Страница:
…Да от скуки во время дождей перечти еще один раз «Мертвые Души». Во второй раз дело будет очевиднее и всякие ошибки яснее. Мне это слишком нужно. В течение двух лет, т. е. прежде совершенного исправления всего, мне нужно увидеть все дыры и прорухи. Особенно мне нужны теперь вот какие замечания: какая глава сильнее, какая глава слабее другой; где, в каком месте возрастает более сила всего, где устает, автор вял, или если на последнее слово, по деликатности, или недальнозоркости своей, ты не согласен, то где, по крайней мере, он уступает самому себе, оказавшемуся в других местах. Одним словом, всё то, что относится до всего каркаса машины. И об этом деле мы должны поговорить так, как о вовсе постороннем, не соединенном вовсе ни с какими личными отношениями, так как бы автор «М. Д.» был Ознобишин, [Дм. Петр. Ознобишин (1804–1877) — поэт. ] заклавший козленка дикого. Это ты должен сделать тем более, что я имею намерение тоже напасть на тебя без всякой пощады и только уже не между двух глаз, а публично; ибо имею в виду сказать кое-что вообще о русских писателях. [Гоголем задумана статья, впоследствии вошедшая в «Выбранные места из переписки с друзьями». («В чем же наконец существо русской поэзии»). ]
«Письма», II, стр. 308–309.
Н. В. ГОГОЛЬ — С. П. ШЕВЫРЕВУ
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Н. В. ГОГОЛЬ — В. А. ЖУКОВСКОМУ
Н. В. ГОГОЛЬ — А. А. ИВАНОВУ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГРАФА В. А. СОЛЛОГУБА
Н. В. ГОГОЛЬ — Н. М. ЯЗЫКОВУ
П. А. ПЛЕТНЕВ — Н. В. ГОГОЛЮ
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Н. В. ГОГОЛЬ — Н. М. ЯЗЫКОВУ
А. О. СМИРНОВА — Н. В. ГОГОЛЮ
Н. В. ГОГОЛЬ — А. О. СМИРНОВОЙ
«Письма», II, стр. 308–309.
Н. В. ГОГОЛЬ — С. П. ШЕВЫРЕВУ
Дюссельдорф, 1 сент. 1843 г.
Я получил разные критики от петербургских журналов «Мертвых Душ», замечательнее всех в «Современнике»; [Плетнева. ] отзыв Полевого в своем роде отчасти замечателен. [В «Русском Вестнике», 1842 г., т. VI — резко отрицательный отзыв. ] Сенковского, к сожалению, не имею и до сих пор не мог [Разбор «Мертвых Душ» Сенковский первоначально написал в форме разговора быка, верблюда и осла (осел был защитником Гоголя). Эта редакция до сих пор не издана. В печатной редакции («Библиотека для чтения», № 9) — разговор автора с читателем. ] достать, как ни старался. А вообще, я нахожу, что нет средины между благосклонностью и неблагосклонностью. Белинский смешон. [«Смешными» казались Гоголю и его московским друзьям, вероятно, те места, где Белинский говорит об «открытии» Гоголя «Отечественными Записками». Может быть, имеются в виду и статьи, где Белинский полемизирует с К. Аксаковым («От. Зап». №№ 8 и 11). Отрицательный отзыв о «Риме» был во второй из этих статей («Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя „Мертвые Души“»). ] А всего лучше замечание о «Риме»; он хочет, чтобы римский князь имел тот же взгляд на Париж и французов, какой имеет Белинский. Я бы был виноват, если бы даже римскому князю внушил такой взгляд, какой имею я на Париж, потому что и я хотя могу столкнуться в художественном чутье, но вообще не могу быть одного мнения с моим героем. Я принадлежу к живущей и современной нации, а он — к отжившей. Идея романа вовсе не была дурна: она состояла в том, чтобы показать значение нации отжившей, и отжившей прекрасно, относительно живущих наций. Хотя поначалу, конечно, ничего нельзя заключить, но всё можно видеть, что дело в том, какого рода впечатление производит строящийся вихорь нового общества на того, для которого уже почти не существует современность. Жажду я очень читать твои статьи; я уже две посылки с книгами получил из Москвы, а твоих статей нет…
«Письма», II, стр. 333.
Я получил разные критики от петербургских журналов «Мертвых Душ», замечательнее всех в «Современнике»; [Плетнева. ] отзыв Полевого в своем роде отчасти замечателен. [В «Русском Вестнике», 1842 г., т. VI — резко отрицательный отзыв. ] Сенковского, к сожалению, не имею и до сих пор не мог [Разбор «Мертвых Душ» Сенковский первоначально написал в форме разговора быка, верблюда и осла (осел был защитником Гоголя). Эта редакция до сих пор не издана. В печатной редакции («Библиотека для чтения», № 9) — разговор автора с читателем. ] достать, как ни старался. А вообще, я нахожу, что нет средины между благосклонностью и неблагосклонностью. Белинский смешон. [«Смешными» казались Гоголю и его московским друзьям, вероятно, те места, где Белинский говорит об «открытии» Гоголя «Отечественными Записками». Может быть, имеются в виду и статьи, где Белинский полемизирует с К. Аксаковым («От. Зап». №№ 8 и 11). Отрицательный отзыв о «Риме» был во второй из этих статей («Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя „Мертвые Души“»). ] А всего лучше замечание о «Риме»; он хочет, чтобы римский князь имел тот же взгляд на Париж и французов, какой имеет Белинский. Я бы был виноват, если бы даже римскому князю внушил такой взгляд, какой имею я на Париж, потому что и я хотя могу столкнуться в художественном чутье, но вообще не могу быть одного мнения с моим героем. Я принадлежу к живущей и современной нации, а он — к отжившей. Идея романа вовсе не была дурна: она состояла в том, чтобы показать значение нации отжившей, и отжившей прекрасно, относительно живущих наций. Хотя поначалу, конечно, ничего нельзя заключить, но всё можно видеть, что дело в том, какого рода впечатление производит строящийся вихорь нового общества на того, для которого уже почти не существует современность. Жажду я очень читать твои статьи; я уже две посылки с книгами получил из Москвы, а твоих статей нет…
«Письма», II, стр. 333.
