Страница:
— Извини. — Она тотчас отпустила мою руку.
— Да ничего страшного, — сказал я. — Мне даже понравилось. Мне... было приятно.
— Теперь обещаешь вести себя хорошо? — Голос ее звучал так нежно и тихо.
— Опять за свое! — проворчал я. — Ладно. В любом случае исправляться уже поздно.
Мы ехали домой, и тут вдруг меня осенило.
— Сестра Мария-Ангелина, — сказал я. — Интересно, знала ли она отца Говерно? Красивые девушки ему нравились. И он не мог не обратить на нее внимания. Или все это глупости?
— Как знать, — ответила Элизабет.
Она дала мне несколько дней свыкнуться со страшной мыслью о ее смерти. И вот теперь пришла ко мне и требовала действий. «Довольно плакать и горевать, — кричала она мне. — Давай, большой брат, говори, что собираешься делать? Какой-то поганый ублюдок снес мне полчерепа, и что ты собираешься предпринять по этому поводу? — И она не дразнила меня, нет, не собиралась играть в недомолвки, она требовала ответа на вопрос. Она была полна энергии и решимости. — Я свое получила, — говорила она мне, — я приняла вызов и пошла на риск, и за это меня убили. И еще я оставила тебе достаточно ключей, чтоб разобраться в этой таинственной истории... Я пыталась узнать об отце Говерно, я спрятала в барабане снимок... А теперь, ради бога, лови эту подачу и вперед!... О большой Бен, зачем я только доверилась тебе, ты такой болван и рохля! Будь храбрым ради меня, Бен, поднимайся и покажи им всем!»
Примерно в полночь, когда весь дом спал, я почувствовал, что порядком устал от своей любимой покойной сестры. Даже ее призрак был слишком шумен и активен. Что ж, иначе и быть не могло. Даже в смерти Вэл была той же, что и при жизни, настойчивой, решительной. Я поднялся с постели и накинул халат. Она не собиралась оставлять Меня в покое, прервала ход рассуждений, заговорила снова: «Завтра ты похоронишь меня, Бен. Похоронишь уже завтра. И когда это случится, Бен, я уйду от тебя навсегда, уже не буду с тобой...»
— Нечего на меня давить, — пробормотал я. — Ты всегда будешь со мной, моя дорогая маленькая сестричка, и оба мы знаем это. И по-другому просто быть не может. — Тут я услышал, как она крикнула нечто похожее на «рохля». И голосок замер вдали.
Мне нужно было выпить. Может, виски поможет уснуть или усыпит Вэл. И вот я стал спускаться вниз, слушая, как поскрипывает и постанывает старый дом под ударами ветра. Гудит и стонет, не дает покоя призракам.
В Длинной зале горел свет.
— Ну и холодрыга же здесь, — сказал я.
На столике рядом с ним стояла бутылка бренди. В руке был зажат стаканчик. В пепельнице догорала сигарета. Он медленно поднял на меня глаза. Веки тяжелые, набрякшие, лицо измучено бессонницей. При моем появлении он, похоже, ничуть не удивился.
— Вот, никак не мог заснуть, — сказал он. — И еще, извините, воспользовался вашим бренди. Я вас разбудил?
— О, нет, нет. Я тоже не мог заснуть. Все думал о завтрашних похоронах. Боюсь, здесь будет твориться сущее безумие. Половина скорбящих будет ждать, что сестра восстанет из гроба и объявит о спасении всех добрых католиков. Вторая половина будет считать, что она заключила пакт с самим сатаной, а потому отправится прямиком в ад. Ну, примерно так. Нервы, знаете ли, на пределе.
Он кивнул.
— Судя по всему, у вас не меньше проблем, чем у меня. И, э-э, могу ли я предложить стаканчик вашего же бренди, мистер Дрискил?
— Конечно, можете. — Он налил мне щедрую порцию напитка, я предложил ему добавить себе. Он протянул мне стаканчик. — Спасибо, монсеньер, может, теперь нам удастся уснуть.
Мы чокнулись и выпили за это.
— Простите за любопытство. Вы, наверное, художник? Замечательная работа. Просто прекрасная. Такая подлинность чувств. Такая высокая духовность.
Секунду я не понимал, о чем это он. Но вот Санданато затянулся сигаретой и указал рукой в дальний конец комнаты. И я увидел.
Он снял кусок ткани, прикрывавшей мольберт. Откуда ему было знать о нежелании отца выставлять напоказ неоконченную работу? Я силился разглядеть полотно в сумеречном свете одной-единственной настольной лампы.
— Нет, это отец. Он у нас художник.
— Истинное чувство трагизма. А также глубокое знание и понимание истории христианства. Скажите, он когда-нибудь писал развалины древних монастырей? Поистине драматическое зрелище... Но и эта картина очень и очень хороша. Вы что же, не видели ее прежде?
— Вообще-то нет. Он никогда не показывал незаконченных работ.
— Пусть это будет нашей маленькой тайной. Вот скромность истинного творца. — Он поднялся из кресла. Профиль отчетливо вырисовывался на фоне света. Нос орлиный, на лбу, несмотря на холод, царивший в комнате, выступила испарина. — Подойдите, присмотритесь как следует. Уверен, вы найдете это полотно совершенно завораживающим, при условии, конечно, если до сих пор не разучились отличать подлинный католицизм от надуманного. — Тут он выдохнул струю дыма, и лицо его заволокла серо-голубоватая дымка.
— До сих пор?
— Ваша сестра как-то упоминала, что вы были иезуитом. Ну а потом, — он пожал плечами, — потом... отошли от этого.
— Деликатно сказано.
— Должен признаться, ваша сестра выразилась куда грубей и категоричней. В духе улицы. У нее, знаете ли, был... такой выразительный язык и тонкое чувство идиомы.
— Не сомневаюсь. Вернее, знаю.
— Скажите, почему вы оставили семинарию?
— Из-за женщины.
— Она того стоила?
— Разве этого нет в моем досье?
— Помилуйте, о чем это вы? Никакого досье не существует...
— Ладно, забудьте. Неудачная ремарка, продиктованная исключительно бессонницей.
