себе избавление от смерти.
   – Великие мудрецы, – говорила она, – помедлите немного. Предстоит мне суд и спор с царствующими здесь, а вы одни можете, я знаю, выносить приговоры и столь могущественным людям; так разберите же тяжбу, где дело идет о моей жизни. Заклать меня в честь богов и невозможно и несправедливо, вы увидите.
   Охотно приняли слова ее гимнософисты.
   – Царь, – сказали они, – слышишь ли ты вызов в суд и требования, с которыми выступает чужестранка?
   Засмеялся тогда Гидасп:
   – Но какой же суд и по какому поводу может быть у меня с ней?
   – Она скажет, – возразил Сисимитр, – в чем тут дело.
   – Но разве не покажется, – возразил Гидасп, – все это дело не разбирательством, а надругательством, если я, царь, стану судиться с пленницей?
   – Высокого сана не боится справедливость, – отвечал ему Сисимитр, – и один лишь тот царствует в судах, кто побеждает доводами, более разумными.
   – Но ведь только споры царей с местными жителями, а не с чужестранцами, – сказал Гидасп, – позволяют вам разрешать закон.
   А Сисимитр на это:
   – Не одно только положение дает справедливости силу, когда судят люди разумные, но и все поведение.
   – Очевидно, – прибавил Гидасп, – ничего заслуживающего внимания она не скажет, но, как обычно у людей, находящихся в смертельной опасности, это будут измышления напрасных слов, чтобы только добиться отсрочки. Пусть она, однако, все же говорит, раз желает этого Сисимитр.
   Хариклея и так уже была бодра духом, ожидая избавления от обступивших ее бедствий, а тут еще больше обрадовалась, едва услышала имя Сисимитра: ведь это был тот самый, кто в самом начале подобрал брошенную девочку и передал ее Хариклу, – десять лет тому назад, когда отправлен он был в область Катадупов послом к Ороондату по поводу смарагдовых залежей. Был он в то время одним из многих гимнософистов, а теперь провозглашен их главою. Облика этого человека не помнила Хариклея, расставшись с ним совсем еще маленькой, семи лет от роду, но теперь, узнав его имя, обрадовалась еще больше, надеясь иметь в его лице защитника и помощника при узнавании.
   Она простерла руки к небу и воскликнула далеко слышным голосом:
   – Гелиос, родоначальник предков моих, и другие боги, покровители нашего рода, будьте вы мне свидетелями, что не скажу я и слова неправды. Будьте моими помощниками в предстоящем мне теперь прении. Справедливость на моей стороне, прежде всего вот почему: ответь мне, царь, кого повелевает закон приносить в жертву – чужестранцев или местных жителей?
   Тот отвечал:
   – Чужестранцев.
   – Тогда, – сказала она, – пора тебе поискать других для принесения в жертву, так как я отсюда родом и происхожу из этой страны, как ты сейчас узнаешь.
   Царь удивился и стал говорить, что это выдумки. Хариклея сказала:
   – Меньшее тебя удивляет, а есть еще другое, большее. Я не только происхожу из этой страны, но и для рода царского я первая и самая близкая.
   И снова Гидасп пренебрег ее словами как чем-то вздорным.
   – Отец, – сказала тогда Хариклея, – перестань порочить дочь свою!
   Здесь царь, как было видно, уже не только презрел речи ее, но и вознегодовал, считая все дело насмешкою и наглостью.
   – Сисимитр и вы все, – говорил он, – вы видите, насколько она переходит пределы всякого долготерпения. Не подлинным ли безумием страдает эта девушка, когда она дерзкими измышлениями старается оттолкнуть от себя смерть? Она, словно на сцене, чтоб выйти из затруднений, пользуется театральным приспособлением, появляясь как моя дочь, тогда как мне – и это вам известно – не везло в рождении детей и только один раз я одновременно и услыхал о ребенке и утратил его. Пусть же кто-нибудь уведет ее, и пусть она больше не думает об отсрочке жертвоприношения.
   – Никто не уведет меня, – закричала Хариклея, – до тех пор, пока судьи не прикажут. На этот раз ты привлекаешься к суду, а не выносишь приговор. Убивать чужестранцев, царь, быть может, и разрешает закон, но убивать детей ни он, ни природа тебе, отец, не позволит. Отцом, хотя бы ты и отрицал это, тебя сегодня объявят боги. Каждая тяжба и каждый суд, царь, признают два рода доказательств: письменные заверения и свидетельские показания. И то и другое я представлю тебе, дабы показать, что я – ваша дочь. Свидетелем я вызываю не кого-нибудь из толпы, а самого судью, – я думаю, лучшее доказательство для истца – это признание самого судьи, – и предъявляю вот эту грамоту, содержащую повествование о моей и вашей судьбе.