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Дюссельдорф, 6 окт. 1843 г.
…В теперешних моих обстоятельствах мне бы помогло отчасти вспомоществование в виде подарков от двора за представленные экземпляры. Я, как вы знаете, не получил ни за «М. Д.», ни за сочинения. Прежде, признаюсь, я не хотел бы даже этого, но теперь, опираясь на стесненное положение моих обстоятельств, я думаю, можно прибегнуть к этому. Если вы найдете это возможным, то надобно, чтобы эта помощь была или от государыни, или от наследника; от государя мне ни в каком случае не следует ничего. Это бы было даже бесстыдно с моей стороны просить. Он подал мне помощь в самую трудную минуту моей жизни; за это я не заплатил еще ничем. От Марьи Николаевны тоже не следует ничего просить. Но если возможно от первых… Впрочем, вы сделаете, что только будет в вашей возможности, потому что видите сами мое положение, и потому, что разделяете его душевно. Важность всего этого тем более значительна, что не скоро придется мне выдать что-нибудь в свет. Чем более торопишь себя, тем менее подвигаешь дело. Да и трудно это сделать, когда уже внутри тебя заключился твой неумолимый судья, строго требующий отчета во всем и поворачивающий всякий раз назад при необдуманном стремлении вперед. Теперь мне всякую минуту становится понятней, отчего может умереть с голода художник, тогда как кажется, что он может большие набрать деньги. Я уверен, что не один из близких даже мне людей, думая обо мне, говорит: «Ну, чт? бы мог сделать этот человек, если бы захотел! Ну, издавай он всякий год по такому тому, как „Мертвые Души“, — он бы мог доставить себе двадцать тысяч годового дохода». А того никто не рассмотрит, что этот том, со всеми его недостатками и грехами непростительными, ст?ит почти пятилетней работы, стало быть, может назваться вполне выработанным кровью и потом. Я знаю, что после буду творить полней и даже быстрее; но до этого еще не скоро мне достигнуть. Сочиненья мои так тесно связаны с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений. Признайтесь: не показался ли я вам странным в наше последнее свидание, неоткровенным и необщительным, словом — странным? Не мог я вам показаться иначе, как таким: захлопотанный собою, занятый мыслию об одном себе, о моем внутреннем хозяйстве, об управлении моими непокорными слугами, находящимися во мне, над которыми всеми следовало вознестись — иначе как раз очутишься в их власти, занятый всем этим, я не мог быть откровенным и светлым: это принадлежности безмятежной души. А моей душе еще далеко до этого. Не потому я молчу теперь, чтобы не хотел говорить, но потому молчу, что не умею говорить и не нашел бы слов даже, как рассказать то, чт? хотелось бы рассказать. Но я заговорился, кажется… Впрочем, это слово из моей душевной исповеди. А душевная исповедь должна быть доступна всегда сердцу близкого нам друга…
«Письма», II, стр. 344–346.
…В теперешних моих обстоятельствах мне бы помогло отчасти вспомоществование в виде подарков от двора за представленные экземпляры. Я, как вы знаете, не получил ни за «М. Д.», ни за сочинения. Прежде, признаюсь, я не хотел бы даже этого, но теперь, опираясь на стесненное положение моих обстоятельств, я думаю, можно прибегнуть к этому. Если вы найдете это возможным, то надобно, чтобы эта помощь была или от государыни, или от наследника; от государя мне ни в каком случае не следует ничего. Это бы было даже бесстыдно с моей стороны просить. Он подал мне помощь в самую трудную минуту моей жизни; за это я не заплатил еще ничем. От Марьи Николаевны тоже не следует ничего просить. Но если возможно от первых… Впрочем, вы сделаете, что только будет в вашей возможности, потому что видите сами мое положение, и потому, что разделяете его душевно. Важность всего этого тем более значительна, что не скоро придется мне выдать что-нибудь в свет. Чем более торопишь себя, тем менее подвигаешь дело. Да и трудно это сделать, когда уже внутри тебя заключился твой неумолимый судья, строго требующий отчета во всем и поворачивающий всякий раз назад при необдуманном стремлении вперед. Теперь мне всякую минуту становится понятней, отчего может умереть с голода художник, тогда как кажется, что он может большие набрать деньги. Я уверен, что не один из близких даже мне людей, думая обо мне, говорит: «Ну, чт? бы мог сделать этот человек, если бы захотел! Ну, издавай он всякий год по такому тому, как „Мертвые Души“, — он бы мог доставить себе двадцать тысяч годового дохода». А того никто не рассмотрит, что этот том, со всеми его недостатками и грехами непростительными, ст?ит почти пятилетней работы, стало быть, может назваться вполне выработанным кровью и потом. Я знаю, что после буду творить полней и даже быстрее; но до этого еще не скоро мне достигнуть. Сочиненья мои так тесно связаны с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений. Признайтесь: не показался ли я вам странным в наше последнее свидание, неоткровенным и необщительным, словом — странным? Не мог я вам показаться иначе, как таким: захлопотанный собою, занятый мыслию об одном себе, о моем внутреннем хозяйстве, об управлении моими непокорными слугами, находящимися во мне, над которыми всеми следовало вознестись — иначе как раз очутишься в их власти, занятый всем этим, я не мог быть откровенным и светлым: это принадлежности безмятежной души. А моей душе еще далеко до этого. Не потому я молчу теперь, чтобы не хотел говорить, но потому молчу, что не умею говорить и не нашел бы слов даже, как рассказать то, чт? хотелось бы рассказать. Но я заговорился, кажется… Впрочем, это слово из моей душевной исповеди. А душевная исповедь должна быть доступна всегда сердцу близкого нам друга…
«Письма», II, стр. 344–346.
Н. В. ГОГОЛЬ — В. А. ЖУКОВСКОМУ
Ницца, 2 дек. 1843 г.
