— Так и знал, что ты это скажешь. Спорить с тобой бессмысленно. Мы с Вэл истинные католики, а...
   — А я единственный в семье, кто состоит сплошь из недостатков, — перебил его я.
   — На твоем месте, Бенджамин, я бы не стал упоминать о собственных недостатках, которые другие, порядочные люди пытаются скрыть. И потом, нельзя ли хотя бы сегодня не затрагивать проблем твоей расшатанной психики?
   Мне следовало бы рассмеяться. Вэл точно засмеялась бы. То были отголоски старой войны, и оба мы с отцом знали, что победителей в ней нет и быть не может. И в то же время понимали, что будем сражаться дальше, до тех пор, пока один из нас не умрет, и тогда это уже не будет иметь никакого значения. Как, впрочем, и всегда.
   — Скажи, а я прав насчет Вэл и Кёртиса? — спросил после паузы он.
   — Не знаю. Со мной она об этом никогда не говорила.
   — Да и незачем было. С учетом тех советов, что ты всегда давал ей. — Тут отец поднес ладонь к глазам, и я понял, что он на грани слез. Даже для старого закаленного бойца это было нелегко. Он поднялся, взял кочергу, принялся ворошить угли в камине. На камни снопом полетели искры.
   Часы тоненько и мелодично пробили два, точно кто-то тронул клавиши старинного клавесина. Я встал, взял из коробки сигару, закурил и пошел в дальний конец комнаты к прикрытому куском ткани мольберту. Стоял там и смотрел в окно на ненастную ночь. И вдруг почему-то подумал о собаке, которая у нас когда-то была. Лабрадор по кличке Джек, он так смешно подпрыгивал, пытаясь укусить баскетбольную корзину. Когда он умер, Вэл настояла, чтоб мы похоронили его вместе с этой корзиной, чтоб он наконец смог кусать и рвать ее сколько заблагорассудится, всю отпущенную ему собачью вечность. Похоже, нам с отцом будет нелегко справиться с тем, что случилось с Вэл, что произошло с нашим миром.
   Он зевнул, пробормотал что-то. Я различил лишь имя, Локхарт, и вопросительно обернулся к нему.
   — Каллистий умирает. Не знаю точно, сколько еще протянет, но думаю, недолго. Кёртис готовится возвести на престол преемника. Выбирает очередного победителя. Хочет поговорить со мной. Могу побиться об заклад, собирает деньги.
   — И кто же будет этот человек? — спросил я.
   — Тот, кто может достойно ввести Церковь в двадцать первый век. Что бы это ни означало.
   — Что ж, удачи ему.
   — Насчет Кёртиса никогда ничего не знаешь наверняка. Думаю, им может стать Д'Амбрицци. Или Инделикато. А может, Фанджио, в качестве компромисса. — Отец делал вид, точно его это ничуть не интересует. Но притворщик из него был никудышный.
   — Ну, а ты бы кого хотел?
   Он пожал плечами. Некогда он много играл в покер. У него был кандидат, это точно. Карта, которую он собирался разыграть в самый последний момент.
   — Я никогда тебя не спрашивал, — сказал я, — но всегда удивлялся, зачем ты привез сюда Д'Амбрицци после войны? Нет, для нас с Вэл это был просто праздник, во что мы только с ним не играли!... Но истинная причина мне неясна. Ты познакомился с ним во время войны, да?
   — Это долгая история, Бен. Ему нужен был друг. Давай не будем сейчас об этом.
   — Одна из твоих историй, связанных с УСС? То, о чем ты никогда не рассказывал?
   — Давай не будем, сын.
   — Ладно. — Д'Амбрицци, Инделикато, Фанджио. Для меня это были просто имена. Ну, за исключением Д'Амбрицци, разумеется.
