Павел Алексеевич обратно в гостиницу приехал, и тут ему коридорный доложил, что, мол, братец ваш двоюродный также в сей гостинице ставши и сейчас к губернатору призваны. Полковник от того в недоумении к Дарье Михайловне при мне пришли и рассказывают, что было. А тут чиновник, который бумаги у нас в деревне составлял, доложить явился насчет плутней управителя, о чем у писцов в казенной палате вызнал. Взъярился наш барин пуще прежнего, как узнал, зачем братец двоюродный пожаловал. На свое счастье, сей родич из гостиницы в тот же день съехал — прослышал, видно, от прислуги, чем наш-то ему грозил. Однако назавтра приглашает Павла Алексеевича губернский предводитель и вздумал дворянской опекой грозить и про Дарью Михайловну заикнулся. Павел Алексеевич сообразно ему отвечал, но, возвратившись оттоль, уговорил наконец ее под венец идти, чтобы все сплетни разом прикончить и на огорчение братцу-наследнику. Так надо же, чтобы в церкви она от легкого туалета и простудилась пуще… Жар, кашель, кровь впервые показалась — беда! Надо скорей в теплые края. Поехал Павел Алексеевич к губернатору, дал тому слово, что, окромя трехсот душ, что в готовых бумагах прописаны, не станет в ближние пять лет без выкупа более никого на волю отпущать, рассказал и про братние происки и про угрозу опеки. А про венчание ихнее губернатор и так уже знал. Да в пику предводителю и дал приказ палате немедля все бумаги принять и по ним отпуск на волю учинить. Тут же, по указке губернатора, нанял полковник отставного израненного капитана в управители, чтобы все по доверенности до победного исхода довел. А сами в Одессу, на корабль — ив Неаполь. И меня с собой взяли-с…
   Старый фельдшер потрогал рукой остывший чайник. Иванов подозвал полового, приказал подать горячего и еще ватрушек, да посочнее. Николай Евсеич поблагодарил и продолжал:
   — Этакая поспешность, надобно полагать, жизнь барыни весьма продлила. Одно время будто вовсе поправились, даже запели полным голосом. Но через год снова от легкой простуды кровохарканье пришло, и в апреле 1830 года отошли к праведникам… Вот-с… А, возвратившись в отечество, Павел Алексеевич, по слову губернатору, отпущали из разных вотчин человек по двадцать — тридцать, деревеньками, за самый малый выкуп. Нонче же, как срок обещанию истек, снова уже готовят из Новгородской вотчины двести душ на волю безвозмездно. Словом, завещание супруги сполняют свято…
   — Однако, сказывают, жениться собрался, — заметил Иванов.
   — И то по ее воле.
   — Неужто?
   — Истинно-с. При болезни последней не раз повторили, чтобы взял за себя княжну Козловскую, которая за ней, будто сестра кровная, ходила. Как есть бесприданница, лет ноне за тридцать, родственница бедная нашего посланника в Турине, с которой в Италии сдружилась. Барин и то сколько лет откладывали. Тут любви плотской, верьте, нисколько нету, а одна душевность. И на случай, ежели сами раньше ее помрут, чтобы продолжала подданных облегчать, опять же по Дарьи Михайловны завещанию…
* * *
   «Вот как все иначе оборачивается, когда поближе узнаешь, — думал Иванов, возвращаясь домой. — И надо всю историю Красовскому отписать… Вот четвертина крови цыганской в ней считалась, а есть ли среди господ чисто русских из знатнейших фамилий, которых во дворце видаю, чтобы такой любовью к бедным людям жили? И такое создание прекрасное чахотка сгубила! Поляков хоть от горестной судьбы сгас, a тут и любовь мужняя, и края теплые, и лекаря самолучшие… Надо в поминание Дарью Михайловну вписать… А любопытно бы знать, предвидела ли свою судьбу? Ведь на себя, поди, карты раскладывала и на ладошку глядела… Но удивительней всего, как на полковника губернатор с предводителем наседали, чтобы на волю целыми деревнями не выпускал. Крепко держатся господа, чтобы порядок свой не дать нарушать. Где же было молодым да доверчивым, как князь Александр Иванович с друзьями, этакую силу одолеть? Правду старый Никита говорил: не отдадут они свое царство…»
* * *
   Полковник Бегичев отписал Жандру, что съездил к уездному предводителю и нашел человека воспитанного и образованного. Просил содействовать Иванову и получил обещание всяческой помощи. Такой аттестации полностью соответствовало пришедшее следом письмо капитана Левшина, которое Жандр прочел Иванову. В нем говорилось, что, хотя предводитель не Знаком с господином Карбовским, каковой уже два трехлетия не показывается на выборах, оправдывая это параличом, но, по собранным справкам, продолжает вести жизнь невоздержанную, постоянно играя в карты с соседями, что сопровождается возлияниями и обжорством. От бесхозяйственности и убыточной карточной игры денежные дела Карбовского находятся в расстройстве, которое тщится поправить займами у одного из партнеров и дальнего родственника, отставного поручика Вахрушова. Оный, владеющий деревней в двенадцати верстах от Епифани, как думают, имеет в виду, предъявив заемные письма ко взысканию, завладеть Козловкой. В заключение спрашивалось, следует ли при встрече заводить речь с поручиком о будущей покупке.
