— Вы вчера, кажется, читали несколько глав из второго тома И. В. [Капнисту]? — оказал я.
   — Читал, а что?
   — Я не понимаю, Николай Васильевич, какую вы имеете охоту читать ему ваши сочинения! Он вас очень любит и уважает, но как человека, а вовсе не как писателя! Знаете ли, что он мне сказал вчера? Что, по его мнению, у вас нет ни на грош таланта! Несмотря на свой обширный ум, И. В. ничего не смыслит в изящной литературе и поэзии; я не могу слышать его суждений о наших писателях. Он остановился на «Водопаде» Державина, и дальше не пошел. Даже Пушкина не любит; говорит, что стихи его звучны, гладки, но что мыслей у него нет, и что он ничего не произвел замечательного.
   Гоголь улыбнулся… — Вот что он так отзывается о Пушкине, я этого не знал; а что мои сочинения он не любит, это мне давно известно, но я уважаю И. В. и давно его знаю. Я читал ему мои сочинения именно потому, что он их не любит и предупрежден против них. Что мне за польза читать вам или другому, кто восхищается всем, чт? я ни написал! Вы, господа, заранее предупреждены в мою пользу и настроили себя на то, чтобы находить всё прекрасным в моих сочинениях. Вы редко, очень редко сделаете мне отдельное строгое замечание, а И. В., слушая мое чтение, отыскивает только одни слабые места и критикует строго и беспощадно, а иногда и очень умно. Как светский человек, как человек практический и ничего не смыслящий в литературе, он иногда, разумеется, говорит вздор, но зато в другой раз сделает такое замечание, которым я могу воспользоваться. Мне именно полезно читать таким умным не литературным судьям. Я сужу о достоинстве моих сочинений по тому впечатлению, какое они производят на людей, мало читающих повести и романы. Если они рассмеются, то значит, уже действительно смешно, если будут тронуты, то значит, уже действительно трогательно, потому что они с тем уселись слушать меня, чтобы ни за что не смеяться, чтобы ничем не трогаться, ничем не восхищаться. Слушая Гоголя, я невольно вспомнил о кухарке Мольера. [Следовало «o няне Мольера». По преданию, Мольер, перед постановкой своих комедий читал их своей няне, чтобы сообразить, какое впечатление они могут произвести на публику. ]
   Л. И. Арнольди, стр. 74–87.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ КН. Д. А. ОБОЛЕНСКОГО