…Я продолжаю работать, то есть набрасывать на бумагу хаос, из которого должно произойти создание «Мертвых Душ». Труд и терпение, и даже приневоливание себя награждают меня много. Такие открываются тайны, которых не слышала дотоле душа, и многое в мире становится после этого труда ясно. Поупражняясь хотя немного в науке создания, становишься в несколько крат доступнее к прозренью великих тайн божьего создания и видишь, что, чем дальше уйдет и углубится во что-либо человек, кончит все тем же: одною полною и благодарною молитвою. Но я знаю, что вы сами пребываете в таком же состоянии за «Одиссеею», [Жуковский работал над переводом «Одиссеи» с 1842 по 1849 г. ] и потому прошу только бога, да ничем не останавливается дело и да пребывает он с вами неотлучно…
«Письма», II, стр. 366–367.
…Я продолжаю работать, то есть набрасывать на бумагу хаос, из которого должно произойти создание «Мертвых Душ». Труд и терпение, и даже приневоливание себя награждают меня много. Такие открываются тайны, которых не слышала дотоле душа, и многое в мире становится после этого труда ясно. Поупражняясь хотя немного в науке создания, становишься в несколько крат доступнее к прозренью великих тайн божьего создания и видишь, что, чем дальше уйдет и углубится во что-либо человек, кончит все тем же: одною полною и благодарною молитвою. Но я знаю, что вы сами пребываете в таком же состоянии за «Одиссеею», [Жуковский работал над переводом «Одиссеи» с 1842 по 1849 г. ] и потому прошу только бога, да ничем не останавливается дело и да пребывает он с вами неотлучно…
«Письма», II, стр. 366–367.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. А. ИВАНОВУ
Ницца, 18 марта 1844 г.
…Насчет картины вашей, [«Явление Христа народу» — картина, над которой Иванов работал так же мучительно, как Гоголь над 2-й частью «Мертвых Душ».] скажу вам только то, как поступал я в таком случае, когда затягивалось у меня дело и немела мысль перед множеством вещей, которые все нужно было не пропустить. Накопление материалов и увеличиванье требований от себя возрастало у меня наконец до того, что я почти с отчаяньем говорил: «Господи! да тут работы на несколько лет!» Наконец, потеряв всякое терпение и из боязни, что работа, может быть, совсем не кончится, решался я во что бы ни стало кончить как-нибудь, кончить дурно, но кончить, и, решась твердо на это, собирал вдруг всего себя, работал сильно, наконец оканчивал не только лучше, чем предполагал, но даже иногда и очень недурно. Дело в том, что пока не соберешь всего себя и не подтолкнешь себя самого, — не знаешь даже, чт? именно в тебе есть, потому что мы никогда не принимаем того в соображение, что хотя мы и не работали руками, но мысли у нас в то время все-таки созревали, наблюденье и ум совершенствовались, хотя и не на чем было их испробовать. Поверьте, что до тех пор, пока не одолеет вами досада, а может быть, и совершенное отчаяние, при мысли, что картина не будет кончена, до тех пор она не будет кончена. Дни будут уходить за днями, и труд будет казаться безбрежным. Человек такая скотина, что он тогда только примется сурьезно за дело, когда узнает, что завтра приходится умирать. Притом вот вам одна очень важная истина, которой вы не поверите, или лучше — не допустит вас к тому ваша гордость. Пока не сделаешь дурно, до тех пор не сделаешь хорошо. А вы не хотите и слышать о том, что вы можете сделать дурно; вы хотите, чтоб у вас до последней мелочи было всё хорошо. Вы будете поправлять себя двадцать раз на всякой черточке, никак не захотите, чтобы оно было и осталось так, как есть, если не дастся лучше. Вы будете мучить себя и биться несколько дней около одного места, до того, что от частностей обессилеет у вас даже мысль о целом, которое тогда только, когда живо носится беспрестанно пред глазами и говорит о возможности скорого выполнения… тогда только двигает работу, ибо двигает душу порыв и вдохновенье, а вдохновеньем много постигается того, чего не достигнешь никакими ученьями и трудами…
…Насчет картины вашей, [«Явление Христа народу» — картина, над которой Иванов работал так же мучительно, как Гоголь над 2-й частью «Мертвых Душ».] скажу вам только то, как поступал я в таком случае, когда затягивалось у меня дело и немела мысль перед множеством вещей, которые все нужно было не пропустить. Накопление материалов и увеличиванье требований от себя возрастало у меня наконец до того, что я почти с отчаяньем говорил: «Господи! да тут работы на несколько лет!» Наконец, потеряв всякое терпение и из боязни, что работа, может быть, совсем не кончится, решался я во что бы ни стало кончить как-нибудь, кончить дурно, но кончить, и, решась твердо на это, собирал вдруг всего себя, работал сильно, наконец оканчивал не только лучше, чем предполагал, но даже иногда и очень недурно. Дело в том, что пока не соберешь всего себя и не подтолкнешь себя самого, — не знаешь даже, чт? именно в тебе есть, потому что мы никогда не принимаем того в соображение, что хотя мы и не работали руками, но мысли у нас в то время все-таки созревали, наблюденье и ум совершенствовались, хотя и не на чем было их испробовать. Поверьте, что до тех пор, пока не одолеет вами досада, а может быть, и совершенное отчаяние, при мысли, что картина не будет кончена, до тех пор она не будет кончена. Дни будут уходить за днями, и труд будет казаться безбрежным. Человек такая скотина, что он тогда только примется сурьезно за дело, когда узнает, что завтра приходится умирать. Притом вот вам одна очень важная истина, которой вы не поверите, или лучше — не допустит вас к тому ваша гордость. Пока не сделаешь дурно, до тех пор не сделаешь хорошо. А вы не хотите и слышать о том, что вы можете сделать дурно; вы хотите, чтоб у вас до последней мелочи было всё хорошо. Вы будете поправлять себя двадцать раз на всякой черточке, никак не захотите, чтобы оно было и осталось так, как есть, если не дастся лучше. Вы будете мучить себя и биться несколько дней около одного места, до того, что от частностей обессилеет у вас даже мысль о целом, которое тогда только, когда живо носится беспрестанно пред глазами и говорит о возможности скорого выполнения… тогда только двигает работу, ибо двигает душу порыв и вдохновенье, а вдохновеньем много постигается того, чего не достигнешь никакими ученьями и трудами…
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГРАФА В. А. СОЛЛОГУБА
…Я поехал за границу, где жил целый год с Гоголем, сперва в Баден-Бадене, потом в Ницце. [Летом и осенью 1843 г. Гоголь жил и лечился в разных местах Германии. В Бадене он провел июль и август. В Ницце жил с декабря 1843 до мая 1844 г. В Ницце жила и семья Виельгорских; на средней из трех сестер В. (Софье) Соллогуб был женат. ] Талант Гоголя в то время осмыслился, окрепнул, но прежняя струя творчества уже не была в нем с привычною живостью. Прежде гений руководил им, тогда он уже хотел руководить гением. Прежде ему невольно писалось, потом он хотел писать и, как Гете, смешал свою личность с независимым от его личности вдохновением. Он постоянно мне говорил: «Пишите, поставьте себе за правило хоть два часа в день сидеть за письменным столом, и принуждайте себя писать». — «Да что ж делать, — возражал я, — если не пишется?» — «Ничего, возьмите перо и пишите: Сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется и так далее, наконец надоест и напишется». Сам же он так писал и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий, светлый ум постепенно туманился в порывах к недостижимой цели.