— Так женщина того стоила?
— Как знать. Возможно, когда-нибудь найду ответ.
— Я слышу сожаление в голосе, или мне показалось?
— Думаю, вы ухватили палку не с того конца, монсеньер. Я ушел из-за Девы. Я не мог купить ее, а потому все остальное...
— И вы до сих пор не знаете, стоило ли уходить из-за этого?
— Единственное, о чем жалею, так это о том, что использовал ее как предлог. Существовали другие куда более веские причины.
— Ладно, автобиографических подробностей на сегодня, думаю, хватит. — Он улыбнулся. — Идемте, хочу, чтобы вы взглянули на работу отца.
Мы подошли к мольберту. Я включил еще одну лампу и увидел императора Константина, получившего знак с небес. В характерном своем мощном примитивном, даже повествовательном стиле отец запечатлел важнейший поворотный момент в истории Запада. Щурясь сквозь табачный дым и задумчиво поглаживая подбородок, монсеньер Санданато разглядывал полотно, а потом вдруг заговорил, словно меня и не было здесь вовсе. Словно рассказывал какому-то язычнику о том, что случилось в те давние времена на дороге, ведущей в Рим. Он говорил о Церкви и крови, пролитой за нее...
— До двадцать седьмого октября 312 года, — говорил Санданато, — быть христианином было довольно просто и даже по-своему приятно. Да, тебя могли скормить льву, тебя могли заковать в кандалы и прогнать сквозь строй римлян, до смерти избивающих палками или бичами ради чисто спортивного интереса. Тебя даже могли распять на кресте на обочине какой-нибудь римской дороги, чтоб ты служил другим наглядным уроком. Зато ты четко знал, в каких отношениях находишься со всем остальным миром. Богатство, власть, плотские утехи — это зло; бедность, вера в Господа, обещание спасения — это добро, из этого должно складываться твое существование.
Санданато выбрал не слишком подходящее время для лекции, но следовало признать, она меня увлекла. Мне почему-то стало спокойно, не хотелось спорить и отрицать. Я снова начал мыслить, как подобает доброму католику.
27 октября 312 года.
Константин, по происхождению германец, тридцати одного года от роду, владел шестью языками, был доблестным воином, императором и язычником, правившим от Шотландии до Черного моря. И в 312 году он готовился к решающей битве у одного из самых больших мостов Рима. И вот вечером накануне битвы, когда стало смеркаться, Константину вдруг было видение... и мир после этого стал совсем другим. В небе, красно-золотом от лучей заходящего солнца, он вдруг увидел крест Иисуса и услышал голос, тот же голос, что взывал к святому Павлу на пути его в Дамаск: «Под этим знаком победишь ты». Утром император вступил в бой, и на щитах его солдат и лбах лошадей был нарисован крест. И они выиграли это сражение. Теперь Рим принадлежал ему, и Константин знал, что принесло ему победу. Власть и сила Иисуса.
28 октября 312 года.
Весь в поту, забрызганный кровью и грязью, он потребовал, чтобы его отвезли в ту часть Рима, где прятались христиане. И там перед ним предстал насмерть перепуганный маленький человечек с коричневой кожей. То был Мильтиад, тогдашний Папа. Всю свою жизнь Мильтиад провел в бегах, страшно боялся пленения и неминуемой казни. Он настолько растерялся от страха, что потребовал переводчика, хоть в том и не было нужды: Константин превосходно говорил по-латыни. Папа дрожал с головы до пят, представ перед высоким белокурым тевтонцем. Выслушал его и едва не грохнулся в обморок.
Отныне и навсегда все будет по-другому, по-новому, гораздо лучше. Рим станет христианским. Корону императора украсит гвоздь с распятия Христа, еще один гвоздь приспособят его коню, чтоб тот всегда был с ним во время сражений.
На следующий день император Константин с семьей, а также с Мильтиадом и своим первым духовником, священником Сильвестром, проехал через весь Рим, мимо цирка Калигулы, мимо храмов Аполлона и Цибелы, к кладбищу, что находилось на Ватиканском холме. И там преклонил колени перед могилой с прахом Петра и Павла и молился. Затем процессия объезжала кладбище, а император отдавал распоряжения: здесь следует построить базилику Петра, прямо над его останками, а вот прах Павла надо перенести в другое место и захоронить у дороги в Остию, где он был убит. Там же возведут вторую базилику. И это еще не все. У Константина появилась новая миссия. Процессия двинулась к Латеранскому холму, где стояли дворцы древнеримской фамилии Латеранов. Константин распахнул ворота: «Добро пожаловать во владения Мильтиада. Отныне здесь будет жить он и все преемники благословенного апостола Петра!»
Через пятнадцать месяцев Мильтиад умер, и Папой стал Сильвестр, коронованный самим Константином. Сильвестр, первый мирской Папа, рьяно ухватился за представившуюся ему возможность и энергично принялся за дело. Превзошел своего предшественника Мильтиада и стал весьма влиятельной фигурой новой Церкви. Именно Сильвестр неустанно налаживал связь между империей и Церковью, что впоследствии гарантировало распространение Церкви во все уголки мира, и начинался этот путь от Рима, по прямым дорогам, ведущим к каждому, даже самому отдаленному из римских владений. Именно он, Сильвестр, выслушивал исповеди Константина. Именно он, Сильвестр, понял, что для своего триумфа Церкви вовсе не стоит дожидаться второго пришествия Христа. Иисус Христос вместе с могущественным Римом может править миром и без этого, вдохновляемый и направляемый последователями апостола Петра и их институтами. Власть Церкви казалась безграничной.
— На протяжении трех столетий, — продолжил Санданато, — мы находились на грани уничтожения. — Загнанные, преследуемые, прятались мы в убежищах. И вот Сильвестр дал христианам уникальный шанс стать Церковью всего мира. Иисус говорил с Константином, обратил его в свою веру, а у Константина, в свою очередь, нашлись средства и силы обратить в эту веру остальные полмира. Духовное обручилось с богатством, властью и силой. Заручившись поддержкой Константина, Сильвестр мог теперь по-новому прислушаться к словам, что некогда сказал Иисус Петру.