   — А теперь думай, что отвечать, — сказал Жандр, окончив чтение. — После благодарности сему доброжелателю о чем просить его?
   — По-моему, разговор заводить рано, — сказал Иванов. — Ведь до того лета я денег нужных не накоплю. А хорошо бы цены нонешние на крестьянский двор справный, на десятину земли, а главное, на людей всех возрастов от них узнать.
   Жандр одобрил такое решение, и на том они расстались.
   А Иванов со следующего вечера засел за письмо Красовскому. Надо известить о встрече с камергером, что услышал от фельдшера. Да и в своей жизни накопилось немало: о том, как встретил Анюту, о маленькой Маше и, наконец, об офицерстве. Таких длинных писем Иванов никогда не составлял и по частям читал Анне Яковлевне. Она одобряла, а порой и дополняла. Посоветовала сообщить, что через год собирается на родину торговать свою родню. Раз Красовский заезжал в Козловку и отписал о том обстоятельно, то по справедливости надо ему об ихней судьбе все знать.
   Понятие справедливости Анна Яковлевна почитала самым важным в жизни. Муж как-то заметил: много ли они оба ее видели? Но она горячо возразила, что тем больше обязаны по ней поступать. И тут же назвала тех, кто хотя по-разному, но по ней живут: своих родителей и мадам Шток, князя Одоевского и его друзей, вахмистра Назарова, Жандра и Качмаревых. Заключила этот, видимо не раз обдуманный перечень Дарьей Михайловной с мужем, который продолжает ею завещанное доброе дело наперекор «правителям», как называла всякое начальство.
* * *
   В это жаркое лето 1835 года двор выехал в Царское в начале мая и пробыл там до сентября. У Ивановых часто выдавались такие долгие, спокойные вечера, какие случались только до рождения Маши. Теперь Анна Яковлевна не так уставала: девочке шел пятый год, она много играла в своем углу, спала спокойно и крепко, а подросшая и окрепшая Лизавета все больше делала по хозяйству. Потому и выходило, что унтер с женой могли по несколько часов вечерами сидеть за шитьем и за щетками. Рассказывали друг другу, что видели за день, а то слушали, как Лизавета читала им вслух принесенное воскресным* * * Гостем Темкиным. Писарь стал вхож к лакею Жуковского, и Василий Андреевич разрешил ему брать книги из одного шкафа своей библиотеки, которые иногда давал Ивановым на несколько дней.
   Благодаря легкой службе Иванов этим летом стал гулять с дочкой по набережной Мойки или в Летнем саду, куда из всех солдат впускали только дворцовых гренадер. Тут по утрам в боковых аллеях бывало немного гуляющих, и он мог спокойно посидеть на скамейке, в то время как Маша бегала около. В это лето он впервые близко присмотрелся к дочке и радовался ее разуму и доброте. Несколько раз водил ее во дворец и Эрмитаж, показывал разные диковины: часы «Павлин», которые при них задвигались и отзвонили время, сад с цветами во втором этаже, китайцев, качавших головами, мраморные статуи и огромные картины, царский серебряный трон, Военную галерею и сверкающий позолотой собор. Конечно, она залюбовалась золотым хвостом павлина и старалась громко не смеяться, когда, скользя на блестящем паркете, хваталась за отцовскую руку. Везде внимательно слушала его пояснения и только в двух случаях их упредила. Войдя в розовый мраморный Тронный зал, остановилась и прошептала:
   — Вот где красиво-то! Хоть бы мамонька тут побывала!