   [Д. А. Оболенский (1822–1881) — впоследствии видный бюрократ. В эти годы — тов. председателя 1-го департамента палаты гражданского суда. ]
   [В июле месяце] 1849 года проездом через Калугу в имение отца моего я застал Гоголя, гостившего у А. О. Смирновой, и обещал ему на обратном пути заехать за ним, чтобы вместе отправиться в Москву. Пробыв в деревне недолго, я в условленный день прибыл в Калугу и провел с Гоголем весь вечер у А. О. Смирновой, а после полуночи мы решили выехать.
   С Гоголем я познакомился еще в 1848 году летом в Москве, и мы видались часто. Родственные мои отношения к графу А. П. Толстому, у которого Николай Васильевич в то время жил в Москве, [Ошибка. Летом 1848 г. Гоголь не был в Москве, а осенью этого года жил у Погодина. ] и дружба моя с кругом людей, которых Гоголь по справедливости считал самыми близкими своими друзьями, расположила его в мою пользу, и он не раз выказывал мне знаки своего дружеского внимания. От того ли, что неожиданно представилась ему приятная оказия выехать в Москву, куда торопился, или от другой причины, только помню, что весь вечер Гоголь был в отличном расположении духа и сохранил его во всю дорогу. Живо справил он свой чемоданчик, заключавший всё его достояние, но главная забота его заключалась в том: как бы уложить свой портфель так, чтобы он постоянно оставался на видном месте. Решено было поставить портфель в карете к нам в ноги, и Гоголь тогда только успокоился за целость его, когда мы уселись в дормез и он увидел, что портфель занимает приличное и безопасное место, не причиняя, вместе с тем, нам никакого беспокойства.
   Портфель этот заключал в себе только еще вчерне оконченный второй том «Мертвых Душ».
   Читатели моего поколения легко могут себе представить, с каким чувством возбужденного любопытства смотрел я во всю дорогу на этот портфель.
   Чем был для молодых людей нашего поколения Гоголь — о том с трудом могут судить люди новейшего времени.
   Я принадлежал к числу тех поклонников таланта Гоголя, которые и после издания его «Переписки с друзьями» не усомнились в могучей силе его дарования.
   Из рассказов графа А. П. Толстого, которому Гоголь читал еще вчерне отрывки из 2-й части «Мертвых Душ», я уже несколько знал, какой серьезный оборот должна принять поэма в окончательном своем развитии. Письма самого Гоголя о «Мертвых Душах» подготовляли также публику к чему-то неожиданному. Всё это усиливало мое любопытство, и я, пользуясь хорошим расположением духа Гоголя и скверной дорогой, мешавшей нам скоро уснуть, заводил на разные лады разговор о лежащей в ногах наших рукописи. Но узнал немногое. Гоголь отклонял разговор, объясняя, что много еще ему предстоит труда, но что черная работа готова и что к концу года надеется кончить, ежели силы ему не изменят. Я выразил ему опасение, что цензура будет к нему строга, но он не разделял моего опасения, а только жаловался на скуку издательской обязанности и возни с книгопродавцами, так как он имел намерение прежде выпуска 2-й части «Мертвых Душ» сделать новое издание своих сочинений.
   К утру мы остановились на станции чай пить. Выходя из кареты, Гоголь вытащил портфель и понес его с собою, это делал он всякий раз, как мы останавливались. Веселое расположение духа не оставляло Гоголя. На станции я нашел штрафную книгу и прочел в ней довольно смешную жалобу какого-то господина. Выслушав ее, Гоголь спросил меня:
   — А как вы думаете, кто этот господин? Каких свойств и характера человек?
   — Право не знаю, — отвечал я.
   — А вот я вам расскажу. — И тут же начал самым смешным и оригинальным образом описывать мне сперва наружность этого господина, потом рассказал мне всю его служебную карьеру, представляя даже в лицах некоторые эпизоды его жизни. Помню, что я хохотал, как сумасшедший, а он всё это выделывал совершенно серьезно. За сим он рассказал мне, что как-то одно время они жили вместе с Н. М. Языковом (поэтом) и вечером, ложась спать, забавлялись описанием разных характеров и за сим придумывали для каждого характера соответственную фамилию. «Это выходило очень смешно, — заметил Гоголь и при этом описал мне один характер, которому совершенно неожиданно дал такую фамилию, которую печатно назвать неприлично. — И был он родом из грек!» — так кончил Гоголь свой рассказ.
   Утром во время пути, при всякой остановке, выходил Гоголь на дорогу и рвал цветы, и ежели при том находились мужик или баба, то всегда спрашивал название цветов; он уверял меня, что один и тот же цветок в разных местностях имеет разные названия и что, собирая эти разные названия, он выучил много новых слов, которые у него пойдут в дело.
   За несколько станций до Москвы я решился сказать Гоголю:
   — Однако, знаете, Николай Васильевич, ведь это бесчеловечно, что вы со мной делаете. Я всю ночь не спал, глядя на этот портфель. Неужели он так и останется для меня закрытым?
   Гоголь с улыбкой посмотрел на меня и сказал:
   — Еще теперь нечего читать, когда придет время, я вам скажу.
   Мы расстались с Гоголем в Москве. Я отправился в Петербург и от друзей Гоголя часто получал известия, что Гоголь усердно работал.
   Д. А. Оболенский, стр. 941–943.

А. О. СМИРНОВА — Н. В. ГОГОЛЮ

   Калуга, 1 августа 1849 г.
   Как жаль, что вы так мало пишете о Тентетникове: меня они все очень интересуют, и часто я думаю о Костанжогло и Муразове. Уленьку немного сведите с идеала и дайте работу жене Костанжогло: она уже слишком жалка. [Из сравнения дошедших редакций второй части «Мертвых Душ» видно, что Гоголь воспользовался и тем и другим советом Смирновой. ] А впрочем всё хорошо.
   Барсуков, X, стр. 322.