Тут Санданато умолк и выжидательно покосился на меня, видно, память подвела, никак не удавалось вспомнить точную цитату. И тут откуда-то из глубин моего подсознания вдруг всплыли эти слова:
— "И дам тебе ключи Царства Небесного, — процитировал я. — И что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах"[8].
— Именно, — кивнул Санданато. — Впервые в истории последователь Петра был наделен такой неограниченной властью. И, разумеется, вместе с Церковью, пал ее жертвой. Более того, на протяжении нескольких последующих веков насилие просто преследовало нас, никогда не оставляло в покое...
— То была цена, назначенная Константином, — продолжил монсеньер после паузы. — Раз мы приняли мирскую власть, то и цену за это тоже пришлось заплатить мирскую. Рука об руку с властью всегда ходят искатели этой власти, интриганы, политиканы всех мастей, стремящиеся лишить нас военных союзников, лишить огромных богатств. Наша история есть не что иное, как история угроз, направленных против нас, а также история компромиссов, на которые нам приходилось идти. Но до настоящего времени, мистер Дрискил, мы всегда знали, кто наши враги. Даже когда положение становилось просто катастрофическим, мы понимали, что происходит. Вы, конечно, помните этот невыносимо жаркий август 1870 года...
Реакцией было появление многочисленных тайных обществ. Убийство стало образом жизни, профессией. Когда, к примеру, восстали граждане Болоньи, восстание это было подавлено с чрезвычайной жестокостью. На призыв Папы всегда с удовольствием откликались австрийские войска. Они пересекали границы и оттачивали боевое мастерство на непослушных гражданах. Но постепенно колесо истории начало поворачивать в другую сторону, и в 1843 году народ — шайка в глазах официальной Церкви — завладел городом Римом.
Пий IX был избран Папой в 1846 году. Он унаследовал вконец отчаявшийся мир, по крайней мере именно таким выглядел он из окон папского дворца. Гарибальди и Мазини драли глотки, и вот, вскоре после вступления на трон Петра, Пий ночью помчался в Рим в открытой карете, позаимствованной у баварского посланника. Потом двинулся дальше, добрался до Неаполя, там остановился и какое-то время скрывался, пока римляне провозглашали республику, символически отвергали Папу, убивали священников и разрушали церкви. В Рим Пий смог вернуться лишь через четыре года, когда его заняла французская армия. Мазини бежал в Швейцарию, Гарибальди вернулся в горы. Да, Пий IX смог вернуться только благодаря иностранной поддержке, но важен был сам факт его возвращения, а остальное значения не имело.
Начал он свое правление на волне неслыханной популярности и в знак благодарности попытался дать людям то, что они хотели. Изгнал иезуитов, дал добро на публикацию популярной газеты, уничтожил гетто, способствовал строительству первой железной дороги в папских владениях. И даже провозгласил гражданскую конституцию — все ради того, чтобы замолить грехи Церкви, коих она успела совершить множество за последние четверть века. Однако ничего из этого не вышло. История подобна бешено мчащейся карете, под которую так легко угодить. Люди хотели будущего, а не возвращения в прошлое, и никто не собирался отдавать это будущее в руки скомпрометировавшего себя папства. Оно должно принадлежать народу, новым итальянцам.
События достигли кульминации, когда на ступенях дворца Квириналь убили папского премьер-министра Росси, элегантного аристократа. Там собралась небольшая толпа зевак, и когда высокие двери распахнулись и на лестницу вышел Росси, из толпы выскочил молодой человек с кинжалом и полоснул несчастного по горлу. Росси пошатнулся и упал, на ступеньки хлынула кровь, толпа взревела от ненависти... и за всем этим наблюдал из окна кабинета Пий. Эта страшная картина преследовала меня еще в школе.
В прошлом, когда мир вдруг посягал на власть Папы, на помощь всегда можно было призвать какую-нибудь армию. Сильвестр I, Лев И, Григорий VIII, Клемент VII, все они охотно принимали любой вызов, поскольку могли призвать на помощь то или иное войско. Но в 1869 году такого войска не осталось, не нашлось на свете армии, готовой поспешить на защиту папства. В столицах Европы de facto было принято решение: покончить с папством раз и навсегда. Лондонская «Таймс» называла это «предсмертными судорогами устаревшего института». Помню, начав изучать этот период, я с удивлением подумал: неужели отец мог знать, что были в истории Церкви столь ужасные времена? Казалось невозможным, чтобы такая ситуация имела место, а он не сказал мне об этом ни слова, не предупредил меня. Но потом я подумал: нет, разумеется, он делает все возможное, чтобы это не повторилось.
Никогда еще за века, предшествующие тому моменту, когда Константину был дал знак свыше, не было для христианства столь тяжких времен, однако у Папы Пия имелась козырная карта, и он решил, что пришел черед разыграть ее, другого выхода просто не было. Он решил повернуться лицом к духовной власти Иисуса, которую тот передал в свое время апостолу Петру. В июле 1869 года епископатом был провозглашен принцип непогрешимости, а также того, что Церковь называла первенством архиепископов. Теперь Папа не имел права на ошибки в вопросах веры и морали; он должен был подчиняться епископату. Однако он и сам выступал в чине архиепископа, а потому его учения и суждения не могли отменяться или подменяться каким-либо человеком или группой людей во всем христианском мире. Церковь объявляла Папу своим главой, единственным духовным лидером и пастырем, единственным наместником Бога на земле, и никто не смел отрицать это или подвергать сомнению.
Однако было в этой реформе одно уязвимое место, и Пий понимал это лучше других. Теперь битву за духовность можно было считать выигранной, а вот в мирских сферах мирские битвы были заранее проиграны.
И это вовсе не было метафорой. Битвы велись вполне реальные, в августе 1870-го прусские войска начали наступление, и французам в тот же день, девятнадцатого августа, пришлось начать выводить свои войска из Рима. Армия генерала Канцлера, состоявшая максимум из четырех тысяч человек, успешно противостояла Папе и итальянской национальной армии генерала Кардоны, насчитывающей около шестидесяти тысяч солдат. Они в течение дня покинули Рим. Пий, у которого не было иного выхода, оказывал сначала чисто словесное сопротивление, затем принял решение сдаться.