   С этими словами она вынула положенную некогда вместе с нею повязку, которую носила под грудью, и, развернув ее, передала Персинне. А та, лишь только увидала, оцепенела, онемела и долго смотрела то на начертанные на повязке знаки, то снова на девушку; охваченная дрожью и трепетом, обливаясь потом, Персинна радовалась находке, но ее затрудняла невероятная неожиданность, а так как тайна ее открылась, она страшилась подозрительности и недоверчивости Гидаспа, его гнева, а быть может, и мстительности. Гидасп, заметив ее изумление и объявшую ее муку, спросил:
   – Жена моя, что с тобой?
   – Царь, – отвечала она, – владыка и муж мой, я ничего не скажу больше, возьми и прочитай. Эта повязка все тебе поведает.
   Персинна передала ему повязку, снова умолкла и потупилась.
   Гидасп принял повязку, приказал гимнософистам быть подле него и читать с ним вместе, пробежал письмена и многому дивился как сам, так и при виде Сисимитра, потрясенного и взглядами обнаруживавшего свои мысли, одна за другой проносившиеся в его голове, в то время как он, не отрываясь, смотрел на повязку и на Хариклею.
   Наконец, когда понял Гидасп, что младенец был брошен, и узнал о причине этого, он сказал:
   – Что родилась у меня дочь, я знаю. Тогда мне сообщили, будто она умерла, а теперь со слов самой Персинны я понимаю, что она была брошена. Но кто же подобрал ее, кто спас и воспитал, кто отвез в Египет? Не взята ли она в плен? И откуда вообще следует, что это та самая и что не погибло брошенное дитя? Быть может, кто-нибудь случайно нашел отличительные знаки и злоупотребляет дарами судьбы? Уж не играет ли с нами некое божество и, как бы личиной прикрыв эту девушку, не услаждается ли нашим страстным желанием иметь детей, предоставляя нам ложное и подставное потомство, а этой повязкой, словно облаком, затеняет правду? На это отвечал Сисимитр:
   – Первое из твоих недоумений сейчас же можно тебе разрешить: человек, поднявший брошенное дитя, воспитавший его тайно и доставивший в Египет, когда ты отправил меня послом, – этот человек был я, а что не позволена нам ложь, ты знаешь давно. Узнаю и повязку, покрытую, как ты сам видишь, царскими письменами эфиопов и не допускающую сомнений, будто они начертаны кем-то другим, так как вышиты они собственной рукой Персинны, которую ты лучше всякого другого знаешь. Но были и другие положенные с нею знаки, переданные мною тому, кто принял дитя, эллину родом и, как мне показалось, человеку порядочному.
   – Сохранились и они, – сказала Хариклея и с этими словами показала ожерелья.
   Еще больше поражена была Персинна, когда увидела их, а когда Гидасп спросил, что это такое и может ли она сообщить еще что-нибудь, Персинна ничего не отвечала, кроме того, что узнает их и что лучше расспрашивать об этом дома. И опять стало ясно, что смутился Гидасп.
   А Хариклея:
   – Это и есть приметы, положенные моей матерью, а вот и твоя собственность, вот этот перстень, – указала она на камень пантарб.
   Гидасп признал, что подарил его Персинне во время своего сватовства.
   – Милейшая, – сказал он Хариклее, – знаки-то эти мои, но вот что ты именно потому, что ты моя дочь, пользовалась ими, а не как-нибудь иначе они достались тебе, – этого я еще не могу признать. Ведь, кроме всего другого, ты сверкаешь цветом кожи, который эфиопам чужд.
   – Белою, – сказал тогда Сисимитр, – я тогда принял взятую мною девочку, а вместе с тем и счет лет согласуется с ее нынешним возрастом, так как исполняется уже семнадцать лет и этой девушке, и моей находке. Передо мной встает и взгляд ее глаз, и все черты ее облика, и необычайность ее красоты – то, что сейчас является нам, совпадает с прежним, я узнаю ее.
   – Это все прекрасно, Сисимитр, – возразил ему Гидасп, – и говоришь ты скорее как самый пылкий защитник, чем как судья. Но смотри, разрешая одно, ты выдвигаешь новое затруднение, ужасное и такое, от которого нелегко избавиться моей супруге. Как могли мы – эфиопы и я и она – произвести на свет белого младенца?
   Взглянул на него Сисимитр и улыбнулся немного насмешливо.