И. В. КИРЕЕВСКИЙ — МАТЕРИ

   [Авдотье Петровне Елагиной, урожд. Юшковой. ]
   Москва, 8 августа 1849 г.
   …Гоголя мы видели вчера. Второй том «Мертвых Душ» написан, но еще не приведен в порядок, для чего ему нужно будет употребить еще год. [Передаваемые здесь и в других местах со слов Гоголя и его друзей известия о ходе работ над второй частью «Мертвых Душ» — противоречивы, так как понятие «окончания» работы в представлении Гоголя было колеблющимся. ]
   «Русский Архив», т. II, № 5.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ С. Т. АКСАКОВА

   …Он много гулял у нас по рощам (с приезда в Абрамцево 14 августа 1849) и забавлялся тем, что, находя грибы, собирал их и подкладывал мне на дорожку, по которой я должен был возвращаться домой. Я почти видел, как это он делал. По вечерам читал с большим одушевлением переводы древних Мерзлякова, [Ал-ей Фед. Мерзляков (1778–1830) — профессор Московского университета, поэт, критик, переводчик. Его «Подражения и переводы из греч. и латин. стихотворцев» 2 тт. вышли в 1825–1826 гг. ] из которых особенно ему нравились гимны Гомера. [«Гомеровские» или «гомерические» гимны (раньше приписывавшиеся Гомеру) — песни греческих рапсодов VII и след. вв. до н. э.; по содержанию славословия богам. ] Так шли вечера до 18-го числа, 18-го вечером, Гоголь, сидя на своем обыкновенном месте, вдруг сказал:
   — Да не прочесть ли нам главу «Мертвых Душ»?
   Мы были озадачены его словами и подумали, что он говорит о первом томе «Мертвых Душ». Сын мой Константин даже встал, чтоб принести их сверху, из своей библиотеки, но Гоголь удержал его за рукав и сказал:
   — Нет, уж я вам прочту из второго.
   И с этими словами вытащил из своего огромного кармана большую тетрадь.
   Не могу выразить, что сделалось со всеми нами. Я был совершенно уничтожен. Не радость, а страх, что я услышу что-нибудь недостойное прежнего Гоголя, так смутил меня, что я совсем растерялся. Гоголь сам был сконфужен. Ту же минуту все мы придвинулись к столу, и Гоголь прочел первую главу второго тома «Мертвых Душ». С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью. Гоголь несколько устал и, осыпаемый нашими искренними и радостными приветствиями, скоро ушел наверх, в свою комнату, потому что уже прошел час, в который он обыкновенно ложился спать, т. е. 11 часов.
   Тут только мы догадались, что Гоголь с первого дня имел намерение прочесть нам первую главу из второго тома «Мертвых Душ», которая одна, по его словам, была отделана, и ждал от нас только какого-нибудь вызывающего слова. Тут только припомнили мы, что Гоголь много раз опускал руку в карман, как бы хотел что-то вытащить, но вынимал пустую руку.
   На другой день Гоголь требовал от меня замечаний на прочитанную главу; но нам помешали говорить о «Мертвых Душах». Он уехал в Москву, и я написал к нему письмо, в котором сделал несколько замечаний и указал на особенные, по моему мнению, красоты. Получив мое письмо, Гоголь был так доволен, что захотел видеть меня немедленно. Он нанял карету, лошадей и в тот же день прикатил к нам в Абрамцево. Он приехал необыкновенно весел или, лучше сказать, светел и сейчас сказал:
   — Вы заметили мне именно то, что я сам замечал, но не был уверен в справедливости моих замечаний. Теперь же я в них не сомневаюсь, потому что то же заметил другой человек, пристрастный ко мне.
   Гоголь прожил у нас целую неделю; до обеда раза два выходил гулять, а остальное время работал; после же обеда всегда что-нибудь читали. Мы просили его прочесть следующие главы, но он убедительно просил, чтоб я погодил. Тут он сказал мне, что он прочел уже несколько глав А. О. Смирновой и С. П. Шевыреву, что сам он увидел, как много надо переделать, и что прочтет мне их непременно, когда они будут готовы.
   6-го сентября Гоголь уехал в Москву вместе с Ольгою Семеновною. Прощаясь, он повторил ей обещание прочесть нам следующие главы «Мертвых Душ» и велел непременно сказать это мне.
   В январе 1850 года Гоголь прочел нам в другой раз первую главу «Мертвых Душ». Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше и как будто написана вновь. Гоголь был очень доволен таким впечатлением и сказал:
   — Вот что значит, когда живописец даст последний туш своей картине. Поправки, по-видимому, самые ничтожные: там одно словцо убавлено, здесь прибавлено, а тут переставлено — и всё выходит другое. Тогда надо напечатать, когда все главы будут так отделаны…
   Оказалось, что он воспользовался всеми сделанными ему замечаниями.
   Января 19-го Гоголь прочел нам вторую главу второго тома «Мертвых Душ», которая была довольно отделана и не уступала первой в достоинстве; а до отъезда своего в Малороссию [Т. е. до 13 июня 1850 г. ] он прочел третью и четвертую главы.
   «История моего знакомства».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Н. В. БЕРГА

I
   …Однажды, кажется в том же 1848 году, зимой, был у Погодина вечер, на котором Щепкин читал что-то из Гоголя. [Вероятно, 11 ноября 1848 г. О вечере, устроенном в этот день в честь Гоголя, Погодин записал в дневнике: «Гоголь испортил и досадно».] Гоголь был тут же. Просидев совершенным истуканом в углу, рядом с читавшим, час или полтора, со взглядом, устремленным в неопределенное пространство, он встал и скрылся…
   Впрочем, положение его в те минуты было точно затруднительное: читал не он сам, а другой; между тем вся зала смотрела не на читавшего, а на автора, как бы говоря: «А! Вот ты какой, господин Гоголь, написавший нам эти забавные вещи!»
   Другой раз было назначено у Погодина же чтение комедии Островского «Свои люди — сочтемся», [3 декабря 1849 г. Комедия первоначально называвшаяся «Несостоятельный должник», затем «Банкрот», была незадолго до этого (23 ноября) запрещена театральной цензурой. Сцены из комедии «Несостоятельный должник» были напечатаны в «Моск. Гор. Листке», 1847 г., № 7 под буквами А. О. и Д. Г. Ал-др Ник. Островский, кроме того, напечатал к этому времени «Картину семейного счастья» и «Записки замоскворецкого жителя» (в той же газете, в том же году — анонимно). «Свои люди — сочтемся» напечатана полностью в «Москвитянине», 1850 г. (март) и отдельно — тогда же. ] тогда еще новой, наделавшей значительного шуму во всех литературных кружках Москвы и Петербурга, а потому слушающих собралось довольно: актеры, молодые и старые литераторы, между прочим графиня Ростопчина, только что появившаяся в Москве после долгого отсутствия и обращавшая на себя немалое внимание. Гоголь был зван также, но приехал середи чтения, тихо подошел к двери и стал у притолоки. Так и простоял до конца, слушая, по-видимому, внимательно.
   После чтения он не проронил ни слова. Графиня подошла к нему и спросила: «Что вы скажете, Николай Васильевич?» — «Хорошо, но видна некоторая неопытность в приемах. Вот этот акт нужно бы подлиннее, а этот покороче. Эти законы узнаются после, и в непреложность их не сейчас начинаешь верить».
   Больше ничего он не говорил, кажется, ни с кем во весь тот вечер. К Островскому, сколько могу припомнить, не подходил ни разу. [Из воспоминаний С. В. Максимова известно, что Гоголь набросал на записке отзыв о «Банкроте» (одобрительный) и передал Островскому через Погодина. ] После, однако, я имел случай не раз заметить, что Гоголь ценит его талант и считает его между московскими литераторами самым талантливым. Раз, в день его именин, которые справлял он в бытность свою в Москве постоянно у Погодина в саду, ехали мы с Островским откуда-то вместе на дрожках и встретили Гоголя, направлявшегося к Девичьему полю. [9 мая 1850 г. На Девичьем поле жил Погодин. ] Он соскочил со своих дрожек и пригласил нас к себе на именины; мы тут же и повернули за ним. Обед, можно сказать, в исторической аллее, где я видел потом много памятных для меня других обедов с литературным значением, прошел самым обыкновенным образом. Гоголь был ни весел, ни скучен. Говорил и хохотал более всех Хомяков, читавший нам, между прочим, знаменитое объявление в «Московских Ведомостях» о волках с белыми лапами, явившееся в тот день. Были: молодые Аксаковы, Кошелев, [Ал-др Ив. Кошелев (1806–1883) — писатель-славянофил. ] Шевырев, Максимович…
II
   …В другой раз, в припадке… литературной откровенности, кажется у Шевырева, Гоголь рассказал при мне, как он обыкновенно пишет, какой способ писать считает лучшим.
   «Сначала нужно набросать всё, как придется, хотя бы плохо, водянисто, но решительно всё, и забыть об этой тетради. Потом через месяц, через два, иногда и более (это скажется само собою) достать написанное и перечитать: вы увидите, что многое не так, много лишнего, а кое-чего и недостает. Сделайте поправки и заметки на полях — и снова забросьте тетрадь. При новом пересмотре ее — новые заметки на полях, и где не хватит места — взять отдельный клочок и приклеить сбоку. Когда всё будет таким образом исписано, возьмите и перепишите тетрадь собственноручно. Тут сами собой явятся новые озарения, урезы, добавки, очищения слога. Между прежних вскочат слова, которые необходимо там должны быть, но которые почему-то никак не являются сразу. И опять положите тетрадку. Путешествуйте, развлекайтесь, не делайте ничего или хоть пишите другое. Придет час, вспомнится брошенная тетрадь: возьмите, перечитайте, поправьте тем же способом и, когда снова она будет измарана, перепишите ее собственноручно. Вы заметите при этом, что вместе с крепчанием слога, с отделкой, очисткой фраз как бы крепчает и ваша рука: буквы ставятся тверже и решительнее. Так надо делать, по-моему, восемь раз. Для иного, может быть, нужно меньше, а для иного и еще больше. Я делаю восемь раз. Только после восьмой переписки, непременно собственною рукою, труд является вполне художнически законченным, достигает перла создания. Дальнейшие поправки и пересматривания, пожалуй, испортят дело; что называется у живописцев: зарисуешься. Конечно, следовать постоянно таким правилам нельзя, трудно. Я говорю об идеале. Иное пустишь и скорее. Человек все-таки человек, а не машина»…
   Н. В. Берг, стр. 121–125.