   Эти таинственные связи отца с УСС всегда вызывали у меня некоторое раздражение. Сколько времени прошло, а он до сих пор относится к ним как к государственной тайне. Однажды они с мамой взяли нас в Париж на летние каникулы. Номера в отеле «Георг V», прогулки по Сене на лодке, статуя крылатой богини победы Ники в Лувре, служба в соборе Нотр-Дам. Но пиком этой поездки — не сочтите за каламбур — стало посещение Эйфелевой башни, организованное старым другом отца по УСС епископом Торричелли, который в то время был уже очень стар. У него был самый длинный и крючковатый нос, который я только видел в жизни. И еще я узнал его прозвище, Шейлок. Карман у него был набит анисовыми леденцами. Вэл страшно полюбила этого старика. Он рассказал нам анекдот о Жаке и Пьере, двух друзьях, которые на протяжении двадцати лет обедали в одном и том же ресторанчике по два-три раза на неделе. И вот однажды Жак спросил, почему они двадцать лет обедают в одном и том же месте, и Пьер ответил: «Потому, mon ami, что это единственный ресторан в Париже, из которого не видна эта чертова Эйфелева башня!» Мы не совсем поняли смысл этого анекдота, но Вэл хохотала, как сумасшедшая. Уж очень ей понравились анисовые леденцы.
   Я слышал, как отец и Торричелли обменялись несколькими фразами о Париже времен нацистской оккупации. Торричелли с улыбкой вспомнил эпизод, когда отец вылезал из подвала с углем, где ему две недели пришлось прятаться от гестапо. Весь в угольной пыли, он открыл рот, хотел что-то сказать, и был в этот момент страшно похож на чернокожего певца Эла Джолсона, готового запеть свою любимую песню, «Лебедь». Должно быть, опасные и увлекательные то были времена. И в то же время отец был для меня просто отцом, и как-то трудно было представить его шпионом, крадущимся в ночи и готовым взорвать какую-нибудь электростанцию или склад с боеприпасами.
   — Знаешь, Бен, — медленно начал он слегка заплетающимся, наверное, от виски, языком, — мне будет очень трудно сказать это Кёртису. Ему прежде не доводилось сталкиваться в жизни с серьезными несчастьями. Жизнь его всегда шла счастливо и гладко, он привык добиваться всего, чего хотел.
   — Что ж, придется теперь пережить и трудный ее отрезок. Лично мне было плевать на Кёртиса Локхарта. Ведь он был одним из них. Да и слишком переживать за отца тоже не имело смысла. Он был непрошибаем, как те горгульи, что свисают со стен собора Парижской Богоматери. Я переживал лишь за мою маленькую сестренку Вэл.
   — Завтра все ему расскажу...
   — Не стоит. Он и так все узнает. Завтра и телевидение, и газеты будут вопить об этом происшествии. Ведь Вэл знаменитость. Нет, точно, он узнает об этом до того, как мы ему скажем. А уж потом будем осушать его слезы. Лично я не в восторге от этой перспективы.
   Он поднял глаза от бокала, так и пронзил меня взглядом.
   — Знаешь, Бен, временами ты ведешь себя просто омерзительно.
   — Яблоко от яблони недалеко падает. Гены, что ж тут поделаешь.
   — Возможно, — сказал после паузы он. — Вполне возможно, что и так. — Потом откашлялся и залпом допил виски. — Ладно, пора в постель.
   — На встречу с демонами ночи.
   — Что-то в этом роде. — В дверях он обернулся, слабо махнул мне рукой.
   — Кстати, отец...
   — Да? В чем дело? — Тьма вестибюля уже была готова поглотить его.
   — Сэм Тернер сказал, что Вэл звонила ему сегодня. Задавала вопросы о повесившемся священнике...
   — О чем это ты?
   — Ну, тот священник, что повесился у нас в саду. Он вроде бы один у нас такой, или я ошибаюсь? Как думаешь, зачем она спрашивала? Тебе она что-нибудь говорила?
   — Сэм Тернер — просто старый сплетник, — жестко и с презрением отчеканил отец. — И что я могу об этом знать? Нет, она меня не спрашивала. И потом, история такая давняя...