   А в залитом солнцем соборе сказала:
   — Здесь и молиться, наверное, весело!..
   После этих прогулок Иванов стал больше думать о будущем дочери. Вот на пятом году она охотно запоминает буквы и уже читает склады. Темкин берется учить ее чистописанию и арифметике, рассказать по истории, что в книгах вычитал. Ну, а дальше? Если бы родилась теперь, когда именуется благородием, то определили бы в Павловский институт на Знаменской улице, как уже двух унтерских дочек, достигших семи лет. А раз родилась, пока был в солдатском звании, туда дороги нет. А куда есть?.. Коли удастся выкупить своих, то с нонешним жалованьем можно и в хороший пансион определить, как советовала Настасья Петровна. Ну, то все впереди, а пока такая радость идти рядом, отвечать на ее вопросы, чувствовать ее ручку на своей ладони!..
* * *
   Вскоре по возвращении двора в Петербург, после первого Большого выхода в собор Иванов встретился с камергером Пашковым, который, опоздав к началу церемонии, но не слишком торопясь, пересекал Гербовый зал. Оглядев молодцеватую стать вытянувшегося перед ним унтера, Пашков остановился и спросил:
   — В каком полку, братец, служил до царевой роты?
   — Лейб-гвардии в Конном, ваше высокоблагородие!
   — Однополчанин! В каком же эскадроне и с какого года?
   — С Тарутина все в третьем эскадроне, только раз на полгода в ремонтеры откомандировали, с ними в Лебедянь ходил.
   — В Лебедянь? — воскликнул Пашков. — Может, и унтера Красовского знавал?
   — Александр Герасимович, как родной, меня привечивал. К мастерству приставил и грамоте выучил.
   — А не знаешь, где он сейчас? Все на Беловодских заводах?
   — Не могу знать, ваше высокоблагородие. Послал ему туда сим летом письмо, но ответа еще не получил.
   В это время поспешно проходивший мимо седой сановник с синей лентой через плечо подхватил камергера под руку.
   — Полно, Павел Алексеевич, сражения вспоминать! — сказал он. — Вот вам Литта за опоздание такую картечь пропишет…
   — Сейчас, князь, — отозвался Пашков. — Один вопрос еще старому соратнику. В котором году в Лебедяни был?
   — В восемнадцатом.
   — Так не ты ли с Красовским нас охранять приходил да из сада пение барыни слушал? Не ты ли за крепостных родичей радел?..
   Черты камергера изобразили волнение. Он вежливо, но решительно освободил локоть от руки сановника, который, пожав плечами, пошел в Статс-дамскую, а Пашков продолжал:
   — Видно, нам надобно, братец, не тут потолковать. Но завтра утром я месяца на два отъеду Дарьи Михайловны завещание выполнять… Слыхал ли, что она скончалась? Помнишь ли ее?
   — Их раз увидавши, разве можно забыть? — ответил унтер. — А я не раз их пение слышал и добрым словом ободрен.
   — Ну, спасибо, брат, — наклонил голову камергер. — Как прозвание твое, чтобы сыскать в вашей роте, когда возвращусь?.. Но позвольте, отчего же на сабле у вас темляк офицерский?
   Иванов назвался и объяснил свой чин. В это время часы по всем залам дворца и на фасаде пробили десять. Пашков обнял его за плечи, поцеловал в висок и поспешно пошел в собор.
* * *
   Ответ Красовского пришел в ноябре. Это было первое письмо с надписью на конверте: «Его благородию Александру Ивановичу Иванову». После поздравления с законным браком, с чином и пожелания здоровья ему, супруге и дочери Красовский объяснял причину, почему отвечает не сразу: на два месяца посылали инспектировать Яновский завод в Седлецкую губернию, а потом завернул в Лебедянь, на Покровскую ярмарку, которая хотя уступает Троицкой, раз на ней отсутствуют ремонтеры, но все же служит местом встреч любителей и коннозаводчиков.
