Здесь есть вестовщики, которые явно всем рассказывают, что они читали рукопись Гоголя у Никитенки, что там прочли они ужасы; цитуются места, фразы. Первое письмо ваше несколько успокоило толки в кругу мне знакомых.
   Объявляют за важную весть, что Белинский, который будет заведывать критикой Современника, изменил уже свое мнение о Гоголе и напечатает ряд статей против него. [23 октября 1846 г. «Современник» был арендован И. И. Панаевым и Н. А. Некрасовым; из «От. Записок» в «Современник» перешел Белинский. «Важная весть» была, конечно, вздорной; но к «Выбранным местам» Белинский отнесся, как и следовало ожидать, резко, отрицательно. ] Это послужит только к чести Гоголя — и давно пора ему для славы своей скинуть с себя пятно похвал и восклицаний, которые приносил ему Белинский.
   «Переписка Грота с Плетневым», т. II, стр. 962.

С. Т. АКСАКОВ — П. А. ПЛЕТНЕВУ

   Москва, около 25 ноября 1846 г.
   Милостивый государь Петр Александрович! Хотя я виделся с вами только один раз в жизни, но у нас с вами так много общих друзей, мнений и оснований, что я пишу к вам, как к старинному приятелю. Вы, вероятно, так же, как и я, заметили с некоторого времени особенное религиозное направление Гоголя; впоследствии оно стало принимать характер странный, и наконец, достигло такого развития, которое я считаю если не умственным, то нервным расстройством. Вы верно получили предуведомление к 4 или 5 изданию Ревизора, а также новую его развязку. Всё это так ложно, странно и даже нелепо, что совершенно не похоже на прежнего Гоголя, великого художника. Я слышал, что вы печатаете какое-то его сочинение, в котором также много подобных несообразностей: книга еще не вышла, а неблагоприятные слухи уже бродят по всей России, и уже ваш литературный совестдрал, барон Брамбеус, торжественно объявил, что Гомер впал в мистицизм. Если вы, хотя не вполне, разделяете мое мнение, то размыслите, ради бога, неужели мы, друзья Гоголя, спокойно предадим его на поругание многочисленным врагам и недоброжелателям. Если милосердый бог возвратит Гоголю прежнее его духовное и телесное здравие и он спросит нас: «Друзья мои, я был болен, но где же был ваш рассудок?» — что мы станем отвечать ему?
   Итак, мое мнение состоит в следующем: книгу, вероятно вами уже напечатанную, если слухи о ней справедливы, не выпускать в свет, а предуведомление к Ревизору и новой его развязки совсем не печатать; вам, мне и С. П. Шевыреву написать к Гоголю с полною откровенностью наше мнение. Если он его не послушает, то мы откажемся от его поручений, пусть он находит себе других исполнителей. По крайней мере, мы сделаем, что можем.
   Почти уже два месяца я страдаю такою мучительною болезнью, что и теперешнее письмо мое есть торжество дружбы над физическою болью. Более диктовать не в силах.
   Примите уверение в душевном почтении и преданности вашего покорнейшего слуги.
   Сергей Аксаков. [Плетнев не согласился с Аксаковым и продолжал издание книги, которой вполне сочувствовал. ]
   «Русская Старина», 1887, янв., стр. 249–250.