   – Я не знаю, что с тобой делается, – сказал он, – когда ты, против своего обыкновения, сейчас упрекаешь меня за мою защиту, которую я не напрасно предпринял. Подлинным судьей я почитаю такого, который защищает справедливость. Почему же кажется, будто я больше защищаю девушку, а не тебя? Это когда я тебя, с помощью богов, провозглашаю отцом, а вашу дочь, которую я, еще совсем маленькою, спас для вас, теперь вновь спасенную в расцвете лет, не покидаю на произвол судьбы? Нет, ты все что хочешь думай о нас, никакого значения мы этому не придаем. Не для того, чтобы нравиться другим, живем мы, но, ревнуя о прекрасном и добром, довольствуемся своими убеждениями. А разгадку затруднения дает тебе сама повязка, так как в ней Персинна признается, что восприняла она некие образы и сходство в силу воображения, так как вблизи Андромеды сочеталась с тобой. Если же ты желаешь удостовериться в этом еще иначе, то тебе надо прежде всего взглянуть на самый первообраз, на Андромеду, которая и на картине и в девушке явится тебе совершенно одинаковой.
   По данному приказу прислужники подняли и принесли картину и поставили ее рядом с Хариклеей. Это вызвало у всех шумные рукоплескания и волнение. Одни, начиная понемногу понимать, что говорилось и совершалось, разъясняли другим, и все с ликованием удивлялись точности сходства, так что и сам Гидасп не в силах был дольше сомневаться и стоял долгое время, охваченный радостью и изумлением.
   – Одно еще осталось, – сказал тогда Сисимитр, – ведь не только о царстве и о законном наследовании идет речь, но прежде всего о самой истине. Обнажи свою руку, девушка. Черной родинкой было отмечено место выше локтя. Нет ничего непристойного, если ты обнажишь руку, это свидетельство о твоих родителях и происхождении.
   Обнажила тотчас же Хариклея левую руку, и был там словно некий обруч черного дерева, пятнавший слоновую кость руки.
   Дольше не выдержала Персинна: она внезапно поднялась со своего трона, подбежала, обняла девушку; обхватив ее, заплакала и от неудержимого восторга издала нечто подобное воплю: ведь избыток радости иной раз порождает и скорбный вопль[156], – еще немного, и она рухнула бы на землю вместе с Хариклеей.
   Гидасп жалел жену, видя ее скорбь, и ум его поддавался сочувствию к ней, но, направив на это зрелище свой взор, словно рог или железо, стоял он, борясь с муками слез. Его душа волновалась отцовским страданием и мужским своеволием, сердце разрывалось между обоими чувствами и, будто бурею, бросалось и к тому и к другому. Наконец он уступил побеждающей все природе и не только убедился, что он на самом деле отец, но оказалось, что он испытывает то же, что и каждый отец. Он стал поднимать Персинну, поникшую вместе с дочерью и обвившую ее своим телом, на глазах всех обнял Хариклею и потоком слез совершил отеческое возлияние.
   Однако он не вполне отвлекся от того, что предстояло делать. Подождав немного, он оглядел народ, который был движим теми же, что и он сам, чувствами: народ плакал от радости и жалости при таких сценических приемах судьбы, подымал до небес ужасный крик, не слушая глашатаев, призывавших к молчанию, однако не выказывал явно, чего он хочет в своем смятении. Гидасп простер свою руку и, потрясая ею, успокоил волнение толпы.
   – Все вы, здесь присутствующие, – говорил он, – видите и слышите, что боги сверх всякого ожидания объявили меня отцом, а эта девушка, в силу многих доказательств, признана моей дочерью. Я, однако, в своем благоволении к вам и к родимой земле дохожу до того, что мало забочусь о продолжении рода, об имени отца, обо всем том, что я получил бы благодаря ей, и спешу принести ее в жертву богам ради вас. Вижу я, как вы льете слезы, как проявляете некое человеческое чувство и жалеете юность девушки, жалеете и напрасно ожидаемое мною продолжение рода. Все же необходимо, быть может даже вопреки вашей воле, повиноваться закону отцов и предпочесть пользу отечества пользе отдельных лиц. Угодно ли будет богам, чтобы дочь моя была дарована и тотчас же отнята – ведь то же испытал я уже прежде, когда родилась она, и испытываю теперь, когда нашлась она, – этого я не могу сказать и вам предоставляю решать, так же как и то, примут ли боги снова в жертву девушку, уведенную ими из родной страны до крайних пределов земли и вновь ими же чудодейственно врученную мне случайностью военного плена.