В. А. Соллогуб, стр. 1237.
В. А. Соллогуб, стр. 1237.
Н. В. ГОГОЛЬ — Н. М. ЯЗЫКОВУ
Франкфурт, 14 июля 1844 г.
…Ты спрашиваешь, пишутся ли «М. Д.»? И пишутся, и не пишутся. Пишутся слишком медленно и совсем не так, как бы хотел, и препятствия этому часто происходят и от болезни, а еще чаще от меня самого. На каждом шагу и на каждой строчке ощущается такая потребность поумнеть и притом так самый предмет и дело связано с моим собственным внутренним воспитанием, что никак не в силах я писать мимо меня самого, а должен ожидать себя. Я иду вперед — идет и сочинение; я остановился — нейдет и сочинение. Поэтому мне и необходимы бывают часто перемены всех обстоятельств, переезды, обращающие к другим занятиям, не похожим на вседневные, и чтенье таких книг, над которыми воспитывается человек. Но… распространяться боюсь, чтобы не нагородить какой-либо путаницы…
«Письма», II, стр. 464–465.
…Ты спрашиваешь, пишутся ли «М. Д.»? И пишутся, и не пишутся. Пишутся слишком медленно и совсем не так, как бы хотел, и препятствия этому часто происходят и от болезни, а еще чаще от меня самого. На каждом шагу и на каждой строчке ощущается такая потребность поумнеть и притом так самый предмет и дело связано с моим собственным внутренним воспитанием, что никак не в силах я писать мимо меня самого, а должен ожидать себя. Я иду вперед — идет и сочинение; я остановился — нейдет и сочинение. Поэтому мне и необходимы бывают часто перемены всех обстоятельств, переезды, обращающие к другим занятиям, не похожим на вседневные, и чтенье таких книг, над которыми воспитывается человек. Но… распространяться боюсь, чтобы не нагородить какой-либо путаницы…
«Письма», II, стр. 464–465.
П. А. ПЛЕТНЕВ — Н. В. ГОГОЛЮ
Пб., 27 окт. 1844 г.
Наконец захотелось тебе послушать правды. [Ответ на письмо Гоголя от 24 октября 1844 г. нов. ст., в котором Гоголь обвиняет своих друзей, в том числе и самого Плетнева, в неискреннем к нему отношении. ] Изволь, попотчую. После такого вступления, надеюсь, и ты в письмах ко мне кинешь проклятое вы, от которого у разговаривающих в глазах двоится. Начну с себя, что такое я? В отношении к общему ремеслу нашему — литературе — человек без таланта и необходимых сведений. Но человек, заменивший то и другое долговременною практикою, постоянными многолетними, непосредственными, даже, смею сказать, дружескими сношениями с Дельвигом, Гнедичем, Пушкиным, Жуковским и Крыловым. Следовательно, человек не без идей, не без такта, не без голоса. Но что такое ты? Как человек, существо скрытное, эгоистическое, надменное, недоверчивое и всем жертвующее для славы. Может быть, всё это и необходимо для достижения последнего. Итак, я не назову ни одного из этих качеств пороком: они должны сопутствовать человеку, рожденному для славы. И в евангелии сказано: оставиши отца и матерь и прилепися к жене. Но как друг, что ты такое? И могут ли быть у тебя друзья? Если бы они были, давно высказали бы они тебе то, что ты читаешь теперь от меня. Но я говорю не как друг, а как честный человек, уполномоченный тобою, и как освященный внушениями христианской веры, которая поставила меня выше всех земных соображений. Это я ношу в сердце, потому что у меня есть друг Грот, который таков во всех своих помышлениях и действиях. Твои же друзья двоякие: одни искренно любят тебя за талант и ничего еще не читывали во глубине души твоей. Таков Жуковский, таковы Балабины, Смирнова и таков был Пушкин. Другие твои друзья — московская братия. [Погодин и Шевырев, может быть, имеются в виду и Аксаковы] Это раскольники, обрадовавшиеся, что удалось им гениального человека, напоив его допьяна в великой своей харчевне настоем лести, приобщить к своему скиту. Они не только раскольники, ненавидящие истину и просвещение, но и промышленники, погрязшие в постройке домов, в покупках деревень и в разведении садов. Им-то веруешь ты, судя обо всем по фразам, а не по жизни и не по действиям. На них-то сменил ты меня, когда вместо безмолвного участия и чистой любви раздались около тебя высокопарные восклицания и приторные публикации. Ко мне заезжал ты как на станцию, а к ним как в свой дом. — Но посмотрим, что ты, как литератор? Человек, одаренный гениальною способностью к творчеству, инстинктивно угадывающий тайны языка, тайны самого искусства, первый нашего века комик по взгляду на человека и природу, по таланту вызывать из них лучшие комические образы и положения, но писатель монотонный, презревший необходимые усилия, чтобы покорить себе сознательно все сокровища языка и все сокровища искусства, неправильный до безвкусия и напыщенный до смешного, когда своевольство перенесет тебя из комизма в серьезное. Подле таких поэтов-художников, каковы Крылов, Жуковский и Пушкин, ты только гений-самоучка, поражающий творчеством своим и заставляющий жалеть о своей безграмотности и невежестве в области искусства. Но довольно. Вот что ты и что я. Судьба свела нас вместе. Она лучше нас провидела, что, слившись, мы взаимно будем друг друга совершенствовать, дополнять друг в друге недостающее. Она знала, что добрые качества и недостатки одного совместны с целью общечеловеческою — распространением добра и света. Я, с своей стороны, употребил все, что возложила на меня судьба для общего назначения нашего. Но нашел ли я ответ в твоем сердце на это для нас тогда темное, однако моим инстинктом постигнутое предопределение? Ничего. Может быть, судя по необузданности твоих порывов, и надобно было, чтобы тяжелыми и долгими опытами дошел ты до необходимости возвратиться туда, откуда так оскорбительно для меня соскочил ты. А может быть, тебе и не нужно было всего того, что я изложил