   — Ничего себе «история»!... Ведь это случилось на самом деле... Тело окоченевшего священника болталось на ветке в саду...
   — Старая история, говорю тебе. Забудь. Мы уже никогда не узнаем, зачем она спрашивала, и это к лучшему. Ладно, пора спать. — И он резко отвернулся.
   — Отец...
   — Да?
   — Если вдруг не сможешь заснуть... Знай, я лежу у себя в комнате, уставясь в потолок, тоже не сплю, момент слабости. Так что если будет одиноко... — я пожал плечами, не закончив фразы.
   — Спасибо за предложение, — сказал он. — Думаю, я помолюсь. Могу и тебе предложить заняться тем же. Если, конечно, еще помнишь, как это делается.
   — Спасибо за заботу, — ответил я.
   — Никогда не поздно, если хочешь знать мое мнение. — В голосе его я уловил слабый намек на улыбку, хотя в темноте не видел лица. — Даже для такой потерянной души, как ты, Бен.
   И вот он ушел, а я еще довольно долго прибирал на столе, курил сигару, а потом начал гасить везде свет.
   Свет остался только в часовне.
* * *
   Нет, видно, больная нога твердо вознамерилась наказать меня за все мои прегрешения, даже виски не помогло. Я, прихрамывая, поднялся по лестнице, потом по темному, насквозь продуваемому сквозняками коридору добрался до спальни. Над кроватью висела фотография Джо Димаджио[4] с автографом мне и отцу. На потолке виднелось такое знакомое коричневое пятно, след протечки в том месте, где белка прогрызла дырочку, пытаясь спрятать запас орехов.
   Я включил лампу на тумбочке. В окно продолжал хлестать дождь со снегом. На комоде стоял в серебряной рамочке набросок Гарри Купера, где он изобразил меня с Вэл. Кто бы мог подумать... Из нас троих только я один остался в живых.
   Я высыпал в ладонь несколько таблеток аспирина, от боли в ноге. Проглотил, запил водой. И пытался избавиться от воспоминаний, наступавших со всех сторон, в первую очередь с лужайки под окном. Долго вертелся и ворочался в постели, пытаясь поудобнее пристроить больную ногу. Потом наконец задремал под сопровождение тревожных образов, фантазий и видений. А потом вдруг увидел себя снова среди иезуитов...
   На меня из темноты ночи наплывала целая армия людей в черных сутанах, некогда и я был одним из них. Точно колдуны, какие-то исчадия ада, они наступали со всех сторон, пытаясь отрезать мне пути к отступлению. Они хотели вернуть меня. И зря старались, потому что в те, самые первые дни, когда я был новичком, меня вполне устраивала жизнь среди них. С первого же дня я нашел свое место среди самых умных и блестящих представителей Ордена, составляющих его ядро. То были истинные профессионалы, ценившиеся здесь не столько за благочестие, сколько за острый и бунтарский ум. И первые недели обучения быстро приобрели для меня привкус вызова, который бросали мы, самые умные, самые острые на язык, самые хитрые и изобретательные, всей этой рутине, состоящей из непрерывных молитв, смирения, постоянной занятости, звуков и запахов общей религиозной почивальни.
   И вот настал день, когда брат Фултон, всего двумя годами старше и опытней нас, пригласил всю нашу братию для разговора.
   — Вам еще предстоит немало подивиться целому ряду экзотических аспектов жизни в нашем маленьком и счастливом сообществе, — начал он. Брат Фултон был, что называется, классическим образчиком умника-иезуита: вялые блондинистые волосы, заостренные лисьи черты лица, светло-карие глаза, казалось, отрицающие саму возможность принимать нас всерьез. — Мы называем их практикой покаяния. И вам тут совершенно нечего бояться, потому как все вы парни храбрые, а община имеет самые лучшие намерения. И главное, о чем мы радеем, так это о воспитании силы духа, жизнеспособности, решительности и росте духовности. Однако...