Итак, победу одержал король Виктор Эммануил. Рим стал столицей всей Италии. Двадцатого августа на рассвете итальянские пушки смолкли.
А часов через пять после этого над собором Святого Петра взвился белый флаг.
В октябре в папских владениях был проведен плебисцит. Число проголосовавших за присоединение к республике Италия составляло 132 681. А голосов против было подано всего 1871. Весной 1871 года итальянский парламент гарантировал Папе суверенитет и неприкосновенность на подвластных ему территориях, которые состояли из Ватикана, Латерана и летней резиденции в замке Гандольфо. На что Пий с горечью заметил и не уставал повторять всю оставшуюся жизнь: «Теперь мы заключенные».
И свободу Церковь обрела лишь в 1929 году, когда Папа Пий XI сумел договориться с Бенито Муссолини и подписал так называемые «Латеранские пакты». Теперь Церковь вновь обрела свободу действий в мире политики, финансов и власти.
Санданато щелкнул изящной золотой зажигалкой. Я ощутил запах «Голуаз», почувствовал, как коричневатый дым обволакивает мое лицо.
— В самом насилии нет ничего нового, — сказал он, — мы оба знаем это. Тема насилия в Церкви почему-то страшно занимала вашу сестру. Так мне, во всяком случае, говорил его преосвященство. Мы долго страдали от него, но сегодня насилие постепенно сходит на нет, не правда ли? И врага идентифицировать мы сейчас не можем. В прошлом мы отчетливо знали, представляли, кто наш враг. И вот теперь три человека убиты, и мы в страхе и не можем призвать на помощь армию... те дни давно миновали. Мы одни, беспомощные и безоружные в этом темном и грозном мире.
Несмотря на мрачность этих слов, я почувствовал, что он улыбается. Казалось, он обрадовался возможности сменить тему и заговорить о насилии. Ведь мы столкнулись с убийством. Вот он приподнял свой стаканчик с бренди. Было уже почти четыре утра, настал день похорон Вэл, и я чувствовал, что страшно устал и теперь наверняка усну.
— Внесем смятение в стан наших врагов, — произнес он.
Я поднял на него глаза.
— Можете повторить это еще раз, дружище.
Но в случае с Вэл все было иначе. Ее жизнь стоило прославлять и праздновать. Вот только смерти она никак не заслуживала.
Персик отслужил мессу в маленькой церкви в Нью-Пруденсе. Там собралось человек пятьдесят-шестьдесят, и большинство принадлежали к сильным и самым сильным мира сего. Там был представитель президента, пара губернаторов, три сенатора, несколько членов Кабинета, адвокаты, дельцы, словом, все те, кто считает, что именно они заставляют мир вертеться. В стороне, оттесненные полицией, собрались пять или шесть телевизионных групп. Мы все, Маргарет, отец Данн, сестра Элизабет и я, просто из кожи вон лезли, чтоб держать эту ситуацию под контролем, однако похороны все же приобрели оттенок события, подлежащего освещению средствами массовой информации.
Я никогда не видел Персика за работой, и следовало признать, он производил впечатление. Для самого него это было тяжким испытанием. Помещение наполнил столь хорошо знакомый мне запах ладана. В отблеске свечей гроб слегка поблескивал, точно покрытый тусклой позолотой, столь знакомая мне по долгим годам волынка продолжалась. Я впервые за все эти годы принял причастие и только теперь заметил, что церемония эта изменилась. Никакого коленопреклонения перед алтарной оградой, и можно было отведать не только тела, но и крови Христа. Возможно, стало проще. Но по-прежнему все казалось нереальным. Ведь там, на возвышении, в гробу, лежала моя маленькая сестренка.
Я терпеливо выслушивал панегирики; переживший ее старший брат и все такое прочее. Время от времени кто-то шмыгал носом, но было много улыбок и дружно кивающих голов. Я расценил это как успех мероприятия. Старался держать свои ремарки при себе. Вэл наверняка упивалась бы всем этим, но иначе никак не получалось. Не я приглашал сюда всю эту толпу. Когда все закончилось, запели гимн, скорбящие начали выходить из церкви, пронесся шепоток, что шоу прошло весьма успешно.
— Да ничего страшного, — сказал я. — Мне даже понравилось. Мне... было приятно.
— Теперь обещаешь вести себя хорошо? — Голос ее звучал так нежно и тихо.
— Опять за свое! — проворчал я. — Ладно. В любом случае исправляться уже поздно.
Мы ехали домой, и тут вдруг меня осенило.
— Сестра Мария-Ангелина, — сказал я. — Интересно, знала ли она отца Говерно? Красивые девушки ему нравились. И он не мог не обратить на нее внимания. Или все это глупости?
— Как знать, — ответила Элизабет.
* * *
Она не давала мне уснуть. Она пробила брешь в моем сне, в темноте ночи, в самом понятии об отдыхе и покое. Я закрывал глаза и видел перед собой ее лицо, словно она явилась ко мне во сне. Но только то не был сон. Я не спал, потому что так хотела Вэл.Она дала мне несколько дней свыкнуться со страшной мыслью о ее смерти. И вот теперь пришла ко мне и требовала действий. «Довольно плакать и горевать, — кричала она мне. — Давай, большой брат, говори, что собираешься делать? Какой-то поганый ублюдок снес мне полчерепа, и что ты собираешься предпринять по этому поводу? — И она не дразнила меня, нет, не собиралась играть в недомолвки, она требовала ответа на вопрос. Она была полна энергии и решимости. — Я свое получила, — говорила она мне, — я приняла вызов и пошла на риск, и за это меня убили. И еще я оставила тебе достаточно ключей, чтоб разобраться в этой таинственной истории... Я пыталась узнать об отце Говерно, я спрятала в барабане снимок... А теперь, ради бога, лови эту подачу и вперед!... О большой Бен, зачем я только доверилась тебе, ты такой болван и рохля! Будь храбрым ради меня, Бен, поднимайся и покажи им всем!»