здесь с таким философски-религиозным исследованием. По крайней мере, испытай хоть раз в жизни это новое для тебя ощущение, что такое голос чистоты и призвания к дружбе. Я не предлагаю тебе никакой перемены в жизни, занятиях и отношениях твоих. Я только желал бы, чтобы ты возвысился до настоящего нравственного чувства, проливающего в сердце свет на обязанности наши к богу, к людям, отечеству и даже к нашему здесь призванию и принятым уже убеждениям Ясное созерцание этих предметов само преобразовало бы жизнь твою, теперь только поэтическую, но неполную и несовременную нашему веку. Ты, не прерывая главных своих, обдуманных уже творений, должен строже определить себе, как надлежит тебе содействовать развитию в человечестве высшего религиозного и морального настроения, распространению в отечестве вечных начал науки и искусства, как довершить в себе недостатки литературные и как поражать всё, несогласное с принятыми тобою правилами. Мы живем не при Шекспире, а после Гете и Шиллера, которые, творя как художники, в то же время боролись с врагами истинных идей и неизменного вкуса. Зачем тебе, пользующемуся репутациею, не вести других по хорошей дороге, указывая на заблуждения судей-самозванцев и торгашей литературных? Это борение укажет тебе на изыскание способов, как и в себе дополнить недостающее и в других поразить ложное. Из гения-самоучки ты возвысишься, как Гете, до гения-художника и гения-просветителя. Не презирай даже того, что в России и мелко и жалко. Как русский, ты должен на это смотреть глазами врача. Но главное: ты приучись мыслить, излагать и отстаивать идеи, защищать убеждения сердца и укрощать буйное невежество…
«Русский Вестник», 1889. № 11, стр. 34–37.
Наконец захотелось тебе послушать правды. [Ответ на письмо Гоголя от 24 октября 1844 г. нов. ст., в котором Гоголь обвиняет своих друзей, в том числе и самого Плетнева, в неискреннем к нему отношении. ] Изволь, попотчую. После такого вступления, надеюсь, и ты в письмах ко мне кинешь проклятое вы, от которого у разговаривающих в глазах двоится. Начну с себя, что такое я? В отношении к общему ремеслу нашему — литературе — человек без таланта и необходимых сведений. Но человек, заменивший то и другое долговременною практикою, постоянными многолетними, непосредственными, даже, смею сказать, дружескими сношениями с Дельвигом, Гнедичем, Пушкиным, Жуковским и Крыловым. Следовательно, человек не без идей, не без такта, не без голоса. Но что такое ты? Как человек, существо скрытное, эгоистическое, надменное, недоверчивое и всем жертвующее для славы. Может быть, всё это и необходимо для достижения последнего. Итак, я не назову ни одного из этих качеств пороком: они должны сопутствовать человеку, рожденному для славы. И в евангелии сказано: оставиши отца и матерь и прилепися к жене. Но как друг, что ты такое? И могут ли быть у тебя друзья? Если бы они были, давно высказали бы они тебе то, что ты читаешь теперь от меня. Но я говорю не как друг, а как честный человек, уполномоченный тобою, и как освященный внушениями христианской веры, которая поставила меня выше всех земных соображений. Это я ношу в сердце, потому что у меня есть друг Грот, который таков во всех своих помышлениях и действиях. Твои же друзья двоякие: одни искренно любят тебя за талант и ничего еще не читывали во глубине души твоей. Таков Жуковский, таковы Балабины, Смирнова и таков был Пушкин. Другие твои друзья — московская братия. [Погодин и Шевырев, может быть, имеются в виду и Аксаковы] Это раскольники, обрадовавшиеся, что удалось им гениального человека, напоив его допьяна в великой своей харчевне настоем лести, приобщить к своему скиту. Они не только раскольники, ненавидящие истину и просвещение, но и промышленники, погрязшие в постройке домов, в покупках деревень и в разведении садов. Им-то веруешь ты, судя обо всем по фразам, а не по жизни и не по действиям. На них-то сменил ты меня, когда вместо безмолвного участия и чистой любви раздались около тебя высокопарные восклицания и приторные публикации. Ко мне заезжал ты как на станцию, а к ним как в свой дом. — Но посмотрим, что ты, как литератор? Человек, одаренный гениальною способностью к творчеству, инстинктивно угадывающий тайны языка, тайны самого искусства, первый нашего века комик по взгляду на человека и природу, по таланту вызывать из них лучшие комические образы и положения, но писатель монотонный, презревший необходимые усилия, чтобы покорить себе сознательно все сокровища языка и все сокровища искусства, неправильный до безвкусия и напыщенный до смешного, когда своевольство перенесет тебя из комизма в серьезное. Подле таких поэтов-художников, каковы Крылов, Жуковский и Пушкин, ты только гений-самоучка, поражающий творчеством своим и заставляющий жалеть о своей безграмотности и невежестве в области искусства. Но довольно. Вот что ты и что я. Судьба свела нас вместе. Она лучше нас провидела, что, слившись, мы взаимно будем друг друга совершенствовать, дополнять друг в друге недостающее. Она знала, что добрые качества и недостатки одного совместны с целью общечеловеческою — распространением добра и света. Я, с своей стороны, употребил все, что возложила на меня судьба для общего назначения нашего. Но нашел ли я ответ в твоем сердце на это для нас тогда темное, однако моим инстинктом постигнутое предопределение? Ничего. Может быть, судя по необузданности твоих порывов, и надобно было, чтобы тяжелыми и долгими опытами дошел ты до необходимости возвратиться туда, откуда так оскорбительно для меня соскочил ты. А может быть, тебе и не нужно было всего того, что я изложил здесь с таким философски-религиозным исследованием. По крайней мере, испытай хоть раз в жизни это новое для тебя ощущение, что такое голос чистоты и призвания к дружбе. Я не предлагаю тебе никакой перемены в жизни, занятиях и отношениях твоих. Я только желал бы, чтобы ты возвысился до настоящего нравственного чувства, проливающего в сердце свет на обязанности наши к богу, к людям, отечеству и даже к нашему здесь призванию и принятым уже убеждениям Ясное созерцание этих предметов само преобразовало бы жизнь твою, теперь только поэтическую, но неполную и несовременную нашему веку. Ты, не прерывая главных своих, обдуманных уже творений, должен строже определить себе, как надлежит тебе содействовать развитию в человечестве высшего религиозного и морального настроения, распространению в отечестве вечных начал науки и искусства, как довершить в себе недостатки литературные и как поражать всё, несогласное с принятыми тобою правилами. Мы живем не при Шекспире, а после Гете и Шиллера, которые, творя как художники, в то же время боролись с врагами истинных идей и неизменного вкуса. Зачем тебе, пользующемуся репутациею, не вести других по хорошей дороге, указывая на заблуждения судей-самозванцев и торгашей литературных? Это борение укажет тебе на изыскание способов, как и в себе дополнить недостающее и в других поразить ложное. Из гения-самоучки ты возвысишься, как Гете, до гения-художника и гения-просветителя. Не презирай даже того, что в России и мелко и жалко. Как русский, ты должен на это смотреть глазами врача. Но главное: ты приучись мыслить, излагать и отстаивать идеи, защищать убеждения сердца и укрощать буйное невежество…
«Русский Вестник», 1889. № 11, стр. 34–37.
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Франкфурт. В конце 1844 г.
…Упреки твои в славолюбии могут быть справедливы, но не думаю, чтоб оно было в такой степени и чтобы я до того любил фимиам, как ты предполагаешь. В доказательство я могу привести только то — в то время, когда авторская слава меня шевелила гораздо более, чем теперь, я находился в чаду только первые дни по выходе моей книги, но потом чрез несколько времени я уже чувствовал почти отвращение к моему собственному созданию и недостатки его обнаруживались предо мною сами во всей их наготе. Я даже думаю, что ты составил обо мне такое [мнение] по незнанию души человеческой, а на кое-каких моих наружных поступках, неприятных ухватках и, наконец, неуместных и напыщенных местах моих сочинений, которые вследствие бессилия изобразить полноту своих мыслей, получили еще более какое-то самоуверенное выражение. Все твои замечания о моих литературных достоинствах справедливы и отзываются знатоком, умеющим верно судить о литературных [предметах]. Но увы! и в них я не встретил ничего, что бы было неизвестно мне самому. И если бы я напечатал ту критику, которую я написал сам на «Мертвые Души» вскоре после их выхода, ты бы увидел, что я выразился еще строже и еще справедливее тебя.
…Ты был довольно проницателен, сказавши, что главная вина всех моих недостатков — мое невежество и невоспитание, ты это почувствовал; но ты был только несправедлив, указывая мне пути, как избавиться от этого, — дело, которое требует слишком большого изучения природы того человека, которому дается инструкция. Ты вызываешь невежу на брань с невежеством, требуешь, чтобы я теперь уже указывал другим путь и прямую дорогу и, выражаясь твоими словами, указывал на заблуждение судей самозванцев, но, друг мой, мне может всякий сказать: «Лекарю, вылечись прежде сам». Я слишком хорошо знаю, что я должен это выполнить. В то же время знаю и то, [что нужно] чистоты душевной и лучшего устроения себя и почти небесной красоты нравов. Без того не защитишь ни самого искусства, как и всё святое, которому оно служит подножием. Цель, о которой говоришь ты, стоит неизменно перед мною. Она должна быть и у всех в виду, но стремления к ней различны и дорога к одному и тому же у всякого своя. И если человек уже дошел до того, что может видеть сам свои недостатки и пороки и видеть свою природу, он один только может знать, какой дорогой ему возможней итти. Для тех же самых причин одному потребно непрерывное столкновение со светом, другому потребна цыганская жизнь. И как сказать ему: «Ты делаешь не так?» Животное, когда заболеет, ищет само себе траву и находит ее, и такое лекарство для него полезнее всех тех, какие предпишут ему самые умнейшие врачи.
«Письма», II, стр. 521–524.
…Упреки твои в славолюбии могут быть справедливы, но не думаю, чтоб оно было в такой степени и чтобы я до того любил фимиам, как ты предполагаешь. В доказательство я могу привести только то — в то время, когда авторская слава меня шевелила гораздо более, чем теперь, я находился в чаду только первые дни по выходе моей книги, но потом чрез несколько времени я уже чувствовал почти отвращение к моему собственному созданию и недостатки его обнаруживались предо мною сами во всей их наготе. Я даже думаю, что ты составил обо мне такое [мнение] по незнанию души человеческой, а на кое-каких моих наружных поступках, неприятных ухватках и, наконец, неуместных и напыщенных местах моих сочинений, которые вследствие бессилия изобразить полноту своих мыслей, получили еще более какое-то самоуверенное выражение. Все твои замечания о моих литературных достоинствах справедливы и отзываются знатоком, умеющим верно судить о литературных [предметах]. Но увы! и в них я не встретил ничего, что бы было неизвестно мне самому. И если бы я напечатал ту критику, которую я написал сам на «Мертвые Души» вскоре после их выхода, ты бы увидел, что я выразился еще строже и еще справедливее тебя.
…Ты был довольно проницателен, сказавши, что главная вина всех моих недостатков — мое невежество и невоспитание, ты это почувствовал; но ты был только несправедлив, указывая мне пути, как избавиться от этого, — дело, которое требует слишком большого изучения природы того человека, которому дается инструкция. Ты вызываешь невежу на брань с невежеством, требуешь, чтобы я теперь уже указывал другим путь и прямую дорогу и, выражаясь твоими словами, указывал на заблуждение судей самозванцев, но, друг мой, мне может всякий сказать: «Лекарю, вылечись прежде сам». Я слишком хорошо знаю, что я должен это выполнить. В то же время знаю и то, [что нужно] чистоты душевной и лучшего устроения себя и почти небесной красоты нравов. Без того не защитишь ни самого искусства, как и всё святое, которому оно служит подножием. Цель, о которой говоришь ты, стоит неизменно перед мною. Она должна быть и у всех в виду, но стремления к ней различны и дорога к одному и тому же у всякого своя. И если человек уже дошел до того, что может видеть сам свои недостатки и пороки и видеть свою природу, он один только может знать, какой дорогой ему возможней итти. Для тех же самых причин одному потребно непрерывное столкновение со светом, другому потребна цыганская жизнь. И как сказать ему: «Ты делаешь не так?» Животное, когда заболеет, ищет само себе траву и находит ее, и такое лекарство для него полезнее всех тех, какие предпишут ему самые умнейшие врачи.
«Письма», II, стр. 521–524.
Н. В. ГОГОЛЬ — Н. М. ЯЗЫКОВУ
Франкфурт, 2 декабря 1844 г.
Благодарю тебя, друг, за письмо от 5 ноября, а еще больше благодарю за книжечку от кн. Вяземского. [«Стихотворения» Языкова. 2-е изд. М., 1844 г. ] Благодарю еще более бога за то, что желание сердца моего сбывается. Говоря это, я намекаю на одно стихотворение твое. Ты, верно, сам догадаешься, что за «Землетрясение». Да послужит оно тебе проспектом вперед! Какое величие, простота и какая прелесть внушенной самим богом мысли! Оно, верно, произвело у нас впечатление на всех, несмотря на разность вкусов и мнений. Скажу тебе также, что Жуковский, подобно мне, был поражен им и признал его решительно лучшим русским стихотворением. Это слишком много, потому что он вообще был строг к тебе, и, умея отдавать должное твоим стихам, нападал на главное, что после них (так он выражался), как после прекрасной музыки, всё вслед за очаровавшими звуками унеслось, и никакого определенного вида не имеет оставшееся впечатление. Он говорил часто (в чем отчасти и я был с ним согласен), что везде у тебя есть восторг, который никак нейдет вперед, но стоит на одном месте, именно потому, что не получил определенного стремления. Он никак и не думал, чтобы у тебя могло когда-либо это возникнуть (он не мастер прорицать!), и на мои замечания, что все произойти может от душевных внутренних событий, слегка покачивал головой; и потому ты можешь себе представить, как мне радостно было его восхищение. Он несколько раз уже прочел с возрастающим удовольствием это стихотво[рение], которое я читаю почти всякий день. Видишь ли, как в общем крике массы, в этой строгой современной требовательности от поэтов, есть что-то законное. Едва малейший ответ на это всеобщее алканье души — и уже вдруг все сопрягается, даже и то, что еще недавно бы не потряслось. Ради святого неба, перетряхни старину, возьми картины из библии или из коренной русской старины, но возьми таким образом, чтобы они пришлись именно к нашему веку, чтобы в нем или упрек, или ободренье ему было. Сам бог тебе поможет, и сила, возникшая из твоего творенья, обратно изольется на тебя самого. Недавно я нашел в «Отеч. Записках» выписки из книги «Выходы царей», [«Выходы царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича», изд. Строевым, 1844 г. ] которые, кажется, были привед[ены] с тем, чтобы показать незначительность таких описаний. Но в них так свежи изображенья наряда и всех цар[ских] облачений и так каждое слово, кажется, создано на то, чтобы уложиться в стих, что мне так и представлялся царь, идущий к вечерне. В твоем стихотворении «Олег», которое тоже затмило прежние, уже проглядывают сильно черты нашей старины (хотя время, по причине страшной отдаленности, для нее неблагоприятно). Сочинение это, однако ж, у нас пройдет незамеченн[ым] именно потому, что в мысли его нет свежего, находящего ответ теперь. Заставь прошедшее выполнить свой долг, ты увидишь, как будет велико впечатление. Пусть-ка оно ярко высунется для того, чтобы вразумить настоящее, для которого оно и существует. Выведи картину прошедшего и попрекни кого бы ни было в прошедшем, но таким образом, чтобы почесался в затылке современник. Клянусь, никогда не приходило времени так значительного для лирических поэтов, каково ныне, но ты сам это чувствуешь и знаешь лучше меня. Молю бога, чтобы он послал тебе бодрость и свежесть сил, и уменье позабыть всякие мелкие тревоги и даже болезненные припадки, если бы они вздумали к тебе наведаться. Прощай; больше не пишу теперь ни о чем, ибо нахожусь под влиянием тобой же внушенного ощущения. [См статью «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» (в «Выбранных местах из переписки с друзьями»). ]
«Письма», II, стр. 515–517.