   Он улыбнулся группе молодых людей, ожидавших, что последует за этой преамбулой.
   — Однако мы ни в коем случае не должны пренебрегать и физическими сторонами нашего существования. Здесь, в замке Скалл[5], это такой типично иезуитский юмор, господа, мы на своем опыте убедились, что небольшое умерщвление плоти еще ни разу никому не повредило. Даже напротив, порой приносило пользу. Можете мне поверить, боль самым чудесным образом способствует концентрации мышления. Боль напоминает нам об истинной нашей цели... кстати, по списку все здесь или нет? Хорошо, хорошо... Иными словами, когда вы ощущаете боль, сам ход вашего мышления... если, разумеется, мысль работает должным образом... Так вот, сам ход вашего мышления неизбежно обращается к предметам, достойным медитации, к вашей любви к Богу. Вы меня понимаете?
   Его живые карие глазки перескакивали с одного покорно кивающего лица на другое.
   — Взгляните, господа, на эти чудесные маленькие штучки. — Он извлек из ящика стола два предмета и небрежно выложил их на книгу записей. — Давайте возьмите их. Пощупайте. Освойтесь с прикосновением.
   Я взял в руки заплетенную в косичку белую веревку, смотрел, как она свисает с ладони, точно драгоценное ожерелье. Прикосновение к цепочке показалось странно возбуждающим, почти постыдным. Я держал ее с трепетом, словно опасаясь, что она вдруг может ожить и начнет хлестать меня. Брат Фултон меж тем продолжил:
   — Вам помогут эти маленькие устройства, хлыст и ножная цепочка. Облегчат путь к Богу, поспособствуют выразить ему свою преданность. И послушание. Веревка, или хлыст, предмет символический. Вечером по понедельникам и средам вы должны раздеться до пояса, встать на колени возле кровати. Свет должен быть выключен. Потом вы услышите звон колокола. И как только услышите, тут же начнете хлестать себя по спине, через плечо. Хлестать и произносить молитву «Отче наш». Совсем нетрудно.
   — Ну а это? — спросил я и взмахнул цепочкой.
   — А, это, — протянул брат Фултон. — Когда вечером будете расходиться по кельям, не забудьте взглянуть на доску объявлений в коридоре. Там будет расписание. Допустим: «Хлыст сегодня, цепи завтра с утра». Старое иезуитское правило. Скажите, Бенджамин; что вам кажется необычным в этой цепочке?
   — Звенья, — ответил я. — Один их край заточен и очень острый. А другой тупой, скругленный.
   Брат Фултон кивнул.
   — И каким, как вы думаете, краем к телу должна располагаться эта цепочка? Острым или тупым?
   — Вы бы еще сюда Айрон Мейден притащили, — мрачно заметил Винни Халлоран. — Как только увижу, тут же смоюсь и...
   — Нет, это предусмотрено только на седьмом году, — без тени юмора в голосе ответил Фултон. — Вы к тому времени уже все разбежитесь. — И он одарил нас лучезарной улыбкой. — Будете держать эти предметы, хлыст и цепь, под подушкой. Цепь — весьма болезненная штука, это я вам гарантирую. Будете пристегивать ее к верхней части бедра, под брюками, с утра по вторникам и четвергам. Увидите там застежку и все сразу сообразите. — Он поднялся. — Да, и еще одно. Застегивать так, чтоб облегала плотно. Нет ничего противнее ощущения, что цепь держится на ноге неплотно и вот-вот с грохотом свалится на пол. — В дверях он остановился и добавил: — Такое порой случается, и тогда человек чувствует себя полной задницей. Вы уж поверьте.
   Я занялся умерщвлением плоти с должным усердием. Цепь — это далеко не сахар, можете поверить. Надо было обернуть ее вокруг бедра, потом крепко стянуть, так, что она начинала цеплять и выдергивать волоски и впиваться в плоть, а затем застегнуть. Прилаживать ее приходилось стоя. И это было вполне терпимо. Но потом вы начинали ходить. Мускулы напрягались. Острые края врезались в плоть, причиняя жгучую боль.