Примерно в полночь, когда весь дом спал, я почувствовал, что порядком устал от своей любимой покойной сестры. Даже ее призрак был слишком шумен и активен. Что ж, иначе и быть не могло. Даже в смерти Вэл была той же, что и при жизни, настойчивой, решительной. Я поднялся с постели и накинул халат. Она не собиралась оставлять Меня в покое, прервала ход рассуждений, заговорила снова: «Завтра ты похоронишь меня, Бен. Похоронишь уже завтра. И когда это случится, Бен, я уйду от тебя навсегда, уже не буду с тобой...»
— Нечего на меня давить, — пробормотал я. — Ты всегда будешь со мной, моя дорогая маленькая сестричка, и оба мы знаем это. И по-другому просто быть не может. — Тут я услышал, как она крикнула нечто похожее на «рохля». И голосок замер вдали.
Мне нужно было выпить. Может, виски поможет уснуть или усыпит Вэл. И вот я стал спускаться вниз, слушая, как поскрипывает и постанывает старый дом под ударами ветра. Гудит и стонет, не дает покоя призракам.
В Длинной зале горел свет.
* * *
Санданато сидел в одном из кожаных кресел, спиной к потухшему камину.— Ну и холодрыга же здесь, — сказал я.
На столике рядом с ним стояла бутылка бренди. В руке был зажат стаканчик. В пепельнице догорала сигарета. Он медленно поднял на меня глаза. Веки тяжелые, набрякшие, лицо измучено бессонницей. При моем появлении он, похоже, ничуть не удивился.
— Вот, никак не мог заснуть, — сказал он. — И еще, извините, воспользовался вашим бренди. Я вас разбудил?
— О, нет, нет. Я тоже не мог заснуть. Все думал о завтрашних похоронах. Боюсь, здесь будет твориться сущее безумие. Половина скорбящих будет ждать, что сестра восстанет из гроба и объявит о спасении всех добрых католиков. Вторая половина будет считать, что она заключила пакт с самим сатаной, а потому отправится прямиком в ад. Ну, примерно так. Нервы, знаете ли, на пределе.
Он кивнул.
— Судя по всему, у вас не меньше проблем, чем у меня. И, э-э, могу ли я предложить стаканчик вашего же бренди, мистер Дрискил?
— Конечно, можете. — Он налил мне щедрую порцию напитка, я предложил ему добавить себе. Он протянул мне стаканчик. — Спасибо, монсеньер, может, теперь нам удастся уснуть.
Мы чокнулись и выпили за это.
— Простите за любопытство. Вы, наверное, художник? Замечательная работа. Просто прекрасная. Такая подлинность чувств. Такая высокая духовность.
Секунду я не понимал, о чем это он. Но вот Санданато затянулся сигаретой и указал рукой в дальний конец комнаты. И я увидел.
Он снял кусок ткани, прикрывавшей мольберт. Откуда ему было знать о нежелании отца выставлять напоказ неоконченную работу? Я силился разглядеть полотно в сумеречном свете одной-единственной настольной лампы.
— Нет, это отец. Он у нас художник.
— Истинное чувство трагизма. А также глубокое знание и понимание истории христианства. Скажите, он когда-нибудь писал развалины древних монастырей? Поистине драматическое зрелище... Но и эта картина очень и очень хороша. Вы что же, не видели ее прежде?
— Вообще-то нет. Он никогда не показывал незаконченных работ.
— Пусть это будет нашей маленькой тайной. Вот скромность истинного творца. — Он поднялся из кресла. Профиль отчетливо вырисовывался на фоне света. Нос орлиный, на лбу, несмотря на холод, царивший в комнате, выступила испарина. — Подойдите, присмотритесь как следует. Уверен, вы найдете это полотно совершенно завораживающим, при условии, конечно, если до сих пор не разучились отличать подлинный католицизм от надуманного. — Тут он выдохнул струю дыма, и лицо его заволокла серо-голубоватая дымка.
— До сих пор?
— Ваша сестра как-то упоминала, что вы были иезуитом. Ну а потом, — он пожал плечами, — потом... отошли от этого.
— Деликатно сказано.
— Должен признаться, ваша сестра выразилась куда грубей и категоричней. В духе улицы. У нее, знаете ли, был... такой выразительный язык и тонкое чувство идиомы.
— Не сомневаюсь. Вернее, знаю.
— Скажите, почему вы оставили семинарию?
— Из-за женщины.
— Она того стоила?
— Разве этого нет в моем досье?
— Помилуйте, о чем это вы? Никакого досье не существует...
— Ладно, забудьте. Неудачная ремарка, продиктованная исключительно бессонницей.
— Так женщина того стоила?
— Как знать. Возможно, когда-нибудь найду ответ.
— Я слышу сожаление в голосе, или мне показалось?
— Думаю, вы ухватили палку не с того конца, монсеньер. Я ушел из-за Девы. Я не мог купить ее, а потому все остальное...
— И вы до сих пор не знаете, стоило ли уходить из-за этого?
— Единственное, о чем жалею, так это о том, что использовал ее как предлог. Существовали другие куда более веские причины.
— Ладно, автобиографических подробностей на сегодня, думаю, хватит. — Он улыбнулся. — Идемте, хочу, чтобы вы взглянули на работу отца.
Мы подошли к мольберту. Я включил еще одну лампу и увидел императора Константина, получившего знак с небес. В характерном своем мощном примитивном, даже повествовательном стиле отец запечатлел важнейший поворотный момент в истории Запада. Щурясь сквозь табачный дым и задумчиво поглаживая подбородок, монсеньер Санданато разглядывал полотно, а потом вдруг заговорил, словно меня и не было здесь вовсе. Словно рассказывал какому-то язычнику о том, что случилось в те давние времена на дороге, ведущей в Рим. Он говорил о Церкви и крови, пролитой за нее...