   Как ответ на недавний разговор с камергером Иванов прочел вторую половину письма: «В Лебедяни не раз вспоминал я добрую Дарью Михайловну, о кончине которой дьякон Филофей не был осведомлен, ибо дом, в котором проживал, полковник подарил церковному причту, чем сношение с бывшим его владельцем прервалось. В покойной особе, кроме редкостного разума и сердечной доброты, впору оплакивать еще и голос чисто ангельский, коего звуки до смертного часа буду помнить. Утешением от известия про кончину ее оказалось сообщение твое, что камергер следует ее воле много лет после кончины, что возвышает в его лице род человеческий, о котором я мнение за сии годы не повысил. Ежели будет к тому случай, передай мое соболезнование и почтение. Из Лебедяни отправился я восвояси к месту служения на брегах тихоструйного Деркуля уже не одинок. Ты, верно, ждешь здесь наконец-то прочесть о браке с некоей девой или вдовицей? Но нет! Поехал я в приятной кумпании с Филофеем, ныне отставленным церковнослужителем, которого едва уговорил отныне разделять холостяцкую обитель знакомого тебе майора, собирающегося через год, когда исполнится ему шестьдесят лет, выйти в отставку. Сын оного Филофея под воздействием злой жены превратился в заурядного хапугу, от известий о деяниях коего голубиная душа отцова терпела повседневные страдания…»
   Письмо взволновало Иванова. Вспомнил, как медленно оживал по пути в Лебедянь под опекой Красовского, услышал стоголосый гомон ярмарки, увидел встречу с барином и Степкой — катом, с ласковым подростком Мишкой, испытал снова боль от вести, что изверг заколотил беззащитную Дашу, и потом, ночью в саду, от пения Дарьи Михайловны, надорвавшего сердце… Даже слова те же написал Красовский, что тогда говаривал: «ангельский» голос, «голубиная» душа дьякона…
   Хоть бы еще раз повидаться, поговорить со старым другом! Вот он и в штаб-офицерских эполетах остался чудаком бессребреником; не женился на богатой, а повез к себе на харчи бедняка Филофея… Далеко ли от Епифани до Беловодска? Надо Федота спросить, сколько верст по почтовому тракту. Он как-то умеет высчитать. Другой-то раз навряд ли удастся выбраться в такую даль. Годы незаметно бегут: Красовскому под шестьдесят, ему самому сорок шесть стукнуло…

13

   Во время устройства парадных залов близ Иорданского подъезда рядом с ними, в начале Министерского коридора, выгородили две небольшие комнаты для дежурного флигель-адъютанта. Днем он находился в приемных государя, докладывая о прибывших и готовый нестись, куда пошлет с поручением, а вечер и ночь проводил здесь в готовности явиться по первому зову.
   Однажды, сменив часовых с парадной лестницы, Иванов сошелся в Фельдмаршальском зале с направляющимся в дежурку ротмистром Лужиным, одетым в новенький свитский мундир.
   — Здорово, Иваныч, — сказал ротмистр.
   — Здравия желаю, ваше высокоблагородие! Честь имею поздравить с новым званием.
   — Спасибо, братец. И ты в каком-то новом обличий: шляпа и темляк офицерские, а погон — как у всех ваших гренадер.
   — В унтера меня произвели. А вы и полка больше не касаемы?
   — Нет, я от фронта не отчислен, всего раз в месяц тут дежурю. Про прежних наших командиров могу сказать, что Бреверн хорошо полком командует, Пилар в генералы произведен. А общий недруг Эссен в отставке с чином полковника и в Чухландии мужиков тиранит. Все-таки обскакал я его! — Лужин с гордостью указал на аксельбанты и царские вензеля на эполетах.
   Они подошли к двери Министерского коридора.
   — Скажи, не могу ли чем тебе помочь? — спросил на прощание ротмистр. — Я, право, всегда рад…
   — Покорно благодарю, ваше высокоблагородие, только ничего мне не нужно, — ответил унтер, и Лужин, кивнув, исчез за дверью.
   «Аксельбантом гордится, что Эссена „обскакал“ похваляется, а про князя Александра Ивановича не вспомнил», — с горечью подумал Иванов.