Благодарю тебя, друг, за письмо от 5 ноября, а еще больше благодарю за книжечку от кн. Вяземского. [«Стихотворения» Языкова. 2-е изд. М., 1844 г. ] Благодарю еще более бога за то, что желание сердца моего сбывается. Говоря это, я намекаю на одно стихотворение твое. Ты, верно, сам догадаешься, что за «Землетрясение». Да послужит оно тебе проспектом вперед! Какое величие, простота и какая прелесть внушенной самим богом мысли! Оно, верно, произвело у нас впечатление на всех, несмотря на разность вкусов и мнений. Скажу тебе также, что Жуковский, подобно мне, был поражен им и признал его решительно лучшим русским стихотворением. Это слишком много, потому что он вообще был строг к тебе, и, умея отдавать должное твоим стихам, нападал на главное, что после них (так он выражался), как после прекрасной музыки, всё вслед за очаровавшими звуками унеслось, и никакого определенного вида не имеет оставшееся впечатление. Он говорил часто (в чем отчасти и я был с ним согласен), что везде у тебя есть восторг, который никак нейдет вперед, но стоит на одном месте, именно потому, что не получил определенного стремления. Он никак и не думал, чтобы у тебя могло когда-либо это возникнуть (он не мастер прорицать!), и на мои замечания, что все произойти может от душевных внутренних событий, слегка покачивал головой; и потому ты можешь себе представить, как мне радостно было его восхищение. Он несколько раз уже прочел с возрастающим удовольствием это стихотво[рение], которое я читаю почти всякий день. Видишь ли, как в общем крике массы, в этой строгой современной требовательности от поэтов, есть что-то законное. Едва малейший ответ на это всеобщее алканье души — и уже вдруг все сопрягается, даже и то, что еще недавно бы не потряслось. Ради святого неба, перетряхни старину, возьми картины из библии или из коренной русской старины, но возьми таким образом, чтобы они пришлись именно к нашему веку, чтобы в нем или упрек, или ободренье ему было. Сам бог тебе поможет, и сила, возникшая из твоего творенья, обратно изольется на тебя самого. Недавно я нашел в «Отеч. Записках» выписки из книги «Выходы царей», [«Выходы царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича», изд. Строевым, 1844 г. ] которые, кажется, были привед[ены] с тем, чтобы показать незначительность таких описаний. Но в них так свежи изображенья наряда и всех цар[ских] облачений и так каждое слово, кажется, создано на то, чтобы уложиться в стих, что мне так и представлялся царь, идущий к вечерне. В твоем стихотворении «Олег», которое тоже затмило прежние, уже проглядывают сильно черты нашей старины (хотя время, по причине страшной отдаленности, для нее неблагоприятно). Сочинение это, однако ж, у нас пройдет незамеченн[ым] именно потому, что в мысли его нет свежего, находящего ответ теперь. Заставь прошедшее выполнить свой долг, ты увидишь, как будет велико впечатление. Пусть-ка оно ярко высунется для того, чтобы вразумить настоящее, для которого оно и существует. Выведи картину прошедшего и попрекни кого бы ни было в прошедшем, но таким образом, чтобы почесался в затылке современник. Клянусь, никогда не приходило времени так значительного для лирических поэтов, каково ныне, но ты сам это чувствуешь и знаешь лучше меня. Молю бога, чтобы он послал тебе бодрость и свежесть сил, и уменье позабыть всякие мелкие тревоги и даже болезненные припадки, если бы они вздумали к тебе наведаться. Прощай; больше не пишу теперь ни о чем, ибо нахожусь под влиянием тобой же внушенного ощущения. [См статью «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» (в «Выбранных местах из переписки с друзьями»). ]
«Письма», II, стр. 515–517.
А. О. СМИРНОВА — Н. В. ГОГОЛЮ
3 ноября 1844 г.
…У Ростопчиной [Графиня Евд. Петр. Ростопчина (1811–1858) — поэтесса. ] при Вяземском, Самарине и Толстом [Толстой Американец. См. выше. ] разговорились о духе, в котором написаны ваши «Мертвые Души», и Толстой сделал замечание, что вы всех русских представили в отвратительном виде, тогда как всем малороссиянам дали вы что-то вселяющее участие, несмотря на смешные стороны их; что даже и смешные стороны имеют что-то наивно приятное; что у вас нет ни одного хохла такого подлого, как Ноздрев; что Коробочка не гадка потому именно, что она хохлачка. Он, Толстой, видит даже невольно вырвавшееся небратство в том, что когда разговаривают два мужика и вы говорите: «Два русских мужика»; Толстой и после него Тютчев, [Фед. Ив. Тютчев (1803–1873) был в эти годы известен светскому петербургскому обществу больше как дипломат и как остроумный собеседник, чем как поэт. С 1839 по 1845 г. Тютчев временно нигде не служил, зиму 1844–1845 г. он провел в Петербурге. ] весьма умный человек, тоже заметили, что москвич уже никак бы не сказал: «два русских мужика». Оба говорили, что ваша вся душа хохлацкая в «Тарасе Бульбе», где с такой любовью вы выставили Тараса, Андрия и Остапа.
Вот все, что о вас говорилось часто при мне. О недостатках во вкусе и прочих мелких погрешностях я не упоминаю, это дело критики фельетонов.
…Я, впрочем, заметила им, что хохлы вас тоже вовсе не любят и вас в том же упрекают, как и русские. Плетнев это мне еще подтвердил.
«Русская Старина», 1888 г., № 10, стр. 124.
…У Ростопчиной [Графиня Евд. Петр. Ростопчина (1811–1858) — поэтесса. ] при Вяземском, Самарине и Толстом [Толстой Американец. См. выше. ] разговорились о духе, в котором написаны ваши «Мертвые Души», и Толстой сделал замечание, что вы всех русских представили в отвратительном виде, тогда как всем малороссиянам дали вы что-то вселяющее участие, несмотря на смешные стороны их; что даже и смешные стороны имеют что-то наивно приятное; что у вас нет ни одного хохла такого подлого, как Ноздрев; что Коробочка не гадка потому именно, что она хохлачка. Он, Толстой, видит даже невольно вырвавшееся небратство в том, что когда разговаривают два мужика и вы говорите: «Два русских мужика»; Толстой и после него Тютчев, [Фед. Ив. Тютчев (1803–1873) был в эти годы известен светскому петербургскому обществу больше как дипломат и как остроумный собеседник, чем как поэт. С 1839 по 1845 г. Тютчев временно нигде не служил, зиму 1844–1845 г. он провел в Петербурге. ] весьма умный человек, тоже заметили, что москвич уже никак бы не сказал: «два русских мужика». Оба говорили, что ваша вся душа хохлацкая в «Тарасе Бульбе», где с такой любовью вы выставили Тараса, Андрия и Остапа.
Вот все, что о вас говорилось часто при мне. О недостатках во вкусе и прочих мелких погрешностях я не упоминаю, это дело критики фельетонов.
…Я, впрочем, заметила им, что хохлы вас тоже вовсе не любят и вас в том же упрекают, как и русские. Плетнев это мне еще подтвердил.
«Русская Старина», 1888 г., № 10, стр. 124.