* * *
Историю Церкви всегда можно было сравнить с пестрым гобеленом, где изображены раскрытые в крике рты, плоть, с которой содрана кожа. И все вокруг тонет в свернувшейся крови, и все эти страсти продиктованы беспредельными амбициями, алчностью и коррупцией, и все в конечном счете решают заговоры и военные походы. Но при этом всегда надо было сохранять тонкий баланс добра и зла, власти, эгоизма, светскости и строгости, всегда надо было давать человеку веру и надежду. Надежду и обещание, которые могли бы сделать его абсолютно невыносимое во всех отношениях существование более или менее сносным. Неважно, кого мучила и убивала Церковь в данный момент, делали это люди. Люди, а вовсе не вера, за которую стояла Церковь. Во все времена были плохие и хорошие люди. А вот вера — это нечто совсем иное, это идея, что Христос умер за наши грехи, что человек в слабости своей обрел в Христе надежду на вечную жизнь, именно вера всегда перевешивала чашу весов. Добро всегда нечто большее, чем нас учили, а вот пути к достижению этого добра вызывают сомнения. Чаще, чем хотелось бы.— До двадцать седьмого октября 312 года, — говорил Санданато, — быть христианином было довольно просто и даже по-своему приятно. Да, тебя могли скормить льву, тебя могли заковать в кандалы и прогнать сквозь строй римлян, до смерти избивающих палками или бичами ради чисто спортивного интереса. Тебя даже могли распять на кресте на обочине какой-нибудь римской дороги, чтоб ты служил другим наглядным уроком. Зато ты четко знал, в каких отношениях находишься со всем остальным миром. Богатство, власть, плотские утехи — это зло; бедность, вера в Господа, обещание спасения — это добро, из этого должно складываться твое существование.
Санданато выбрал не слишком подходящее время для лекции, но следовало признать, она меня увлекла. Мне почему-то стало спокойно, не хотелось спорить и отрицать. Я снова начал мыслить, как подобает доброму католику.
27 октября 312 года.
Константин, по происхождению германец, тридцати одного года от роду, владел шестью языками, был доблестным воином, императором и язычником, правившим от Шотландии до Черного моря. И в 312 году он готовился к решающей битве у одного из самых больших мостов Рима. И вот вечером накануне битвы, когда стало смеркаться, Константину вдруг было видение... и мир после этого стал совсем другим. В небе, красно-золотом от лучей заходящего солнца, он вдруг увидел крест Иисуса и услышал голос, тот же голос, что взывал к святому Павлу на пути его в Дамаск: «Под этим знаком победишь ты». Утром император вступил в бой, и на щитах его солдат и лбах лошадей был нарисован крест. И они выиграли это сражение. Теперь Рим принадлежал ему, и Константин знал, что принесло ему победу. Власть и сила Иисуса.
28 октября 312 года.
Весь в поту, забрызганный кровью и грязью, он потребовал, чтобы его отвезли в ту часть Рима, где прятались христиане. И там перед ним предстал насмерть перепуганный маленький человечек с коричневой кожей. То был Мильтиад, тогдашний Папа. Всю свою жизнь Мильтиад провел в бегах, страшно боялся пленения и неминуемой казни. Он настолько растерялся от страха, что потребовал переводчика, хоть в том и не было нужды: Константин превосходно говорил по-латыни. Папа дрожал с головы до пят, представ перед высоким белокурым тевтонцем. Выслушал его и едва не грохнулся в обморок.
Отныне и навсегда все будет по-другому, по-новому, гораздо лучше. Рим станет христианским. Корону императора украсит гвоздь с распятия Христа, еще один гвоздь приспособят его коню, чтоб тот всегда был с ним во время сражений.
На следующий день император Константин с семьей, а также с Мильтиадом и своим первым духовником, священником Сильвестром, проехал через весь Рим, мимо цирка Калигулы, мимо храмов Аполлона и Цибелы, к кладбищу, что находилось на Ватиканском холме. И там преклонил колени перед могилой с прахом Петра и Павла и молился. Затем процессия объезжала кладбище, а император отдавал распоряжения: здесь следует построить базилику Петра, прямо над его останками, а вот прах Павла надо перенести в другое место и захоронить у дороги в Остию, где он был убит. Там же возведут вторую базилику. И это еще не все. У Константина появилась новая миссия. Процессия двинулась к Латеранскому холму, где стояли дворцы древнеримской фамилии Латеранов. Константин распахнул ворота: «Добро пожаловать во владения Мильтиада. Отныне здесь будет жить он и все преемники благословенного апостола Петра!»
Через пятнадцать месяцев Мильтиад умер, и Папой стал Сильвестр, коронованный самим Константином. Сильвестр, первый мирской Папа, рьяно ухватился за представившуюся ему возможность и энергично принялся за дело. Превзошел своего предшественника Мильтиада и стал весьма влиятельной фигурой новой Церкви. Именно Сильвестр неустанно налаживал связь между империей и Церковью, что впоследствии гарантировало распространение Церкви во все уголки мира, и начинался этот путь от Рима, по прямым дорогам, ведущим к каждому, даже самому отдаленному из римских владений. Именно он, Сильвестр, выслушивал исповеди Константина. Именно он, Сильвестр, понял, что для своего триумфа Церкви вовсе не стоит дожидаться второго пришествия Христа. Иисус Христос вместе с могущественным Римом может править миром и без этого, вдохновляемый и направляемый последователями апостола Петра и их институтами. Власть Церкви казалась безграничной.
— На протяжении трех столетий, — продолжил Санданато, — мы находились на грани уничтожения. — Загнанные, преследуемые, прятались мы в убежищах. И вот Сильвестр дал христианам уникальный шанс стать Церковью всего мира. Иисус говорил с Константином, обратил его в свою веру, а у Константина, в свою очередь, нашлись средства и силы обратить в эту веру остальные полмира. Духовное обручилось с богатством, властью и силой. Заручившись поддержкой Константина, Сильвестр мог теперь по-новому прислушаться к словам, что некогда сказал Иисус Петру.
Тут Санданато умолк и выжидательно покосился на меня, видно, память подвела, никак не удавалось вспомнить точную цитату. И тут откуда-то из глубин моего подсознания вдруг всплыли эти слова:
— "И дам тебе ключи Царства Небесного, — процитировал я. — И что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах"[8].