* * *
   Второе письмо епифанского предводителя пришло в декабре. Он сообщал, что поручик Вахрушов представил заемные письма ко взысканию и Козловка вот-вот перейдет в его собственность с какой-то доплатой нонешнему владельцу, который останется доживать здесь бесправным приживалом, что вполне заслужил распутной жизнью. По поводу цен на людей предводитель писал, что за здорового, не старе тридцати лет мужика-работника дают, как и за рекрута, до ста рублей серебром, за баб тех же качеств — до шестидесяти, за пожилых, еще способных работать, и за подростков — по тридцать — сорок рублей, а за малых детей и за стариков, ежели кто таковых покупает с семьями, — по пятнадцать — двадцать рублей. Что же касается надела в одиннадцать десятин и усадьбы с исправной избой, гумном, скотом и мелкой живностью, то все сии господин Левшин оценивал примерно во столько же, как и семейство Ивана Ларивонова, расписанное ему по полу и по возрасту, то есть в пятьсот рублей серебром или две тысячи ассигнациями. Таким образом, на всю покупку, даже с запросом Вахрушова, следует иметь около четырех тысяч ассигнациями, в каковом виде такую сумму легче и безопаснее перевозить на дальнее расстояние. Свое письмо Левшин заключал советом обязательно запастись перед отъездом письмом от преимущественно военного чиновного лица к тульскому губернатору генералу Зурову с просьбой содействовать ускорению сделки. Купчие крепости на людей с землей заключают в губернской палате гражданского суда и только ввод во владение совершают в уездном суде, не раньше как по прошествии полутора месяцев, предоставляемых законом для протеста лиц, имеющих на то право. Но так как покупатель будет связан сроком отпуска из части, то важно, чтобы чиновники сих мест действовали без проволочек, чего без прямого указания губернатора ждать невозможно. Однако даже при всех благоприятных обстоятельствах покупщику надо иметь, кроме означенной суммы, еще сотни три ассигнациями на оплату пошлины, гербовой бумаги и прочих законом определенных расходов при покупке и столько же для награждения небольших чиновников, кои и суть совершители формальностей, каковые могут под различными предлогами затянуть, несмотря на приказ начальства. В заключении письма сообщалось, что, находясь в Петербурге, не столь трудно сыскать лиц, близко знающих генерала Зурова, служба коего прошла в гвардии, потом при фельдмаршале Дибиче и даже несколько лет флигель-адъютантом государя.
   Окончив читать это пространное письмо, Жандр сказал:
   — Сей барин заслуживает благодарственного послания. Все здесь умно и к делу. Хорошо, что у нас есть время сыскать нужных лиц. Может, и у тебя кто остался, которые в роту впихивали?
   — Генерал Захаржевский и полковник Бреверн ноне где-то в армии командуют, а вот ротмистр Лужин сами флигель-адъютантом пожалованы и намедни помощь предлагали.
   — Его запомним, но поищем чином повыше, — сказал Андрей Андреевич. — А пока давай считать. По сему расчету надобно тебе иметь при отъезде пять тысяч ассигнациями. У меня твоих ровно четыре тысячи. В ближние дни внесешь еще двести пятьдесят. Первого мая еще столько же, вот уже четыре с половиной налицо. На первое сентября еще двести пятьдесят. Значит, отпуск тебе надлежит просить на осень. Нехватающие мы тебе в долг поверим.
   Вечером, пересказав жене письмо предводителя, Иванов закончил:
   — Захаржевского разыскать Лужин, верно, поможет. А гвардейцы, которые до генеральства дошли, все промежду себя приятели.
   — А по-моему, ты про то не думай, раз Андрей Андреевич сам взялся, — посоветовала Анюта. — Мало ли у него знакомства?
   — А про что же мне и думать, окроме как заветное дело исполнить? — не без обиды спросил Иванов.
   — Думай, как заживем, когда все в Козловке хорошо пойдет, — посоветовала она, — и станешь со спокойной душой семейством своим радоваться. Я знаешь, про что перед сном думаю? Как бы летом где-нибудь на Выборгской дороге изобку сыскать, чтобы Маша настоящую траву, бабочек и жуков увидела, чтобы грибы не деревянные под стулом, а во мху под деревом сама собирала. А то папенька мой для меня все детство об этаком мечтал, но сначала служба разъездная, а потом нога калеченая мешали. И то ведь мы с ним, бывало, на Голодай-остров ходили, и там я из песку домики строила, а он, рядом сидя, на небо да на воду любовался… Потом еще думаю, что после поездки твоей за щетки больше упрошу не браться. Сам-то не замечаешь, как горбишься над ними и глаз краснеет… Даже если с каждого третного жалованья будем и впредь родителям твоим по сто рублей отсылать, так и тогда прямо по-царски заживем.
   — Тогда, поди, надо и квартиру получше снять, — сказал Иванов. — К Маше, если в пансионе учиться станет, подружки придут, так чтобы не хуже, как у них…
   — А я про пансион сомневаюсь, — созналась Анна Яковлевна.