   Один из новичков, Макдональд, заявил, что все это просто безумие, и сбрил с ноги волоски, а саму цепь закреплял на бедре с помощью скотча. Остальные отказывались даже говорить об этих цепях. Но то была битва, которую человек должен был вести в полном одиночестве, как мог, по мере своих слабых сил.
   Больнее всего было садиться. Во время службы. За завтраком. На занятиях. На коже появлялись рубцы, острые края цеплялись за них, срывали засохшую корочку, еще глубже впивались в плоть. И все исключительно на пользу. Отец мог бы мной гордиться. Все во славу Господа нашего, Иисуса Христа. Бог. Орден иезуитов. Святой Игнаций Лойола. Sanctus Pater Noster[6]. Лучше подчиниться, слушаться, служить. Я смогу подняться над этим. Черт бы теня побрал, я сделаю это!
   Мы плавали в бассейне, и вдруг Винни Халлоран сказал:
   — Эй, Бен, ты только погляди на свою ногу, дружище! Погляди! — Я не хотел смотреть. Уже видел. Успел наглядеться за две недели. — Ты должен что-то делать, парень. Так оставлять нельзя. Просто ужас какой-то! И гной, и эта зеленая корочка. Посмотри на мою ногу. Видишь? Маленькие красные точки. А знаешь, Макдональд рисует у себя на ноге такие точки красными чернилами. Но у тебя... Нет, так не годится! Это же гной выходит. — Винни брезгливо и с ужасом передернулся.
   Но я не сдавался. Решил, что ни за что не сдамся. Не отступлю перед этой чертовой иезуитской цепочкой. Кто угодно, только не Бен Дрискил.
   В результате я заработал инфекцию, началась гангрена. И вот однажды отец Фултон нашел меня на полу в туалете, без сознания и в луже рвоты. Врачам из госпиталя Святого Игнация удалось спасти ногу, и я был очень этому рад. Объяснять отцу, почему и при каких обстоятельствах я потерял ногу, нет, это было бы свыше моих сил. И вот теперь я обречен жить с почти постоянными болями в ноге. Усиливались они в плохую погоду. Но меня утешает одна мысль. Я не сдался. Проиграл эту битву, любой может проиграть, но не сдался. Ни перед иезуитами. Ни перед отцом.
   Я проснулся и увидел, что в окне занялся мутно-серый рассвет и что от моего дыхания поднимается пар. В комнате было страшно холодно. На подоконнике лежал снег, через приоткрытую на полдюйма створку нещадно дуло. Где-то в глубине дома звонил телефон. Я насчитал четыре гудка, затем телефон умолк. На часах было без пятнадцати семь. Я снова провалился в дремоту, и когда вынырнул из нее, часы показывали семь минут восьмого. Разбудил меня сон, в котором кто-то кричал.
   Только спустя секунду-другую я понял, что крик был частью реальности. Я принес его с собой, из сна. И это не был пронзительный крик, нет, скорее тихий сдавленный стон, да и длился он всего секунду, ну, может, две. А потом вдруг раздался страшный грохот.
   Отец лежал у подножия лестницы. Лицом вниз, халат перекручен вокруг тела, руки раскинуты и неловко согнуты в локтях. Время, казалось, остановилось. Но прошла всего лишь секунда, прежде чем я сбежал вниз и склонился над ним. Он казался другим человеком. Древний измученный старик, один глаз закрыт, другой смотрит на меня. И вдруг этот глаз подмигнул мне.
   — Папа? Пап, ты меня слышишь? — Я подставил локоть и бережно опустил на него седую голову.
   Уголком рта он изобразил подобие улыбки. Другой уголок оставался неподвижен.
   — Телефон, — довольно отчетливо пробормотал он. — Архиепископ... — Тут он втянул все тем же уголком рта воздух. — Кардинал... Клэммер...
   И тут вдруг я с ужасом увидел, как из уголка закрытого глаза у него выкатилась слеза.
   — Он звонил? Что он хотел?
   — Локхарт... Хеф... Хеффернан... — с трудом выговорил он.
   Вот до чего докатился Хью Дрискил. Лежал на полу возле лестницы, бормотал нечто нечленораздельное онемевшими губами.
   — Локхарт и Хеффернан, — подхватил я, изо всей силы стараясь ему помочь. Кто, черт возьми, он такой, этот Хеффернан?
   — Мертвы... — то был уже еле различимый шепот, точно батарейка иссякла.
   — Господи? Ты хочешь сказать... они умерли? Локхарт умер?
   — Убит... В-в-вчера. — Он заморгал живым глазом. А потом слабо пошевелил пальцами и отключился.
   Я позвонил в больницу. Потом вернулся и ждал рядом с отцом. Взял его руки в свои и держал, стараясь согреть, прогнать онемение и холод, влить в него хоть немного моей энергии, вернуть его расположение.
   Я не хотел, чтоб мой отец умер.

2

   Она трусцой вернулась назад, к модерновому многоэтажному жилому зданию на Виа Венето, и остановилась в блистающем мрамором и сталью вестибюле, переводя дух и ожидая, когда придет лифт. Капли пота падали с кончика ее курносого носа. Каштановые волосы до плеч были подхвачены широким зеленым обручем. Она вынула из ушей миниатюрные наушники, и мелодия «Пинк Флойд» тут же стихла. А потом вытерла рукавом серой футболки пот со лба.
   Она пробежала три мили и направлялась теперь в бассейн, что находился на крыше здания. По дороге заскочила в квартиру на восемнадцатом этаже, переоделась в купальник, накинула сверху толстый махровый халат и пробежала оставшиеся три этажа уже по лестнице. В бассейне в этот ранний час она оказалась одна и долго и сосредоточенно плавала от стенки до стенки. Над горизонтом поднималось пурпурное солнце, казавшееся пугающе огромным в дымке из пыли и выхлопных газов, стоявшей над Римом.
   Ко времени, когда она пришла на кухню сварить кофе, было шесть тридцать, а поднялась она ровно в пять. Помолилась, потом совершила пробежку, поплавала в бассейне. Пора было приниматься и за дело.
   Сестра Элизабет была вполне довольна своей жизнью. Она была монахиней, но при этом вполне реалисткой; она умело и толково организовала свою работу и жизнь, и дела шли просто прекрасно. Орден гордился ею. Владельцем этих апартаментов на Виа Венето был Кёртис Локхарт. Ему пришлось лично переговорить с сестрой Селестиной, заведовавшей такими вопросами в Ордене. И она разрешила Элизабет поселиться здесь. Орден старался относиться к своим членам как к людям взрослым и сознательным, которым можно доверять.
   А познакомила Элизабет с Локхартом сестра Валентина, и предложение о квартире тоже поступило от нее. Со временем Локхарт стал другом Элизабет, и не только другом, но и ценным источником информации в ее работе. Идеальные взаимоотношения, делающие жизнь в столь замкнутом и тесном мирке, как Церковь, более приятной. И весь фокус сводился к тому, чтоб заставить эту машину работать на тебя, а не против тебя. Элизабет в совершенстве владела искусством налаживания подобных отношений. И при том не изменяла ни себе, ни Ордену. Что еще нужно, чтоб механизм работал бесперебойно и гладко? Сестра Вэл называла это умением нажимать правильные кнопки. Обе они знали, как это делается, однако кнопки нажимали разные.
   Она выпила кофе, съела тост, а потом открыла файл с расписанием на сегодня. На девять назначена встреча с делегацией французских феминисток, мирянок-католичек из Лиона, уже давно ведущих партизанскую войну против Ватикана и желавших осветить ее подробности в журнале. Господи, помоги всем нам...