— Именно, — кивнул Санданато. — Впервые в истории последователь Петра был наделен такой неограниченной властью. И, разумеется, вместе с Церковью, пал ее жертвой. Более того, на протяжении нескольких последующих веков насилие просто преследовало нас, никогда не оставляло в покое...
— То была цена, назначенная Константином, — продолжил монсеньер после паузы. — Раз мы приняли мирскую власть, то и цену за это тоже пришлось заплатить мирскую. Рука об руку с властью всегда ходят искатели этой власти, интриганы, политиканы всех мастей, стремящиеся лишить нас военных союзников, лишить огромных богатств. Наша история есть не что иное, как история угроз, направленных против нас, а также история компромиссов, на которые нам приходилось идти. Но до настоящего времени, мистер Дрискил, мы всегда знали, кто наши враги. Даже когда положение становилось просто катастрофическим, мы понимали, что происходит. Вы, конечно, помните этот невыносимо жаркий август 1870 года...
* * *
Случилось так, что я действительно помнил, как и подобает бывшему семинаристу. Это было время, когда светский мир вдруг ополчился против Церкви. Однако то, что произошло тем жарким летом больше века тому назад, началось раньше, в 1823-м, и растянулось на двадцать три года. За это время на папском троне сменились три понтифика: Лев XII, Пий VIII и Григорий XVI. То были двадцать три года полного диктата папства над городом Римом и всеми католическими владениями, где правили короли-папы. За это время погубили примерно четверть миллиона человек, они были или казнены, или приговорены к пожизненному заключению. Другим повезло больше, их отправили в ссылку за совершение политических преступлений, сиречь против Церкви. Книги подвергались цензуре, людям запрещалось собираться в группы, насчитывающие больше трех человек, право передвижения тоже существенно ограничивалось. И повсюду активно трудились трибуналы, вынося самые строгие приговоры обвиняемым. Все судебные процессы велись исключительно на латыни, редко кто из подсудимых понимал, в чем именно его обвиняют. Во времена правления этих пап правосудие перестало существовать, его заменили прямые указания из Ватикана, а Лев XII даже умудрился реставрировать инквизицию и пытки. Эти папы не прислушивались к жалобам и плачу людей, которыми они управляли. Почти каждую городскую площадь украшала виселица, всегда готовая принять тех, кто не угодил Церкви.Реакцией было появление многочисленных тайных обществ. Убийство стало образом жизни, профессией. Когда, к примеру, восстали граждане Болоньи, восстание это было подавлено с чрезвычайной жестокостью. На призыв Папы всегда с удовольствием откликались австрийские войска. Они пересекали границы и оттачивали боевое мастерство на непослушных гражданах. Но постепенно колесо истории начало поворачивать в другую сторону, и в 1843 году народ — шайка в глазах официальной Церкви — завладел городом Римом.
Пий IX был избран Папой в 1846 году. Он унаследовал вконец отчаявшийся мир, по крайней мере именно таким выглядел он из окон папского дворца. Гарибальди и Мазини драли глотки, и вот, вскоре после вступления на трон Петра, Пий ночью помчался в Рим в открытой карете, позаимствованной у баварского посланника. Потом двинулся дальше, добрался до Неаполя, там остановился и какое-то время скрывался, пока римляне провозглашали республику, символически отвергали Папу, убивали священников и разрушали церкви. В Рим Пий смог вернуться лишь через четыре года, когда его заняла французская армия. Мазини бежал в Швейцарию, Гарибальди вернулся в горы. Да, Пий IX смог вернуться только благодаря иностранной поддержке, но важен был сам факт его возвращения, а остальное значения не имело.
Начал он свое правление на волне неслыханной популярности и в знак благодарности попытался дать людям то, что они хотели. Изгнал иезуитов, дал добро на публикацию популярной газеты, уничтожил гетто, способствовал строительству первой железной дороги в папских владениях. И даже провозгласил гражданскую конституцию — все ради того, чтобы замолить грехи Церкви, коих она успела совершить множество за последние четверть века. Однако ничего из этого не вышло. История подобна бешено мчащейся карете, под которую так легко угодить. Люди хотели будущего, а не возвращения в прошлое, и никто не собирался отдавать это будущее в руки скомпрометировавшего себя папства. Оно должно принадлежать народу, новым итальянцам.
События достигли кульминации, когда на ступенях дворца Квириналь убили папского премьер-министра Росси, элегантного аристократа. Там собралась небольшая толпа зевак, и когда высокие двери распахнулись и на лестницу вышел Росси, из толпы выскочил молодой человек с кинжалом и полоснул несчастного по горлу. Росси пошатнулся и упал, на ступеньки хлынула кровь, толпа взревела от ненависти... и за всем этим наблюдал из окна кабинета Пий. Эта страшная картина преследовала меня еще в школе.
В прошлом, когда мир вдруг посягал на власть Папы, на помощь всегда можно было призвать какую-нибудь армию. Сильвестр I, Лев И, Григорий VIII, Клемент VII, все они охотно принимали любой вызов, поскольку могли призвать на помощь то или иное войско. Но в 1869 году такого войска не осталось, не нашлось на свете армии, готовой поспешить на защиту папства. В столицах Европы de facto было принято решение: покончить с папством раз и навсегда. Лондонская «Таймс» называла это «предсмертными судорогами устаревшего института». Помню, начав изучать этот период, я с удивлением подумал: неужели отец мог знать, что были в истории Церкви столь ужасные времена? Казалось невозможным, чтобы такая ситуация имела место, а он не сказал мне об этом ни слова, не предупредил меня. Но потом я подумал: нет, разумеется, он делает все возможное, чтобы это не повторилось.
Никогда еще за века, предшествующие тому моменту, когда Константину был дал знак свыше, не было для христианства столь тяжких времен, однако у Папы Пия имелась козырная карта, и он решил, что пришел черед разыграть ее, другого выхода просто не было. Он решил повернуться лицом к духовной власти Иисуса, которую тот передал в свое время апостолу Петру. В июле 1869 года епископатом был провозглашен принцип непогрешимости, а также того, что Церковь называла первенством архиепископов. Теперь Папа не имел права на ошибки в вопросах веры и морали; он должен был подчиняться епископату. Однако он и сам выступал в чине архиепископа, а потому его учения и суждения не могли отменяться или подменяться каким-либо человеком или группой людей во всем христианском мире. Церковь объявляла Папу своим главой, единственным духовным лидером и пастырем, единственным наместником Бога на земле, и никто не смел отрицать это или подвергать сомнению.