Н. В. ГОГОЛЬ — В. А. ЖУКОВСКОМУ

   Москва, 14 декабря 1849 г.
   Прежде всего благодарность за милые строки, хоть в них и упрек. Сам я не знаю, виноват ли я или не виноват. Все на меня жалуются, что мои письма стали неудовлетворительны и что в них видно одно — нехотение писать. Это правда: мне нужно большое усилие, чтобы написать не только письмо, но даже короткую записку. Чт? это? старость или временное оцепенение сил? Сплю ли я или так сонно бодрствую, что бодрствованье хуже сна? Полтора года моего пребыванья в России пронеслось, как быстрый миг, и ни одного такого события, которое бы освежило меня, после которого, как бы после ушата холодной воды, почувствовал бы, что действую трезво и точно действую. Только и кажется мне трезвым действием поездка в Иерусалим. Творчество мое лениво. Стараясь не пропустить и минуты времени, не отхожу от стола, не отодвигаю бумаги, не выпускаю пера; но строки лепятся вяло, а время летит невозвратно. Или в самом деле, 42 года есть для меня старость, или так следует, чтобы мои «Мертвые Души» не выходили в это мутное время, когда, не успевши отрезвиться, общество еще находится в чаду и люди еще не пришли в состояние читать книгу как следует, то есть, прилично, не держа ее вверх ногами? Здесь всё, и молодежь, и старость, до того запуталось в понятиях, что не может само себе дать отчета. Одни, в полном невежестве, дожевывают европейские уже выплюнутые жеваки; другие изблевывают свое собственное несваренье. Редкие, очень редкие слышат и ценят то, что в самом деле составляет нашу силу. Можно сказать, что только одна церковь и есть среди нас еще здоровое тело.
   Появленье «Одиссеи» было не для настоящего времени. Ее приветствовали уже отходящие люди, радуясь и за себя самих, что еще могут чувствовать вечные красоты Гомера, и за внуков своих, что им есть чтение светлое, не отемняющее головы. Я знаю людей, которые несколько раз сряду прочли «Одиссею» с полной признательностью и глубокой благодарностью к переводчику. Но таких (увы!) немного. Никакое время не было еще так бедно читателями хороших книг, как наступившее. Шевырев пишет рецензию, вероятно, он скажет в ней много хорошего; но никакие рецензии не в силах засадить нынешнее поколение за чтение светлое и успокоивающее душу. Временами мне кажется, что II том «Мертвых Душ» мог бы послужить для русских читателей некоторою ступенью к чтенью «Гомера». Временами приходит такое желанье прочесть из них что-нибудь тебе и кажется, что это прочтенье освежило бы и подтолкнуло меня!.. Но… когда это будет? когда мы увидимся? Вот тебе всё, что в силах сказать! Прости великодушно, если и это письмо неудовлетворительно. По крайней мере, я хотел, чтобы оно было удовлетворительно…
   «Письма», IV, стр. 286–288.

Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ

   Москва, 21 января 1850 г.
   Не могу понять, что со мною делается. От преклонного ли возраста, действующего в нас вяло и лениво, от изнурительного ли болезненного состояния, от климата ли, производящего его, но я просто не успеваю ничего делать. Время летит так, как еще никогда не помню. Встаю рано, с утра принимаюсь за перо, никого к себе не впускаю, откладываю на сторону все прочие дела, даже письма к людям близким, — и при всем том так немного из меня выходит строк! Кажется, просидел за работой не дольше, как час, смотрю на часы — уже время обедать. Некогда даже пройтись и прогуляться. Вот тебе вся моя история! Конец делу еще не скоро, т. е. разумею конец «М[ертвых] Душ». Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только. Я не знаю даже, можно ли творить быстро собственно художническое произведение. Это может только один бог, у которого всё под рукой: и разум, и слово с ним. А человеку нужно за словом ходить в карман, а разума доискиваться.
   «Письма», IV, стр. 293–294.

ИЗ ДНЕВНИКА О. М. БОДЯНСКОГО

   [Об О. М. Бодянском см. выше — письмо Н. В. Гоголя к М. А. Максимовичу от 12 декабря 1832 г. ]
   12 мая 1850 г.
   …Наконец я собрался к Н. В. Гоголю. Вечером часов в 9 отправился к нему, в квартиру графа Толстого, на Никитском бульваре, в доме Талызиной. У крыльца стояли чьи-то дрожки. На вопрос мой: «Дома ли Гоголь», — лакей отвечал, запинаясь: «Дома, но наверху у графа». — «Потрудись сказать ему обо мне». Через минуту он воротился, прося зайти в жилье Гоголя, внизу, в первом этаже, направо, две комнаты. Первая вся устлана зеленым ковром, с двумя диванами по двум стенам (1-й от двери налево, а 2-й за ним, по другой стене); прямо печка с топкой, заставленной богатой гардинкой зеленой тафты (или материи) в рамке; рядом дверь у самого угла к наружной стене, ведущая в другую комнату, кажется, спальню, судя по ширмам в ней, на левой руке; в комнате, служащей приемной, сейчас описанной, от наружной стены поставлен стол, покрытый зеленым сукном, поперек входа к следующей комнате (спальне), а перед первым диваном тоже такой же стол. На обоих столах несколько книг кучками одна на другой: тома два «Христианского Чтения», «Начертание церковной библейской истории», «Быт русского народа», [А. С. Терещенко. ] экземпляра два греко-латинского словаря (один Гедеринов), словарь церковно-русского языка, Библия в большую 4-ку московской новой печати, подле нее молитвослов киевской печати первой четверти прошлого века; на втором столе (от внешней стены) между прочим сочинения Батюшкова в издании Смирдина «русских авторов», только что вышедшие, и пр. Минут через пять пришел Гоголь, извинясь, что замешкал…
   …Разговаривая далее, речь коснулась литературы русской, а тут и того обстоятельства, которое препятствует на Москве иметь свой журнал; «Москвитянина» давно уже никто не считает журналом, а нечто особенным. «Хорошо бы вам взяться за журнал; вы и опытны в этом деле, да и имеете богатый запас от „Чтений“ [„Чтения в Обществе истории и древностей российских“. Издавались в 1845–1848 гг. под редакцией Бодянского (секретаря Об-ва). В 1848 г. были запрещены за помещение сочинения Флетчера о России при Иване Грозном. При этом пострадал и Бодянский (отстранен от должности секретаря Об-ва, а временно и от должности профессора Московского университета). ] — книжек на 11–12 вперед; только для того нужно, прежде всего, к тому что у меня, кое-что, без чего никакой журнал не может быть».