   На протяжении вот уже трех лет сестра Элизабет работала главным редактором журнала «Нью Уорд», основанного ее Орденом и выходившего раз в два месяца. Читательскую аудиторию составляли женщины-католички, выходцы из богатых социальными и религиозными потрясениями шестидесятых. Вскоре после своего основания журнал принял ярко выраженную либеральную окраску; затем подвергся ни на миг не ослабевающему давлению со стороны марксистов, в противовес разъяренным консерваторам. Результатом стал резкий поворот от либерализма к радикализму, и журнал превратился в центр притяжения не только для законопослушных левых всех мастей, но и для самых ярых и порой просто безумных маргиналов. Ропот, поднявшийся по этому поводу во всем христианском мире, вывел Папу Каллистия из спячки, и он, выступая в средствах массовой информации, вполне однозначно намекнул руководству Ордена, что если все это безобразие не прекратится, сотрудникам «Нью Уорд» сумеют заткнуть рот. В первую очередь для их же собственного блага.
   И вот вскоре после этого сестру Элизабет назначили главным редактором, она стала первой американкой на этом посту. Последние три года она потихоньку выправляла положение дел, поднимала самые острые и значимые для Церкви вопросы, но при этом соблюдала умеренный и взвешенный подход. А проблем для обсуждений хватало: контроль над рождаемостью, брак в среде церковных деятелей, священники-женщины, аборты, духовенство в странах третьего мира и самых отсталых странах, роль Церкви в международной политике, скандалы, связанные с банком Ватикана, и прочее.
   «Нью Уорд» вчетверо расширил свою читательскую аудиторию, стал местом серьезных дебатов для клерикальных тяжеловесов. При этом сама Элизабет держалась на удивление скромно и умудрилась ни разу не вызвать неудовольствия Папы Каллистия, заставляя его при этом смотреть правде в глаза. И вот теперь, похоже, она его переживет.
   Все лето и осень она, подобно всем другим аккредитованным в Риме журналистам, пристально следила за здоровьем Папы и знала, что отпущенный ему свыше срок подходит к концу. Дух смерти витал над покоями Ватикана, вопрос «когда» обсуждался в дешевых барах и на светских раутах, а также на роскошных виллах с плотно зашторенными окнами. Эта атмосфера постоянного ожидания, предвкушения чего-то необыкновенного и значимого напоминала Элизабет трогательные времена детства, напоминала о деде, который до сих пор проживал в Иллинойсе, маленьком городке под названием Орегон, где она навещала его всякий раз летом, когда приезжала домой, в Лейк Форест. Нынешняя обстановка напоминала ей о возбуждении и ожидании, которые всякий раз охватывали ее, маленькую девочку, когда дед вел ее в цирк.
   Цирк — лучше метафоры, пожалуй, не подберешь. Папа умрет, и в Ватикане начнется завораживающее представление с жонглерами и фокусниками всех сортов, с обезьянками на цепочках. И все это под пение фанфар из фильмов Феллини, и на арене и под куполом будут безостановочно сменять друг друга клоуны, иллюзионисты, воздушные акробаты, летать, танцевать, переходить из рук в руки. Разве что для местного колорита следовало добавить несколько священников, а так никакой разницы. Нынешняя обстановка в Риме напоминала предцирковую фазу. Она помнила, как бабушка будила ее рано утром, как дед заправлял свой старый фургон бензином, а потом выезжал на дорогу, вьющуюся среди полей. В воздухе царила приятная прохлада, небо над головой было огромным и безоблачно голубым, но все предвещало очередной жаркий день. Дед любил прибывать на представление заранее. Хотел, чтобы она видела, что творится на арене до того, как церемониймейстер ударом хлыста возвещал о начале действа, чтоб знала, что творится в самых укромных и интересных уголках цирка, куда пускали далеко не каждого. Тигры и слоны, первые без устали метались по клеткам, от шагов вторых содрогалась земля. И вот слоны встают на задние колоннообразные ноги и трубят, задрав хоботы вверх. Хотят показать себя во всей красе... Цирк до начала представления.