Н. В. ГОГОЛЬ — М. С. ЩЕПКИНУ

   Неаполь, 16 декабря 1846 г.
   Вы уже, без сомнения, знаете, Михал Семенович, что «Ревизора с Развязкой» следует отложить до вашего бенефиса в будущем 1848 году. [Вероятно, описка — вместо «1847».] На это есть множество причин, часть которых, вероятно, вы и сами проникаете. [Шевырев в письме от 29 октября отговорил Гоголя от постановки «Развязки», указывая на неловкое положение, в какое попал бы бенефициант Щепкин в сцене возложения венка. Позже отрицательно отозвался о «Развязке» и сам Щепкин (см. ниже). Письма Плетнева (от 3 дек. н. с.) с известием о запрещении «Развязки» Гоголь к этому времени еще не получил. ] Во всяком случае, я этому рад. Кроме того, что дело будет не понято публикою нашей в надлежащем смысле, оно выйдет просто дрянь от дурной постановки пиесы и плохой игры наших актеров. «Ревизора» нужно будет дать так, как следует (сколько-нибудь сообразно тому, чего требует, по крайней мере, автор его), а для этого нужно будет время. Нужно, чтобы вы переиграли хотя мысленно все роли, услышали целое всей пиесы и несколько раз прочитали бы самую пиесу актерам, чтобы они таким образом невольно заучили настоящий смысл всякой фразы, который, как вы сами знаете, вдруг может измениться от одного ударения, перемещенного на другое место или на другое слово. Для этого нужно, чтобы прежде всего я прочел вам самому «Ревизора», а вы бы прочли потом актерам. Бывши в Москве, я не мог читать вам «Ревизора». Я не был в надлежащем расположении духа, а потому не мог даже суметь дать почувствовать другим, как он должен быть сыгран. Теперь, слава богу, могу. Погодите, может быть, мне удастся так устроить, что вам можно будет приехать летом ко мне, [потому что] мне ни в каком случае нельзя заглянуть в Россию раньше окончания работы, которую нужно кончить. Может быть, вам также будет тогда сподручно взять с собою и какого-нибудь товарища, более других толкового в деле. А до того времени вы все-таки не пропускайте свободного времени и вводите, хотя понемногу, второстепенных актеров в надлежащее существо ролей, в благородный, верный такт разговора, понимаете ли, чтобы не слышался фальшивый звук. Пусть из них никто не оттеняет своей роли и не кладет на нее красок и колорита, но пусть услышит общечеловеческое ее выражение и удержит общечеловеческое благородство речи. Словом, изгнать вовсе карикатуру и ввести их в понятие, что нужно не представлять, а передавать, передавать прежде мысли, позабывши странность и особенность человека. Краски положить нетрудно; дать цвет роли можно и потом; для этого довольно встретиться с первым чудаком и уметь передразнить его; но почувствовать существо дела, для которого призвано действующее лицо, трудно, и без вас никто сам по себе из них этого не почувствует. Итак, сделайте им близким ваше собственное ощущение, и вы сделаете этим истинно доблестный подвиг в честь искусства. А между тем напишите мне (если книга моя «Выбран. места из переписки» уже вышла и в ваших руках) ваше мнение о статье моей «О театре и одностороннем взгляде на театр», не скрывая ничего и не церемонясь ни в чем, равным образом как и обо всей книге вообще. Чт? ни есть в душе, всё несите и выгружайте внаружу. Адресуйте в Неаполь, в poste restante.
   «Письма», III, стр. 294–296.

П. А. ПЛЕТНЕВ — Н. В. ГОГОЛЮ

   Петербург, 1/13 янв. 1847 г.
   Вчера совершено великое дело: книга твоих писем пущена в свет. Но это дело совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы. Всё до сих пор бывшее мне представляется как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Чт? бы ни говорили другие — иди своею дорогой. Теперь только ты нажил себе настоящих врагов и противников. Но тем лучше. Без них дело всё тянется и свертывается. Однако же помни: как божие творение неисчислимо разнообразно, так и проповедь, начатая во славу бога, должна быть отражением его творения. Переменяй предметы воззрений, краски языка и формы статей; но от всего нисходи к одному — к очищению души от мирской скверны. В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний. Только, повторяю, не везде будет оказан этот прием твоей книге. Страшно подумать — а это выйдет, что у многих не достанет сил кончить ее. Но она должна возвестить истину о нас и за пределами России. Оттуда научат нас ценить собственное сокровище наше, как это совершается и над всем в мире искусств…
   «Русский Вестник», 1890, № 11, стр. 42.

Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ

   Неаполь, 6 февраля 1847 г.
   Я получил твое письмо с известием о выходе моей книги. Зачем ты называешь великим делом появление моей книги? Это и неумеренно, и несправедливо. Появление моей книги было бы делом не великим, но точно полезным, если бы всё уладилось и устроилось как следует. Теперь же, сколько могу судить по числу страниц, тобою объявленных в письме, не пропущено больше половины и притом той существенной полови[ны], для которой была предпринята вся книга, да к тому (как ты замечаешь глухо) вымарано даже и в пропущенных множество мест. [Цензура совершенно запретила 5 статей («Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России», «Что такое губернаторша», «Страхи и ужасы России» и «Занимающему важное место» и произвела купюры в ряде статей; особенно пострадали «О лиризме наших поэтов» и «Исторический живописец Иванов».] В таком случае уже лучше было бы придержать книгу. На книгу мою ты глядишь как литератор, с литературной стороны; тебе важно дело собственно литературное. Мне важно то дело, которое больше всего щемит и болит в эту минуту. Ты не знаешь, чт? делается на Руси внутри, какой болезнью там изнывает человек, где и какие вопли раздаются и в каких местах. Тепло, живя в Петербурге, наслаждаться с друзьями разговорами об искусстве и о всяких высших наслаждениях. Но когда узнаешь, что есть такие страдания человека, от которых и бесчувственная душа разорвется; когда узнаешь, что одна капля, одна росинка помощи в силах пролить освежение и воздвигнуть дух падшего, тогда попробуй перенести равнодушно это уничтожение писем. Ты не знаешь того, какой именно стороной были полезны мои письма тем, к которым они писались; ты души человека не исследовал, не разоблачал как следует ни других, ни себя самого перед самим собою; а потому тебе и невозможно всего того почувствовать, чт? чувствую я. Странны тебе кажутся и самые слова эти. С меня сдирают не только рубашку, но и самую кожу, но это покуда слышу только один я, а тебе кажется, что с меня просто снимают одну шинель, без которой, конечно, холодно, но все же не так, чтобы нельзя было без нее обойтись. В бестолковщине этого дела по части цензуры, конечно, я виноват, а не кто другой. Мне бы следовало ввести с самого начала в подробное сведение всего этого графа Михаила Юрьевича Виельгорского: он бы давно довел до сведения государя о непропущенных статьях. Это добрая и великодушная душа, не говоря уже о том, что он мне родственно близок по душевным отношениям ко мне всего семейства своего. Он, назад тому еще месяц, изъяснил государю такую мою просьбу, которой, верно, никто бы другой не отважился представить, просьба эта была гораздо самонадеяннее нынешней, и ее бы вправе был сделать уже один слишком заслуженный государственный человек, а не я. И добрый государь принял ее милостиво, расспрашивал с трогательным участием обо мне и дал повеление канцлеру написать во все места, начальства и посольства за границей, чтобы оказывали мне чрезвычайное и особенное покровительство повсюду, где буду ездить, или проходить в моем путешествии. [В Ерусалим. ] И чтобы этот самый государь отказался бросить милостиво благосклонные взгляды на статьи мои, не хочу я и верить этому. Перепиши всё набело, что не пропущено цензурой, вставь все те места, которые замараны красными чернилами Никитенка и подай всё, не пропуская ничего, Михаилу Юрьевичу. Я не успокоюсь до тех пор, пока это дело не будет сделано как следует, иначе оно у меня не сделано. [Плетнев нашел неудобным хлопотать о восстановлении запрещенных мест. Полный текст был впервые опубликован в 1867 г. во 2-м издании наследников, редактированном Ф. В. Чижовым. ]
   «Письма», III, стр. 344–346.

Н. В. ГОГОЛЬ — А. О. СМИРНОВОЙ

   Неаполь, 22 февраля 1847 г.
   Как мне приятно было получить ваши строчки, моя добрая Александра Осиповна. Ко мне мало теперь пишут: с появления моей книги еще никто не писал ко мне. Кроме коротких уведомлений, что книга вышла и производит разнообразные толки, я ничего еще не знаю, — какие именно толки, не знаю, не могу даже и определить их вперед, потому что не знаю, какие именно из моих статей пропущены, а какие не пропущены. От Плетнева я получил только вместе с уведомлением о выходе книги и об отправленьи ко мне уведомленье, что больше половины не пропущено, статьи же пропущенные обрезаны немилосердно цензурою. Вся цензурная проделка для меня покамест темна и не разгадана. Знаю только то, что цензор был, кажется, в руках людей так называемого европейского взгляда, одолеваемых духом всякого рода преобразований, которым было неприятно появленье моей книги. [Напротив, цензура и в реакционнейшей книге Гоголя усмотрела «дух всякого рода преобразований».] Я до сих пор не получал ее и даже боюсь получить. Как ни креплюсь, но, признаюсь вам, мне будет тяжело на нее взглянуть. Всё в ней было в связи и в последовательности и вводило постепенно читателя в дело — и вся связь теперь разрушена! Будьте свидетелем моей слабости душевной и моего неуменья переносить. Всё, чт? для иных людей трудно переносить, я переношу уже легко с божьей помощью, и не умею только переносить боли от цензурного ножа, который бесчувственно отрезывает целиком страницы, написанные от чувствовавшей души и от доброго желания. Весь слабый состав мой потрясается в такие минуты. Точно как бы пред глазами [матери] зарезали ее любимейшее дитя — так мне тяжело бывает это цензурное убийство. И сделал тот самый цензор, который благоволил к моим произведениям, [А. В. Никитенко. ] боясь, по его собственному выражению, произвести и царапинку на них. Плетнев приписывает это его глупости, но я этому не совсем верю: человек этот не глуп. Тут есть что-то, по крайней мере для меня, непонятное. Я просил Виельгорского и Вязем[ского] пересмотреть внимательно все непропущенные статьи, и, уничтоживши в них всё, что покажется им неприличным и неловким, представить их на суд дальше. Если и государь скажет, что лучше не печатать их, тогда я почту это волей божьей, чтобы не выходили в публику эти письма, по крайней мере, мне будет хоть какое-нибудь утешение в том, когда я узнаю, что письма были читаны теми, которым, точно, дорого благосостояние и добро России, что хотя крупица мыслей, в них находящихся, произвела благодетельное влияние, что семя, может быть, будущего плода заронилось вместе с ними в сердца. Письма эти были к помещикам, к должностным людям, письмо к вам о том, что может делать губернаторша, попало также туда, а потому вы не удивляйтесь, что оно пришлось вам не совсем кстати: я написал его вам, уже имея в виду многих других. [«Что такое губернаторша». Это письмо было запрещено цензурой и появилось впервые в «Современнике», 1860 г. ] Я, писавши к вам, имел уже в виду многих других и желал посредством его добиться верных и настоящих сведений о внутреннем состояньи душевном люда, живущего у нас повсюду. Мне это нужно; вы не знаете, как это вразумляет меня. Я бы давно был гораздо умнее нынешнего, если бы мне доставлялась верная статистика. Если бы вы доставляли мне в продолжение года хотя такие известия, какие содержатся в нынешнем вашем милом письме, на которое я вам отвечаю (хотя в нем говорится только о невозможности делать добро), то я чрез это самое к концу года пришел бы в возможность сказать вам вещи, гораздо более удобные к приведению в исполнение. У меня голова находчива, и затруднительность обстоятельств усиливает умственную изобретательность; душа же человека с каждым днем становится ясней. Но когда я не введен в те подробности, которые другой считает незначительными, душа моя тоскует, и мне точно как будто бы душно и не развязаны мои руки. Вся книга моя долженствовала быть пробою: мне хотелось ею попробовать, в каком состоянии находятся головы и души, мне хотелось только поселить, посредством ее, в голове идеал возможности делать добро; потому что есть много истинно доброжелательных людей, которые устали от борьбы и омрачились мыслью, что ничего нельзя сделать. Идею возможности, хотя и отдаленную, нужно носить в голове, потому что с ней, как с светильником, все-таки отыщешь что-нибудь делать, а без нее вовсе останешься впотьмах. Письма эти вызвали бы ответы; ответы эти дали бы мне сведения. Мне нужно много набрать знаний; мне нужно хорошо знать Россию. Друг мой, не позабывайте, что у меня есть постоянный труд: эти самые «Мертвые Души», которых начало явилось в таком неприглядном виде. Друг мой, искусство есть дело великое. Знайте, что все те идеалы, которых напичкали в головы французские романы, могут быть выгнаны другими идеалами, и образы их можно произвести так живо, что они станут неотразимо в мыслях и будут преследовать человека в такой степени, что львицы возжелают попасть в другие львицы. Способность созданья есть способность великая, если только она оживотворена благословеньем высшим бога. Есть часть этой способности и у меня, и я знаю, что не спасусь, если не употреблю ее, как следует, в дело; а употребить ее, как следует, в дело я в силах только тогда, когда разум мой озарится полным знанием дела. Вот почему я с такою жадностью прошу, ищу сведений, которых мне почти никто не хочет, или ленится доставлять. Не будут живы мои образы, если я не сострою их из нашего материала, из нашей земли, так что всяк почувствует, что это из его же тела взято. Тогда только он проснется и тогда только может сделаться другим человеком.
   …Пишите ко мне чаще, и говорю вам нелицемерно, что это будет с вашей стороны истинно христианский подвиг, и если хотите доброе даянье ваше сделать еще существеннее, присоединяйте к концу вашего письма всякий раз какой-нибудь очерк и портрет какого-нибудь из тех лиц, среди которых обращается ваша деятельность, чтобы я по нем мог получить хоть какую-нибудь идею о том сословии, к которому он принадлежит в нынешнем и современном виде. Например, выставьте сегодня заглавие: Городская львица, и, взявши одну из них такую, которая может быть представительницей всех провинциальных львиц, опишите мне ее со всеми ухватками — и как садится, и как говорит, и в каких платьях ходит, и какого рода львам кружит голову, словом — личный портрет во всех подробностях. Потом завтра выставьте заглавие: «Непонятая женщина» и опишите мне таким же образом непонятую женщину. Потом: «Городская добродетельная женщина»; потом: «Честный взяточник»; потом: «Губернский лев». Словом, всякого такого, который вам покажется типом, могущим подать собою верную идею о том сословии, к которому он принадлежит. Вспомните прежнюю вашу веселость и уменье замечать смешные стороны человека, и, вооружась ими, вы сделаете для меня живой портрет, а мысль, что это вы сделаете не для праздного пересмеханья, а для добра, одушевит вас охотою рисовать с такими подробностями портреты, с какими бы вы пренебрегали прежде.
   «Письма», III, стр. 364–370.

Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ

   Неаполь, ок. 1 дек. 1846 г. [Из письма-статьи о «Современнике», которое Гоголь писал, не зная, что «Современник» уже перешел от Плетнева к Некрасову и Панаеву. ]
   …Что же касается до меня самого, то я по-прежнему не могу быть работящим и ревностным вкладчиком в твой «Современник». Ты уже сам почувствовал, что меня нельзя назвать писателем в строгом классическом смысле. Из всех тех, которые начали писать со мною вместе еще в лета моего школьного юношества, у меня менее, чем у всех других, замечались те свойства, которые составляют необходимые условия писателя. Скажу тебе, что даже в самых ранних помышлениях моих о будущем поприще моем никогда не представлялось мне поприще писателя. Столкнулся я с ним почти нечаянно. Некоторые мои наблюдения над некоторыми сторонами жизни, мне нужными для дела душевного, издавна меня занимавшего, были виной того, что я взялся за перо и вздумал преждевременно поделиться с читателем тем, чем мне следовало поделиться уже потом, по совершении моего собственного воспитанья. Мне доставалось трудно всё то, что достается легко природному писателю. Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой — первые необходимые орудия всякого писателя: они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей, так что надо мной имеет право посмеяться едва начинающий школьник. Всё мною написанное замечательно только в психологическом значении, но оно никак не может быть образцом словесности, и тот наставник поступит неосторожно, кто посоветует своим ученикам учиться у меня искусству писать, или, подобно мне, живописать природу: он заставит их производить карикатуры. Доказательство этому можешь видеть на некоторых молодых и неопытных подражателях моих, которые именно через это самое подражание стали несравненно ниже самих себя, лишив себя своей собственной самостоятельности. У меня никогда не было стремленья быть отголоском всего и отражать в себе действительность, как она есть вокруг нас, стремленья, которое тревожит поэта во всё продолженье его жизни и умирает в нем только с его собственной смертью. Я даже не могу заговорить теперь ни о чем, кроме того, что близко моей собственной душе. Итак, если я почувствую, что чистосердечный голос мой будет истинно нужен кому-нибудь и слово мое может принести какое-нибудь внутреннее примирение человеку, тогда у тебя в «Современнике» будет моя статья; если же нет — ее не будет, и ты на меня за это никак не гневайся.
   «Письма», III, стр. 275–276.

ПОРАЖЕНИЕ

В. П. БОТКИН — П. В. АННЕНКОВУ

   Москва, 28 февраля 1847 г.
   …Можете представить себе, какое странное впечатление произвела здесь книга Гоголя; но замечательно также и то, что все журналы отозвались о ней, как о произведении больного и полупомешанного человека; один только Булгарин приветствовал Гоголя, но таким язвительным тоном, что эта похвала для Гоголя хуже пощечины. [В «Северной Пчеле», 1847 г., № 8 Булгарин писал о Гоголе: «Последним сочинением он доказал, что у него есть сердце и чувство, и что он дурными советами увлечен был на грязную дорогу, прозванную нами натуральною школою. Отныне начинается новая жизнь для Гоголя…» и т. п. ] Этот факт для меня имеет важность: значит, что в русской литературе есть направление, с которого не совратить ее и таланту посильнее Гоголя; русская литература брала в Гоголе то, что ей нравилось, а теперь выбросила его, как скорлупку выеденного яйца. Воображаю, какой удар будет напыщенному невежеству Гоголя, и ничего бы так не желал теперь, как вашей с ним встречи. Он теперь в Неаполе; говорят, что ходит каждый день к обедне и с большим усердием молится богу. Замечательно еще то, что здесь славянская партия теперь отказывается от него, хотя и сама она натолкнула на эту дорогу. Хотелось бы мне сообщить вам обстоятельно о здешних славянофилах, но эти господа так разделены в своих доктринах, так что, что голова, то особое мнение; разумеется, и в них есть правая и левая стороны, и правой стороне книга Гоголя пришлась совершенно по сердцу. [«Правая» — Языков (умер в 1846 г.), Вигель; позже к защитникам «Выбранных мест» примкнул колебавшийся вначале Шевырев (Погодин по личным причинам отнесся иначе). Из петербургских литераторов защищали «Выбранные места» Плетнев и Вяземский. ]
   «П. В. Анненков и его друзья». П., 1892 г., стр. 528–530.

Н. В. ГОГОЛЬ — С. Т. АКСАКОВУ

   Неаполь, 6 марта 1847 г.
   Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. [Гоголь получил сразу три отрицательных отзыва о «Переписке»: в письме С. Т. Аксакова и в пересланных им письмах Д. Н. Свербеева и его жены, Катерины Ал-дрны. ] Поблагодарите также доброго Д. Н. Свербеева и скажите ему, что я всегда дорожу замечаниями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне. В письме его есть, точно, некоторая жесткость, которая была бы неприлична в объяснениях с человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самым письмом к вам он открыл себе теперь дорогу высказывать с подобной откровенностью мне самому всё то, что высказал вам. Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что до тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято ими в соображение, которое, может быть, иное показало бы им в другом виде, а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать всё о себе, так ловит все суждения и так умеет дорожить замечаниями умных людей даже тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении. А вам, друг мой, сделаю я маленький упрек. Не сердитесь: уговор был принимать не сердясь взаимно друг от друга упреки. Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания — это другое дело; это имеет право делать всякий умный человек, и даже просто всякий человек; но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке — это есть уже некоторого рода самоуверенность. Это значит — признать свой ум вознесшимся на ту высоту, с которой он может обозревать со всех сторон предмет. Ну, чт? если я вам расскажу след[ующую] повесть?