Однако было в этой реформе одно уязвимое место, и Пий понимал это лучше других. Теперь битву за духовность можно было считать выигранной, а вот в мирских сферах мирские битвы были заранее проиграны.
И это вовсе не было метафорой. Битвы велись вполне реальные, в августе 1870-го прусские войска начали наступление, и французам в тот же день, девятнадцатого августа, пришлось начать выводить свои войска из Рима. Армия генерала Канцлера, состоявшая максимум из четырех тысяч человек, успешно противостояла Папе и итальянской национальной армии генерала Кардоны, насчитывающей около шестидесяти тысяч солдат. Они в течение дня покинули Рим. Пий, у которого не было иного выхода, оказывал сначала чисто словесное сопротивление, затем принял решение сдаться.
Итак, победу одержал король Виктор Эммануил. Рим стал столицей всей Италии. Двадцатого августа на рассвете итальянские пушки смолкли.
А часов через пять после этого над собором Святого Петра взвился белый флаг.
В октябре в папских владениях был проведен плебисцит. Число проголосовавших за присоединение к республике Италия составляло 132 681. А голосов против было подано всего 1871. Весной 1871 года итальянский парламент гарантировал Папе суверенитет и неприкосновенность на подвластных ему территориях, которые состояли из Ватикана, Латерана и летней резиденции в замке Гандольфо. На что Пий с горечью заметил и не уставал повторять всю оставшуюся жизнь: «Теперь мы заключенные».
И свободу Церковь обрела лишь в 1929 году, когда Папа Пий XI сумел договориться с Бенито Муссолини и подписал так называемые «Латеранские пакты». Теперь Церковь вновь обрела свободу действий в мире политики, финансов и власти.
Санданато щелкнул изящной золотой зажигалкой. Я ощутил запах «Голуаз», почувствовал, как коричневатый дым обволакивает мое лицо.
— В самом насилии нет ничего нового, — сказал он, — мы оба знаем это. Тема насилия в Церкви почему-то страшно занимала вашу сестру. Так мне, во всяком случае, говорил его преосвященство. Мы долго страдали от него, но сегодня насилие постепенно сходит на нет, не правда ли? И врага идентифицировать мы сейчас не можем. В прошлом мы отчетливо знали, представляли, кто наш враг. И вот теперь три человека убиты, и мы в страхе и не можем призвать на помощь армию... те дни давно миновали. Мы одни, беспомощные и безоружные в этом темном и грозном мире.
Несмотря на мрачность этих слов, я почувствовал, что он улыбается. Казалось, он обрадовался возможности сменить тему и заговорить о насилии. Ведь мы столкнулись с убийством. Вот он приподнял свой стаканчик с бренди. Было уже почти четыре утра, настал день похорон Вэл, и я чувствовал, что страшно устал и теперь наверняка усну.
— Внесем смятение в стан наших врагов, — произнес он.
Я поднял на него глаза.
— Можете повторить это еще раз, дружище.
* * *
Похороны сестры проходили для меня словно в тумане, хотя я все время пребывал в действии, выполнял все положенные формальности. Я играл свою роль, и, к собственному удивлению, справлялся с ней неплохо. Неплохо с учетом того, что хоронили мою сестру с соблюдением всех положенных у католиков торжественных, даже праздничных ритуалов. Я всегда этому удивлялся: ну что тут праздновать, ведь человек умер. И, разумеется, всегда получал один и тот же ответ: тем самым мы прославляем жизнь минувшую и празднуем переход праведника в лучший мир. На протяжении почти четверти века я ломал голову над этим ответом. Особенно во время похорон матери. Праздновать в этом случае тоже было особенно нечего. В жизни мама была одинокой и несчастной, почти безумной женщиной.Но в случае с Вэл все было иначе. Ее жизнь стоило прославлять и праздновать. Вот только смерти она никак не заслуживала.
Персик отслужил мессу в маленькой церкви в Нью-Пруденсе. Там собралось человек пятьдесят-шестьдесят, и большинство принадлежали к сильным и самым сильным мира сего. Там был представитель президента, пара губернаторов, три сенатора, несколько членов Кабинета, адвокаты, дельцы, словом, все те, кто считает, что именно они заставляют мир вертеться. В стороне, оттесненные полицией, собрались пять или шесть телевизионных групп. Мы все, Маргарет, отец Данн, сестра Элизабет и я, просто из кожи вон лезли, чтоб держать эту ситуацию под контролем, однако похороны все же приобрели оттенок события, подлежащего освещению средствами массовой информации.
Я никогда не видел Персика за работой, и следовало признать, он производил впечатление. Для самого него это было тяжким испытанием. Помещение наполнил столь хорошо знакомый мне запах ладана. В отблеске свечей гроб слегка поблескивал, точно покрытый тусклой позолотой, столь знакомая мне по долгим годам волынка продолжалась. Я впервые за все эти годы принял причастие и только теперь заметил, что церемония эта изменилась. Никакого коленопреклонения перед алтарной оградой, и можно было отведать не только тела, но и крови Христа. Возможно, стало проще. Но по-прежнему все казалось нереальным. Ведь там, на возвышении, в гробу, лежала моя маленькая сестренка.
Я терпеливо выслушивал панегирики; переживший ее старший брат и все такое прочее. Время от времени кто-то шмыгал носом, но было много улыбок и дружно кивающих голов. Я расценил это как успех мероприятия. Старался держать свои ремарки при себе. Вэл наверняка упивалась бы всем этим, но иначе никак не получалось. Не я приглашал сюда всю эту толпу. Когда все закончилось, запели гимн, скорбящие начали выходить из церкви, пронесся шепоток, что шоу прошло весьма успешно.