   — Что ж так? — удивился Иванов.
   — Напротив нашей мастерской француз с женой пансион для девочек держали. Родители платили, кажись, рублей по пятьсот за год. А житье детям было не сравнять хуже, чем нам у Штокши. Учения совсем мало, только что по-французски да приседать ловко умели. А кушанье скудное, белье нечистое и во всем несправедливость. Старшие очень малышей обижали — прозвища стыдные давали, по ночам пугали. Сладкое или ленточку какую отнять — самое обычное дело. И что ни услышат — все француженке перенесут. А та их секла и на горох коленями ставила. В дурацком колпаке ходить за наказание не считалось.
   — Ну и пансион! — сказал Иванов. — А вы как все узнавали?
   — Горничная тамошняя, которая постели девочкам убирала, воротнички да рукавчики крахмалила, в мастерскую забегала. И та ушла от французов, не могла такую несправедливость видеть.
   — Так не все же пансионы такие! — сказал унтер. — Узнаем, расспросим, прежде чем отдавать.
   — Не иначе, — согласилась Анна Яковлевна. — Наверно, и справедливые заведения есть. Но с годик я сама еще поучу шить, читать и писать. Смотри, как Лизавета бойко читает, и никогда ее в лавках не обсчитывают. И еще, знаешь ли, про что мечтаю?
   — По-французски чтоб умела? — усмехнулся Иванов.
   — Вот и не угадал! Фортепьяно купить и учительницу нанять. Ты слышишь ли, как поет? Что услышит летом от уличных музыкантов, все сразу и запомнит. Ведь и ты часто за работой мурлычешь. Она все твои песни знает. Про солдатушек уланов слово в слово…
   — Хорошо бы, — ответил Иванов. — Как во дворце концерты дают, я всегда послушать стараюсь. Жалею, что ты со мной вместе не можешь. А те, кто там сбираются, многим музыка будто в тягость.
   — А господина Пашкова давно видел? Он-то, наверно, тульского губернатора знает? — спросила Анна Яковлевна, видно забыв, что сама советовала мужу не думать о письмах.
   — Может, и знает. Хотя двадцать лет в отставке и будто в Тульской деревень у них нет.
   — А все спроси. У господ везде знакомство или свойство. Не с губернатором, так с женой, может, родня.
   — Спрошу. Ему теперь все дело открыть можно, раз деньги почти накоплены, и про жалованье хорошее скажу.
   Только в феврале они встретились. Снова опоздавший к началу обедни камергер спешил в собор. И опять остановил унтера:
   — Ты завтра свободен, друг мой?
   — Никак нет, в суточном наряде.
   — Так послезавтра приди на Сергиевскую в полдень. Можешь?
   Услышав о приглашении, Анна Яковлевна настояла, чтобы взял с собой письмо Красовского, раз про него спрашивал осенью.
   Верно, хозяин отдал приказ о его приходе, потому что едва подошел к парадной двери, как ее распахнул швейцар, приговаривая:
   — Пожалуйте! Его превосходительство приказали просить. Стоявший тут же лакей помог унтеру снять полусаблю и шинель, принял шапку и пошел впереди, из почтения ступая боком по устланной ковром лестнице и дальше по парадным комнатам.
   Убранство их было нарядно, но, видно, осталось от отца камергера. Шелковые обои и обивка мебели выцвели, позолота потускнела. Пашков встретил гостя на пороге своего кабинета, а может, библиотеки — вдоль стен высились шкафы с книгами. У письменного стола на серой ребристой тумбе стоял беломраморный оплечный портрет женщины, в котором Иванов тотчас узнал черты Дарьи Михайловны.
   Перехватив его взгляд, камергер спросил:
   — Похожа?
   — Оченно, — сказал унтер. — Еще Красовский их со статуей в парижском каком-то музеуме равнял. Сказывал, на богиню какую-то древнюю схожи… А тут сами на себя-с.
   — И мне он то же говорил. Но я с тех пор в Париже не бывал, проверить его мнение не мог, — отозвался Пашков. — Да садись, пожалуйста, Александр Иванович. Ведь ты теперь офицер. Пока ты стоишь, и мне, хозяину, сесть неудобно.
   Иванов сел и подал письмо Красовского камергеру. Тот прочел, перечел еще раз и, возвращая, сказал растроганно: