Он зашагал в обход, давеча показанный Лаврентьевым, — через Статс-дамскую и Белый зал в Военную галерею. Из нее заглянул в Георгиевский тронный. Везде пусто, тихо. Чинно выравнялись вдоль стен банкетки, торшеры, вазы. Теперь можно на неспешном шагу разглядеть и генеральские портреты, не увидишь ли знакомых?
   В скудном свете, льющемся сквозь окна в потолке, проплывают мимо лица, мундиры, эполеты. Еще много осталось пустых рамок, затянутых зеленым репсом. Вот в нижнем ряду генерал Депрерадович. Тот самый, что делал смотр, за который чуть глаза от Эссена не лишился… Ничего — похож, хотя и молодоват писан. А где же прежний командир их полка Михайло Андреевич Арсеньев? Сказывали кирасиры, что здесь видели… Ну, довольно глазеть, маршируй-ка по назначенному кругу новой, неспешной, дворцовой, а не солдатской привычной походкой…
   Издали слышно по звону шпор, когда приближается к его посту кто-нибудь из военных. Вот со стороны Иорданской лестницы идет дворцовый комендант генерал Башуцкий. По-строевоему идет, топает да еще отдувается, оттого что толст и стар. Он давеча, когда с поручиком обходили пост, прошел с бумагами под мышкой, должно, к министру двора. Теперь назад идет к себе на подъезд, который и зовется Комендантским. Его походку всегда узнаешь: никогда не торопится и шпоры какие-то стариковские, звук густой, да глуховатый. А капитан Качмарев шпор не носит и уже выучился почти так же беззвучно ходить, как гоф-фурьеры, которые за порядком в залах и за придворными служителями наблюдают, — те прямо будто духи бесплотные скользят. Они хоть гренадеру не начальство, но все чиновники, им Иванов всегда кланялся, тем больше, что лакеи да истопники откровенным ворчанием встретили дежурных от роты: «К чему, кроме нас, еще солдат бездельных по комнатам натыркали?..»
   Раз на дежурствах одет в сюртук и без шапки, то перед военными только фрунт сделаешь да глазами проводишь. И редко кто «вольно» скомандует — идут, как мимо мебели. Гоф-фурьеры же в ответ обязательно кланяются, а из придворных господ приветливей всех барышни, царицыны фрейлины, которые живут по Комендантской лестнице в третьем этаже и через этот пост пробегают к своей должности. Ежели две или три идут вместе, то по-французски меж собой стрекочут, а за ними духовитая дорожка по воздуху вьется. К ним из вежливости лицом повернешься и на миг один замрешь. И многие поклонятся в ответ да еще улыбнутся. А придворные дамы в годах идут сановито, сопят аль отдуваются не хуже коменданта Башуцкого.
   Конечно, и на этом посту, когда осмотрелся, тоже немало занятного нашел. В Статс-дамской картины с видами заграничных городов, вроде тех, что походами проходили. А в Георгиевском под балдахином алого бархата стоит серебряный трон, с подножной скамейкой, на котором, говорят, цари от самого Петра Великого сиживали. Однако в галерее всего занятней. Вот князь Волконский, который теперь их главный начальник стал. Рядом с ним — в голубой ленте и при трех звездах гордо вздернул голову Милорадович, которого мимо строя конногвардейцев чужие люди кое-как тащили. А потом, сказывали, они же и обобрали умирающего, пока адъютант за лекарем бегал. Или вот генерал Потемкин, семеновский командир. Этого хоть никогда не видывал, но сразу по лицу угадаешь, что добряк…
   Во второе дежурство на этом посту Иванов увидел пришедшего в галерею худого и бледного молодого человека в статском платье. Не поднимая глаз на гренадера, которому низко поклонился при встрече, он освободил от холщовой обертки принесенный портрет какого-то генерала, после чего, покашливая в кулак, вышел обратно в Предцерковную. Здесь из чулана выдвинул лестницу-стремянку, которую с явной натугой отнес в галерею и установил около стены. Влезши на высоту четвертого ряда портретов, нажал кнопку сбоку золоченой бронзовой рамы, отворил ее на себя и вынул вставленную изнутри картонку, обтянутую зеленым репсом. Спустился с нею вниз, взял портрет и, снова взлезши и поставив его на место, закрыл раму, как форточку. Не мешкая отнес лестницу в чулан, раскланялся с Ивановым и, все не поднимая глаз и покашливая, ушел на Комендантский.
   Гренадеру очень хотелось помочь слабосильному юноше со стремянкой, но сомневался, не взыщет ли начальство, увидевши, что этим занят на дежурстве. Надо на будущее капитана спросить. Поэтому, встретив его назавтра у ротной канцелярии, отважился остановить и рассказать свое затруднение.
   — Ясное дело — помогай, — решил Качмарев. — Да еще лестницу придержи, пока лазает, чтоб, к стене наклонившись, сам не убился и портреты не повредил. Твоя прямая обязанность об ихней сохранности печься. То, верно, Поляков, подручный англичанина Дова, который генералов у нас в Шепелевом доме на третьем этаже малюет. Не часы же ты околь его торчать станешь. Поможешь, сколь надо, и опять свои залы обойдешь. В правилах государевых приказано наблюдать за порядком, а чтоб руки сложучи ходить здоровому гренадеру, того там нету. Я так разумею, что, ежели в чем и дворцовой прислуге поможешь, к примеру, мебель передвинуть или что перенесть, за то лишь спасибо дадут. Другие гренадеры, я слышал, нос перед лакеями дерут, так оно к хорошему не поведет, как и с той стороны задирство…

2

   Когда на другой день Иванов помог вновь пришедшему в галерею юноше перенести и установить стремянку, то не раз услышал звучащие недоуменно слова благодарности. Идя за ним в затылок, рассмотрел залоснившиеся воротник и рукав фрака, а когда полез вверх, увидел штопаные брюки и заплатанные сапоги, услышал запах заношенной одежды, застиранного белья. Придерживая рукой и плечом лестницу, гренадер от нечего делать достал утрешнюю сайку, которую сунул в карман и, отломив кусок, начал жевать. Посмотрел наверх и встретил жадный и пристальный взгляд. Художник тотчас отвел глаза и продолжал вынимать из рамы вкладку. Но, когда спустился вниз, Иванов сказал, протягивая половину булки:
   — Не побрезгуйте. Мягкая, нонешняя. Кушайте на здоровье.
   — А вы сами что же, господин кавалер? — спросил юноша, но тотчас взял сайку небольшой, испачканной красками рукой.
   — Нам столько отпущают, что не выесть, — заверил гренадер.
   Пока художник жевал, Иванов, чтобы не смущать его, смотрел вдоль галереи и думал, что на здешнее дежурство надо носить чего-нибудь посытнее, раз человек явно голодный.
   — Благодарствуйте, господин кавалер. Такой мягкой сайки давно не едал. — Поляков захватил портрет и полез было наверх, но, приостановясь, спросил:
   — Вы, знать, из тех служивых, которых в городе за богатый мундир золотой ротой прозвали?
   — Из них, — кивнул Иванов. — А вы, баринок, живописцы?
   — Живописец, да не баринок, — покачал головой юноша. — Крепостной я человек вот того генерала Корнилова, чей портрет во втором ряду снизу с двумя звездами. Вы грамотные?
   — Маракую, хотя лучше по-печатному.
   — Там ихний чин и прозванье вырезаны, — снова указал живописец. — Отдал тот генерал меня в науку англичанину Дову, который все сии портреты написать подрядился. — Поляков щелкнул закрывшейся рамой, спустился вниз, огляделся и понизил голос:
   — А вся наука седьмой год в том состоит, что на него, ровно каторжный, за скудное пропитание да за оброк, что барину высылает, по двенадцать часов в день кистью своей тружусь.
   — А на руки вам хоть плотит сколько-то? — спросил гренадер.
   — Такую малость, что на чай, сахар да баню едва хватает. Кабы платил по-божески, разве бы я таков в люди казался? — Поляков выставил обтрепанные обшлага фрака.
   На другой день, обедая перед дежурством, Иванов выловил из каши два куска мяса побольше, положил между ломтями хлеба и, завернув в чистую тряпочку, сунул в карман сюртука. Когда в обычное время Поляков, придя в Предцерковную, открыл двери в чулан и поблизости никого не случилось, гренадер передал ему сверток. Живописец взял, не чинясь, и тотчас стал есть, разом зарумянившись и приговаривая:
   — Вот так мясо! Чистая филея! Ни жилки, ни хрящика!.. — Он проглотил последний кусок, утер губы рукой и спросил:
   — А у вас, дяденька, семьи, что ли, нету, что меня кормите?
   — Холостяк, братец, считай, уже навек, — отвечал Иванов. — Кушай на здоровье. Видно, и харч у англичанина не жирен?
   — Какое! Впроголодь который год! — махнул рукой Поляков.
   — Повар у его, что ль, много ворует? — удивился Иванов.
   — Жадюга он, вот что! Полушки на нас считает, а сам кажный месяц червонных мешок сдавать возит в банку какую-то, откуда их в Англию отправляют, чтобы там его дожидались. Ей-богу, не вру, — перекрестился Поляков. — Ведь за каждый здешний портрет, — он кивнул в сторону галереи, — по тысяче рублей гребет, а больше половины их я да еще один подручный написали, и он их кистью раза не тронул. Как пришлют откуда портрет, чтобы тут с него копию в нужную препорцию снять и в галерею поставить, то все нам передает, а денежки ему казна сполна платит, будто с натуры сам писал. Ведь многие генералы, которые в отставке, старые, раненые да больные, разве станут ради одного портрета кости по дорогам ломать? Вот и шлют из Малороссии, с Волги, с Дона, из Астрахани и Киева, там кому попадя заказанные. А мы здесь за мистера Дова стараемся… — Поляков вдруг осекся, опасливо оглянулся и зашептал:
   — Только вы, дяденька, молчок, что я сказывал. Сам не знаю, чего разболтался.
   — Не бойся, не мое то дело, — успокоил его гренадер.
   А на другой день он увидел самого английского живописца, пришедшего в Военную галерею в сопровождении Полякова. Через несколько минут из Эрмитажа к ним подошли два пожилых барина в вицмундирных фраках. Их Иванов не раз уже видел в дворцовых помещениях всегда вместе, переходивших от одной картины к другой, что-то при этом записывая. Один был пощеголеватее и, видно, старше чином, с анненским крестом на шее. Другой старее, в очках, и от него всегда несло скипидаром и нюхательным табаком.
   Через несколько минут, снова войдя в галерею со стороны Белого зала «дежурным», неторопливым шагом, гренадер услышал, как старший по чину господин что-то раздраженно говорил англичанину, указывая на портреты и часто повторяя слова: «Trop sombre!.. La couleur est a refaire…» [1] Потом чиновники ушли, а Дов двинулся по галерее с Поляковым, тыча пальцем и будто лая:
   — Сымать! Справлять!
   Когда, оставив Полякова в галерее, он уходил на Комендантский, Иванов задержался в Предцерковной и хорошо рассмотрел ровно желтое, сухое лицо с холодными серыми глазами и большим, выставленным вперед подбородком, как у деревянных щелкунов для орехов, которые не раз видел у немцев и французов во время заграничного похода. Это лицо, накрепко подпертое белоснежными воротничками сорочки и атласным черным галстуком, ничего не выражало, кроме надменности и брезгливости.
   Дову фрунта не сделал — как стоял вольно, вполоборота к дверям Статс-дамской, когда заслышал его шаги, так и пропустил мимо себя. Не дождешься от меня чести, жадный паук!
   Сегодня в кармане гренадера снова лежал хлеб с вареным мясом, которые передал молодому живописцу, когда собирались вместе нести стремянку в галерею. Но только начал было жевать, как по бледным щекам побежали слезы.
   — Ну что, братец, рюмить? — утешал его Иванов. — Нашему брату все стерпеть положено.
   — Да я ничего, — дергал мокрым носом Поляков. — Прошибло, что вы мне все кушанье носите… Да еще нонче выше краю на Дова обидно: шутка ли, до сорока портретов почти что заново писать, которые он сам или мы с Голике, по его приказу краски подбирая, лет пять уже назад зачернили! Давеча господин Лабенский, которые всеми картинами здесь заведуют, и реставратор Митрохин его справедливо укоряли, что многие портреты за такой краткий срок чернотой оделись от приверженности Дова к асфальте — краска такая смолевая есть. «Что же дале будет, когда в Англию уедете, все деньги получивши? — должно, его спрашивали. — У других живописцев по сту и более лет будто вчера писано, а тут через пять лет как в печи копченные…»
   — Так зачем он такую краску потребляет? — удивился Иванов.
   — Затем, что по первости она и верно красивая, — ответил живописец. — Только потом делается ровно уголь, проклятая. — Он утер глаза тыльной стороной ладони, сунул хлеб за пазуху и, взявшись за стремянку, добавил вполголоса:
   — Мошенник, право, мошенник! Но уж, бог даст, доберутся до тебя добрые люди…
   — Да ты не спеши, покушай толком, — сказал гренадер. — Я пока свой пост обойду, а как вернусь, то и понесем.
   — Ну, великое вам спасибо, дяденька! — согласился Поляков. — Ведь мне, по правде сказать, лестницу таскать вот как тяжко и лазить по ней боязно. А как держите, то будто на земле стою.
   «Вот бедняга! — думал Иванов, пустившись в обход. — Работой, голодом заморен да трусоват еще. Но с лестницы такой свернуться очень просто, когда к верхним портретам тянется».
   На этот раз живописец снял шесть портретов и, проложив между углами валички из пакли, перевязал в объемистый пакет.
   — Далече нести? — спросил Иванов. — Скоро сменюсь — помогу.
   — Да нет, близко, сразу за манежью, в Булантовом дому, — ответил Поляков. — Там Дов квартирует и мне чуланчик для спанья отведен. Теперь недели три мне со двора ни шагу, пока всех с Василием не поправим. Только сюда и будет моя прогулка. Желаю здравствовать, дяденька. Да как звать вас именем-отчеством?
   — Александром Ивановичем кликай, — рекомендовался гренадер.
   — Тезки, значит! И я так же крещен. Однако Василичем покудова не слыхивал, чтоб величали, — грустно усмехнулся Поляков.
* * *
   По задержке мастерскими парадные брюки с золотым лампасом были сданы в роту с опозданием на неделю. А выходить в город князь Волконский позволил только в парадной форме, потому что царь еще не решил, какую гренадерам дать фуражку: бескозырку, как у всех нижних чинов, или с козырьком, как у офицеров, писарей и денщиков. Так случилось, что Иванов смог отправиться с необходимыми визитами лишь на второй неделе новой службы.
   Брезерн принял своего недавнего вахмистра так, что совсем его сконфузил. Приказал лакею помочь сымать полусаблю на галунной перевязи, шинель и принять медвежью шапку. Потом провел в свой кабинет, где велел садиться насупротив, и обстоятельно расспросил о службе, казарме, пище и жалованье, о товарищах и офицерах. Наконец, просил встать и поворотиться кругом, рассмотрел и пощупал форму, сказал, что напоминает камергерскую, только красивей, потому что с красным лацканом, на котором золотые петлицы лучше играют. И тут приказал лакею подать бутылку киршвассера и, чокнувшись с Ивановым, выпил за его дальнейшую службу. По второй выпили за хозяина дома, который сказал, что узнал о своем представлении в полковники. Оно может пройти к рождеству, и уже граф Орлов спрашивал, хочет ли назначения на армейский полк. Так что в самое время вышло определение Иванова в дворцовую роту. На прощанье расцеловал гренадера и обещал передать его благодарность Захаржевскому и Лужину.
   Отсюда пошел к Жандру. Андрей Андреевич уехал куда-то на парадный обед, но Варвара Семеновна выглянула на голос Иванова в переднюю, ахнула от его мохнатой шапки и приказала, снявши шинель, идти за собой в комнаты. Показывался и ей во всей красе зашитой галунами формы, был усажен и напоен чаем со сладким пирогом. Она также расспрашивала про службу, но повернула все на свой лад. Когда услышала, какое назначено жалованье и что всем женатым обещают казенные квартиры в дворцовых зданиях, то сказала, что скоро все холостые гренадеры в любых летах оженятся и никого в казарме не останется. Да еще добавила, что когда сам надумает, то готова сватать и сыщет невесту с хорошим приданым. Пошутили, посмеялись, и пошел в роту к поверке.
* * *
   Через месяц существования роты получили приказ перебраться в Шепелевский дом. В двух просторных комнатах, где происходила примерка формы, стояло теперь по сорок кроватей, разделенных столиками-тумбочками. Не до конца была еще отделана Сборная, но в любой спальне между рядами кроватей можно было выстроить всю роту. В подвале уже разместились столовая, кухня и кладовые. А канцелярия расположилась в двух небольших комнатах через коридорчик от спален, рядом с парадным подъездом.
   Наиболее сановных соседей капитан перечел перед строем, приказав оказывать им почтение, не курить и не шуметь в подъезде. Других жильцов гренадеры узнавали сами. В подвале, кроме ротных угодий, помещались две сварливые вдовы придворных скороходов, три комнаты занимали сторожа архива Государственного совета и еще одну — аккуратные немцы-подмастерья столяра Гамбса, работавшие во дворце по ремонту мебели.
   В первом этаже по другую сторону парадной лестницы от крыла, занятого ротой, пустовала квартира генерала Дибича, находившегося на Кавказе. Выше, в антресолях, квартировали старые фрейлины девицы Воронцовы, Плюскова и Глазенап со старыми же горничными. Их кошки и собаки лаяли, мяукали и пачкали на лестнице. Фрейлинам приносили кушанье с придворной кухни и для прогулок подавали кареты с кучерами и лакеями в красных ливреях.
   Следующий парадный этаж считался одной из «запасных половин» дворца. Ее комнаты со стенами, обтянутыми штофом и увешанными картинами, были обставлены золоченой мебелью. Но угловую залу отвели под мастерскую художника Дова. Сюда по лестнице с Миллионной или через Эрмитаж по коридору с расписными стенами, называвшемуся по-иностранному лоджией, приходили здешние и приезжие генералы, чтобы англичанин изображал их для галереи.
   Наконец, в верхнем антресольном этаже находились дворцовые кладовые и в четырех комнатах жил воспитатель царского наследника господин Жуковский. Этот плотный, опрятный и спокойный барин, которого Иванов запомнил на первых дежурствах за приветливость, так же вежливо отвечал поклоном и здесь, у лестницы, на фрунт гренадер. По близкому соседству в роте скоро узнали, что субботними вечерами к нему собираются до десятка господ, что не пьют вина, а только чай и чего-то читают друг дружке. Имя-отчество Жуковского Иванов услышал от бедно одетых стариков и старух, которые по утрам собирались на лестнице.
   — Василий Андреевич еще не выходили, хотя девять пробило.
   — Сказывают, Василий Андреевич вчерась прихворнули, — толковали они вполголоса, медленно всходя, будто вползая по ступенькам, поближе к дверям Жуковского.
   Вскоре гренадеры знали, что, выйдя из квартиры, чтобы направиться во дворец, Василий Андреевич терпеливо выслушивал бедняков, часто разделял между ними все, что было в карманах; десять — двадцать рублей. А иногда возвращался домой написать кому следовало, чтобы поместили в богадельню, в больницу, или чтобы прихватить еще денег для раздачи. В роте рассказывали, что поручик Лаврентьев хотел было протурить с лестницы просителей, чтобы не докучали воспитателю наследника, и сделал ему такое предложение. Но тот, учтиво справившись об имени-отчестве нового соседа, ответил, что просит Василия Михайловича не беспокоиться — пусть ходят, раз имеют надобность.
   Уже в середине декабря, подходя после дежурства к Шепелевскому дому, Иванов увидел впереди спину Полякова. Как всегда, покашливая и поеживаясь, одетый в затрепанную шинельку, художник, очевидно, шел в мастерскую Дова, потому что свернул в подъезд, к которому направлялся и гренадер. Уже в подъезде Иванов хотел окликнуть своего знакомца, когда услышал его глуховатый голос где-то поблизости, на лестнице, сказавший:
   — Здравствуйте, ваше превосходительство Василий Андреевич.
   — Зачем так парадно, друг мой? — отозвался, видимо, сходивший вниз Жуковский. — Каковы нынче дела твои?
   — Будто, что нужным путем идут, — понизил голос Поляков. — Однако даже вам докладом сглазить боюсь…
   — У меня глаза не черные, хотя матушка турчанкой была, — засмеялся Жуковский. — Вот, возьми, пожалуйста, подкрепление.
   — Покорно благодарю, Василий Андреевич…
   Дежуря на так называемой Половине прусского короля, тоже примыкавшей к Комендантскому подъезду, Иванов через несколько дней увидел живописца, шедшего в сторону Военной галереи, и, остановивши, спросил, о каком деле шла речь с Жуковским.
   — Дозвольте, Александр Иванович, до времени не говорить — так боюсь вспугнуть счастье свое, — отвечал художник. — Ежели выйдет, на что надеюсь, то верьте, вам из первых доложусь.
   — Ну ладно, братец. А господин-то Жуковский, видать, добряк.
   — То мало сказать, — горячо подтвердил Поляков. — За семь лет, что по сим местам горькая судьба меня носит, вполне убедился, что дворец царский есть истинный вертеп суходушия. Ежели не бранили, что будто грязь на сапогах в галерею принес или паркет лестницей исцарапал, то и рад уже был. Видят, что телом тощ и одежа ветхая, вот и шпыняют… — Голос живописца осекся. Но через минуту он продолжал:
   — А Василий Андреевич первое из лиц, весьма немногих, от коих участие увидел…
   В это время со стороны комнат вдовой императрицы раздалась твердая поступь. Гренадер поторопился сунуть Полякову взятый для себя кусок хлеба с мясом в бумаге и двинулся по своим залам. И в самое время — через несколько минут его догнал поручик Лаврентьев, обходивший дежурных и часовых роты.
   Теперь, когда недавние кавалеристы и артиллеристы встали в строй, деятельный поручик ежедневно не только неоднократно обходил бывших в наряде, но со всеми свободными отправлялся в экзерциргауз и там раза по три репетировал первый парад роты, когда предстояло не только образцово отделать ружейные приемы, но и пройти мимо царя так называемым «тихим шагом», которым ходили во дворце строем. В нем полагалось делать 72 — 75 шагов в минуту, чем отличался от «скорого» в 107 — 110 шагов, назначенного для маршировки на больших парадах. При этом перед каждым учением произносилось вступительное слово в таком роде:
   — На сей смотр мне поручено вас, гренадеры, представить в наилучшем виде. Государю благоугодно назначить нас старше даже Преображенского полка, который есть первейший во всей гвардии российской. Жалованье вам положено небывалое и при отставке пенции выше обер-офицеров. Так чем же вам царю за то отслужить? Первей всего, чтобы на сем празднике воинском по ружейным артикулам, по стойке и маршу себя оказали будто единый флигельман плавной игрой в носках и коленях, твердым спокоем в поясницах и чтоб усы и баки по данному правилу рощены, фабрены и чесаны были… Поняли? Ну, начинаем репетовать… Рота! Смирно! Глаза на-лево! Слушай на кра-ул!..
   Требование блюсти усы и баки относилось к самым важным. Они придавали такое же единообразие лицам, как фигурам — мундиры и амуниция, а ружьям — красные погонные ремни и чуть расслабленные винты, дававшие при «артикулах» легкое звяканье. Раз все обмундирование дворцовых гренадер было придумано самолично царем, то сначала гадали, не будет ли и тут чего особого. Прошел слух, что велят всем отрастить длиннющие усы, какие были у наполеоновской старой гвардии, чтобы концы их закладывать за уши. Потом оказалось, что это чья-то брехня. Да и видел ли кто такие у французов? Наконец, капитан прочел перед строем приказание, написанное самим царем, чтобы офицерам носить одни баки, барабанщикам — одни усы, а всем унтерам и гренадерам — усы и баки «как две плавные дуги от висков к середине верхней губы». Выучив наизусть монаршую записку, Петух стал ежедневно проверять бритье и фабренье каждого гренадера с фаса и профиля и, случалось, требовал бритву, чтобы довести все «до красоты».
* * *
   Поручик не зря трудился. Рождественский парад прошел прекрасно, хотя и достался старым служивым нелегко. Поставленные в Военной галерее правым флангом к портрету Александра Павловича гренадеры встретили царя, шедшего «большим выходом» с семьей и свитой в собор, единым движением вскинув ружья на караул и единым дыханием ответив на поздравление с праздником. Потом тут же стояли все время молебствия и после него, пока духовенство и царь с наследником обходили взводы гвардейской пехоты, расставленные в Георгиевском зале, и, пересекши галерею, ушли в Белый зал, где выстроились кавалеристы и артиллеристы. Тогда, перестроясь, гренадеры прошли Георгиевский, Аполлонов, Эрмитажную галерею, Половину прусского короля и вышли в Предцерковную, где остановились во главе вытягивающегося за ними всего парада. За это время царь со свитой встал в глубине Военной галереи. Тут перед ротой показался князь Волконский, впервые в форме дворцовых гренадер, и скомандовал церемониальный марш. Дело не шуточное — уже крепко устав от многочасового неподвижного стояния, пройти в колонне по четыре до дверей Белого зала и завернуть к ним на глазах у царя и великого князя Михаила, не нарушив и на вершок равнения, не говоря о положении рук, голов и всей солдатской стати, и ответив оглушительно, но будто одними губами.
   За этот парад гренадерам пожаловано по пяти рублей, унтерам — по десяти, а поручику Лаврентьеву — чин штабс-капитана. Наградные выдали тридцатого декабря вместе с жалованьем за два месяца. И после их раздачи Качмарев приказал построиться и произнес такое наставление: