— Строевые обязанности суть основа солдатской службы — сами то хорошо знаете. Но ежели по строю образцовые, а по нравственности окажетесь плохи, то в роте сей вам служить не придется, что запомните наикрепчайше. Деньги свои можете мне в ротный ящик на сохран хоть сейчас от соблазну сдать, можете женам отнесть аль по кабакам раскидать, то дело ваше. Но ежели вздумаете в роту не в себе являться аль время явки в оную пропустить, того я не потерплю. Гуляй, ежели от службы свободен, в меру, чтобы на ногах стоял крепко, к начальству почтителен и жалобы из города малейшей не доходило. А не сумеете себя соблюсть — взыщу куда строже, чем в полках. Помните, что вы на виду у всех дворцовых служителей, которые хулу про нас мигом из угля в целый костер раздуют, только дай им зацепку. На первый раз я поругаю перед фрунтом и нарядами щедро награжу. На второй — велю баки и усы начисто сбрить и на месяц на хлеб и воду в карцер заточу. А в третий, как бог свят, его сиятельству доложу, а он самому государю императору, чтобы обратно в полк штрафованным отправить. Так отныне и знайте: честь роты блюсти пуще глаза… — Качмарев помолчал, окинул взглядом строй и, подняв указательный палец, добавил:
   — И все едино с виновного строжайше взыщу: станет ли на мой выговор молчать аль вирши плесть. Тот знает, про кого говорю. Второй раз не увернется. А теперь вольно, гренадеры! Разойдись!
   Уже вся рота знала, кому грозил капитан. Накануне вечером он шел от знакомых из Павловского полка и на Аптекарском переулке нагнал гренадеров Варламова и Павлухина, которые, поспешая к поверке, как говорится, писали ногами кренделя, потому что шли из трактира у Круглого рынка. На выговор командира Варламов молчал, а Павлухин просил прощения в стихах, да таких гладких, что капитан поостыл, приказал обоим тут же натирать головы снегом и пошел сзади до самого Шепелевского дома, причем, на счастье, никого из начальства не встретили.
   С этими гренадерами Иванов редко перекидывался даже словом. Они были первые гуляки в роте, он — домосед, и здесь начавший щеточную работу. Оба Измайловского полка, они с самого начала несли караульную службу да еще состояли в другом капральстве. Но, конечно, не раз слышал, как Павлухин потешал товарищей виршами, и, встретясь с ним в тот же вечер, сказал:
   — Держись теперь, Савелий. Второй раз капитан не помилует.
   На что Павлухин тотчас ответил:
   — Я в боях бывал, и в жарких, шел на пули, на картечь, но от снеговой припарки льдом оброс вчерась до плеч. Каб не добрая косушка, я б и нынче все дрожал, не согрелась бы макушка, дробь зубами выбивал. Хоть боюсь я капитана, в том сознаться нет стыда, а от доброго стакана не отказчик никогда…
   — Ну и дурень! — сказал Иванов. — От счастливой планиды добьешься, что с обритой мордой в полк на смех людям пойдешь.
   — Не сердись, Иваныч, я ведь в шутку болтаю, — миролюбиво заверил Павлухин. — Но истинно от снежного леченья и нонче чувствую во всех зубах мученье…
   С нового года пошла твердо расписанная служба. Кроме ежедневных дежурств в залах, — а таких постов было шесть, — рота выставляла с утра до четырех часов парные посты: на верхней площадке Иорданской лестницы при входе в Аванзал и через два зала — в Концертном, у дверей в комнаты царской семьи. А при больших выходах в собор или в Тронный зал взвод почетного караула со знаменем выстраивался часа на три в Военной галерее. Вечерами, во время больших балов, снова появлялись часовые на лестнице и в Концертном, а при спектаклях в Эрмитажном театре добавлялись парные при входе на седьмую запасную половину и в фойе.
   Караульная служба была для гренадер самая привычная, а потому не тяжелая. В строю стой себе прямо да по команде отделывай артикулы, поворачивайся и шагай, а на постовом коврике знай откидывай ружье от ноги «по-ефрейторски» кому положено. Только чтобы в единый миг с напарником, для чего старший возрастом давал другому знак бровями или мигнувши. К тому же новая форма оказалась куда свободней в груди, в поясе, в воротнике полковой и медвежья шапка легче любой каски или кивера.
   А вот дежурства большинство гренадер считали «не солдатским делом». Ежели исполнять правила — «наблюдать за порядком в залах», — то как не сделать замечание ленивому камерлакею, у которого на подстольях по пыли хоть прописи выводи? Или как не дать нахлобучку неряшливому ламповщику, истопнику, трубочисту? А те начинают отлаиваться: что в солдатское дело не суются, так чтоб и в их обязанности не лез. И пошла перепалка…
   В отличие от таких гренадер Иванов не тяготился дежурствами. Он даже любил их больше караулов, потому что, прохаживаясь по залам, мог рассматривать предметы убранства, статуи, и картины, соображать, как что сделано, расспросить стариков из прислуги, которые не раз слышали объяснения, что давал важным гостям Франц Иванович Лабенский или другие господа, служившие при Эрмитаже. В качество уборки он никогда не вмешивался — на то есть гоф-фурьеры, но иногда от нечего делать предлагал помочь что передвинуть или обтереть мебель тряпкой, пока лакей с лестницы обметал, что повыше, перовкой. И все за это благодарили, кроме камер-лакея Мурашкина, известного самомнением и дурным характером. Он служил при эрмитажных залах и слыл любимцем прежнего обер-гофмаршала Нарышкина, при супруге которого мать Мурашкина состояла когда-то горничной. За красивый голос мальчиком взятый в придворную капеллу, он, лишившись в переходном возрасте дисканта, определен в Эрмитаж, где дослужился до камер-лакея, да еще недавно женился на купеческой дочке, взяв за ней дом в Коломне. Белобрысый, бледный, рыхлый и не по возрасту пузатый, Мурашкин обладал редкостной памятью и считал, что знает о коллекциях музея не меньше самого Лабенского или хранителя медалей Келера, чьи объяснения важным посетителям постоянно слушал. И поэтому надеялся на производство в чиновники, о чем толковал всем, кто хотел его слушать.
   Вот с ним-то у Иванова и вышла единственная стычка, едва не кончившаяся потасовкой. Раза два, будучи дежурным в залах, которые убирал Мурашкин, гренадер пропускал мимо ушей его воркотню, но на третий взорвался. Этот пост составляли залы, выходившие на Неву и на канавку. Сообразно инструкции, Иванов неторопливо прохаживался туда и сюда. Насупленный лакей в угловой чистил щеткой мебель и вдруг обратился к Иванову:
   — Ты своим мельканием моей обязанности помеху творишь.
   — Моя обязанность свой пост обходить, — отвечал гренадер.
   — Вот наказание господне! Посадили нам на шею серую солдатчину! — буркнул ему вслед Мурашкин.
   — Говори, да не заговаривайся! — обернулся Иванов. — Наказанием божьим государеву роту не называй. Я тебя должности твоей не учу, так и ты ко мне не суйся.
   — Сравнил! Я сокровища бесценные блюду, — задрал жирный подбородок Мурашкин, — а ты только и знаешь свое «ать-два»!
   — Как приказано, так и буду ходить, — подтвердил гренадер. — А тявканье твое мне надоело. Надеялся прошлые разы, что одумаешься от моей кротости, а долее не потерплю.
   — Не больно-то боюсь, — подбоченился Мурашкин. — На камер-лакея у тебя руки коротки. Небось тесаком по хребтине, как сам бит, меня стукнуть не посмеешь…
   — Понятно, оружие тобой не замараю. Но и рапортовать, как другие, начальству не стану. А дам тут же в рыло, и беги куда знаешь жаловаться. Роту и себя на посту оскорблять не дозволю!
   Трудно сказать, чем окончилась бы эта перебранка, если бы из соседнего зала не вышел прямой начальник всех придворных нижних чинов гофмаршал Щербинин и сразу напустился на Мурашкина:
   — Опять свару с гренадером заводишь? Не удивлюсь, ежели так тебя отделает, что жена не признает. Только жаловаться ко мне не ходи, а то от себя ареста добавлю.
   — Так ведь я, ваше превосходительство, одного прошу: чтобы мне убираться не мешал! — разом захныкал Мурашкин.
   — Хоть не ври! Я, считай, всю ссору слышал, раз за служивым шел и твои повадки знаю, — оборвал Щербинин. — А ты, братец, «отыди от зла и сотвори благо», — отнесся он к Иванову.
   — Слушаюсь, ваше превосходительство! Будь тут все залы на прямую, я б к нему не подходил, издаля бы присматривал.
   — Ну и ходи как надо. Баба вздорная, а не служитель!..
   Капитан вскоре заметил гренадер, которые ладили с дворцовой прислугой, и стал чаще назначать их на дежурства, хотя Лаврентьев и бубнил, что они «без строя окиснут». В роте заметили, что, ставши штабс-капитаном, он научился возражать командиру. Однако Качмарев пропускал это мимо ушей и «вел свою линию». Когда была готова «сборная», Петух приказал было собираться в ней свободным от нарядов гренадерам, чтобы с ними «репетовать для твердости» повороты и ружейные приемы. Но Качмарев отменил эти занятия, сказавши:
   — Будет замечено начальством какое упущение, то и учите, кто проштрафится. Не рекруты — не подведут.
   Новая служба была Иванову так легка, что скоро почувствовал впервой в жизни — казенная одежда жмет в пояснице. Не поверил было себе, но и другие гренадеры явно толстели. Оно и понятно: пища сытная, кровать мягкая, сна законного восемь часов. А у него в свободное время еще сидячее щеточное занятие.
   Помня завет старика Еремина, и здесь сделал по паре самолучших платяных капитану, субалтерну, фельдфебелю Митину и своему взводному, недавнему однополчанину Тарану. Все, конечно, украшенные именными литерами из гвоздиков. Потом пошел готовить на продажу с датой нонешнего 1828 года на крышке. А чтоб иногда размяться, свел знакомство с конюхами в своем дворе и брался поить и чистить коней. Как часок помахаешь щеткой да постучишь скребницей, так сразу почувствуешь, что кровь живей побежала. И второе удовольствие — на лошадей насмотришься, их ржания, храпа и перестука копыт по тесовым полам послушаешь, их теплое дыхание почувствуешь…
   В феврале появилось еще дело. Началось с того, что впервой в жизни решился написать отцу и матери, сообщить про новую службу и обнадежить, что, ежели будет жив, пришлет сколько-нибудь. Ясней про свои планы писать не решился — ведь кому-то письмо читать понесут, раз все неграмотные. Написал и Красовскому, что не станет держать экзамен на офицера, как здешнее жалованье равно корнетскому, и чтобы про устройство его на заводы не заботился. Два вечера писал и переписывал набело после правки ошибок писарем Екимовым, который за то взял гривенник, но похвалил почерк. Такие труды, конечно, заметили гренадеры и стали просить писать братьям и сестрам, племянникам и кумовьям. Сообщали про перемену службы, все почти с похвальбой, что за заслуги, мол, да за красоту телесную выбрали в почетную роту. Всего двое добавили обещания помочь из нового жалованья. Этакое Иванов писал с охотой — как-никак родичам весть о себе подают. Но когда начали диктовать любовные письма да просили от себя добавить чего-нибудь поцветистей, чтобы разохотить девиц и вдов идти замуж за царевых гренадер, тут стал отказываться, ссылаясь, что может писать только попроще. Ему претили льстивые похвалы красоте и характеру невесты, которую часто искатель разу не видел, а узнал об ней вплоть до цвета глаз и локонов от свахи. После комплиментов следовали обещания содержать драгоценную половину в холе и покое, на казенной квартире «при царском дворце». А то, что предлагал написать Иванов про верную любовь и семейное согласие, не нравилось большинству — слишком просто звучало. Так и вышло, что с любовными письмами стали обращаться к Екимову. Он за двугривенный сочинял красноречивые описания пламенных чувств, сравнивая невест с лилиями и розанами, за ту же цену бойко рисуя вверху страницы два сердца, пылающие одним огнем, которые чуть подкрашивал подслюненной конфетной бумажкой. Поток таких писем не иссякал, и писарь при встрече говорил Иванову:
   — Не пора ли, кавалер почтенный, и для тебя слезницу сочинить про одинокую, горемычную жизнь? Я нонче так руку набил, что хоть каменный статуй до печенки проберу. И листок вроде пряника изукрашу.
   Госпожа Миклашевичева оказалась права — в роте пошло настоящее поветрие браков. К ним располагало более всего, что женатым разрешалось проживание на наемной квартире и они обязывались являться в часть только к наряду. Хотя было обещано дать всем женатым квартиры в дворцовых зданиях, но пока получили только трое, а остальные снимали в городе или поселялись в «приданных» домах своих супруг. За двадцать лет солдатчины людям так осточертело вскакивать по сигналу и целый, день вертеться под крик и ругань унтеров, приказывающих становиться на молитву, садиться за еду, идти на учение, в караул и отходить ко сну, что возможность на законном основании зажить своим домком, поспать в тишине, походить по комнате, а то и по дворику распояской аль в одном исподнем казалась земным раем.
   И невесты находились в изобилии — знай выбирай! За дворцовых гренадер охотно шли не только мещанки, но купеческие и чиновничьи дочки. Рота была на виду столицы. Ее рослыми молодцами любовались на улицах и в лавках, куда случалось зайти и где их нарочно задерживали, чтобы получше рассмотреть невиданную парадную форму. О них писала велеречивая «Северная пчела», восхваляя великодушие царя, успокоившего «своих отборных героев-гвардейцев на почетной службе близ своей священной особы». В статье рассказывалось, что знаменитому живописцу Дову государь заказал портреты в рост четырех самых заслуженных ветеранов, а с одного, по красоте сложения будто бы «не уступающего римскому гладиатору», назначено изготовить статую в парадной форме и амуниции. Изображения дворцовых гренадер появились на фарфоровых чашках и тарелках, их фигурки из дерева и папье-маше продавались в игрушечных лавках.
   Гренадеры, которых изображал Дов, рассказывали, что все два часа, что подряд их пишет, молчит как каменный, хотя по-русски говорит вполне чисто. Только ежели затекла от неподвижности рука или опустил подбородок, то словно пролает: «Рука! Голова!..»
   А Карп Варламов, наоборот, сказывал, что лепивший его в Академии художеств какой-то Федор Иванович более получаса в неподвижности не держит, а дает отдыху, когда подносит сбитня с пирогом, а при конце работы на сей день еще и стаканчик с закуской да полтинник. Притом говорит, будто в Париже его, Варламова, за телосложение художники озолотили бы, а гренадер на то отвечал, что когда находился в Париже с полком, то золота от парижан не видывал, а под арестом посидел за то, что у веселой девицы Клоды за свои деньги лишнее выпил.
   Еще один художник, тоже по заказу царя, списывал в эту весну вид Военной галереи, в которой расставил фигурки Лаврентьева и пяти гренадеров. Живописец был еще молодой, всем проходившим низко кланялся, а работал быстро, и выходило схоже.
   Однажды, идя с дежурства, Иванов увидел Полякова, негромко беседовавшего с художником. Заметив подходившего, Поляков слегка тронул за плечо своего знакомца, собиравшегося было встать со складного стульчика, и сказал:
   — Сидите, Григорий Григорьич, работайте, это добрая душа идет. Здравствуйте, дяденька Александр Иванович.
   «Вот как он меня величает, а я сколько дней ничего ему не ношу, хоть порой и встречаю», — укорил себя Иванов.
   В Предцерковной Поляков нагнал гренадера и рассказал, что галерею пишет художник Чернецов, который выбился своим талантом из мещан захолустного городишка. В том помог один добрый барин, который и его, Полякова, помощью обнадеживает.
   — С той недели, братец, я опять с полден до четырех часов в сих залах дежурить стану, — сказал Иванов. — Ежели придешь, потолкуем малость. Хотел ведь договорить, на что надеялся.
   — Приду всенепременно, дяденька. И рассказать теперь есть уже что… Только бы злодей в мастерской меня не запер.
   — А такое бывает?
   — Не бывало еще, а грозится. Все ему мало моей работы…

3

   Мода на дворцовую роту в эту зиму была такая, что даже пожилые придворные, случалось, громко высказывали похвалы стройности и выправке гренадер. А фрейлины еще посмеивались над камер-юнкерами и пажами, что часовые наряднее их одеты.
   Но очень скоро большинство дам и кавалеров привыкли к новым служивым и стали вполне равнодушно относиться к этой разновидности дворцового убранства, не стесняясь при них поправлять одежду или обувь, почесываться, браниться, обмениваться быстрыми поцелуями или объятиями да и говорить такое, что Иванову не раз бывало стыдно за них до краски в лице.
   Так же равнодушно стали к весне смотреть на гренадер и те сановники всех ведомств, которые с женами присутствовали на парадных богослужениях, приемах и балах, что называлось «иметь приезд ко двору». Этим правом пользовались все генералы и старшие офицеры гвардии, которые поначалу внимательно изучали невиданное обмундирование и снаряжение гренадер.
   Однажды во время большого бала на масляной именно так рассматривал Иванова, стоявшего часовым на Иорданской лестнице, ротмистр фон Эссен. Остановился, оглядел пристально спереди, потом сбоку и сзади форму, перевязи, патронную суму. Опять стал спереди, еще посмотрел в недвижное лицо своего бывшего вахмистра, по которому полгода назад бил с такой злобой, чуть усмехнулся и пошел в Большой танцевальный зал.
   Из конногвардейских офицеров только полковник Бреверн, поручик Лужин и корнет Фелькерзам неизменно узнавали Иванова в новом обличье, приветливо кивали, если стоял часовым, а к дежурному подходили с добрым словом, расспрашивали про службу.
   Кроме них, ни от кого бывавшего во дворце не ждал привета и оттого очень удивился, когда, придя к десяти утра на дежурство у личных царских комнат, услышал от сменяемого гренадера, что недавно о нем спрашивал один из двух чиновников, которые сейчас находились у самого государя.
   Теперь Иванов уже знал, кажись, всех, кого здесь по утрам принимал император: надушенного, затянутого в рюмку, все время переступавшего, будто на морозе, военного министра Чернышева; низенького, похожего на филина крючковатым носом и очками министра иностранных дел Нессельроде и чаще всего легкого на ногу, с виду приветливого, но с ледяным взглядом шефа жандармов генерала Бенкендорфа. Бывали и другие министры и сановники, но кому вдруг понадобился он, рядовой гренадер?
   Прошло еще полчаса, которые больше старался держаться близ дверей из царской приемной на Салтыковскую лестницу, когда оттуда показались два чиновника в вицмундирных фраках, и более молодой из них, прямо шагнувши к нему, спросил:
   — Ты ли это, Александр Иванович?
   Только через минуту по чуть насмешливому выражению глаз за стеклами очков в тонкой золотой оправе и по острому очерку улыбающегося лица узнал похудевшего и загоревшего Грибоедова.
   — Александр Сергеевич, батюшка! Приехали! Здоровы ли? — обрадовался Иванов.
   — Здоров пока. Приходи вечером к Жандру. Я у него обязательно буду. Можешь?
   — Так — точно! В каком часу прикажете?
   — Около семи. — И, приветливо коснувшись локтя гренадера, Грибоедов стал спускаться с лестницы.
   Статный, прямой, легко ступая по ковровой дорожке стройными ногами в туго натянутых штрипками брюках, он без труда нагнал своего пожилого тучного спутника, украшенного двумя орденскими звездами.
   «Молодец какой! — подумал Иванов. — Уже в чины вышел, раз государь его здесь принимает, а не располнел нисколько… Эх, где-то Александр Иванович мой шагает? Неужто все в кандалах?..»
   Когда в назначенный час пришел на Мойку, гостя еще не было, и радостный Андрей Андреевич рассказал, что приятель его привез царю от генерала Паскевича мирный договор с персиянами, по которому передают России земли, населенные армянским народом, да сверх того должны выплатить за нападение на наши пограничные области двадцать миллионов рублей серебром.
   Столько денег Иванов даже представить себе не мог. Гора целая, что ли? Сколько фур обозных надо, чтобы такие деньги из Персии перевезть? И сколько конвоя? Дивизию, поди…
   А Жандр уже рассказывал, что Грибоедова нынче очень милостиво принимал государь, наградил чином, орденом и деньгами, что, должно быть, вот-вот его назначат русским послом в персидскую столицу, — обо всем этом по городу уже разнеслись слухи.
   Когда приехал Александр Сергеевич, перешли в кабинет и сели в кресла. Хозяйка указала Иванову также сесть, но он сделал вид, будто не заметил, и притулился к теплой печке. — Вы все, конечно, прежде прочего хотите услышать, что знаю про князя Александра Ивановича, — начал Грибоедов. — Так вот, в настоящую каторгу, на тяжелую работу, их, слава богу, не послали, кроме нескольких человек, которых первыми в Сибирь отправили. Но и тех теперь со всеми собрали в захолустный острог, Читой называемый. Тесно очень, нары почти сплошные, на которых спят, едят, читают и в шахматы сражаются, но пишут родным, что живут дружно, деньги или что еще из России присланное на всю артель обращают. Книги им дают, табак курить дозволено. Супруги, которые вслед за некоторыми поехали, около острога поселились и через щелки тына с мужьями переговариваются, когда тех с товарищами на двор выпускают. Все сие оттого возможно, что, на их счастье, комендантом туда назначили некоего старого генерала, который, сказывают, на вид свиреп, а сердцем мягок. Однако строят уже в другом месте каменную тюрьму, где разведут всех по одиночке. Вот все, что узнал достоверного… От Александра Ивановича батюшка его получил всего три письма. Будучи сейчас проездом в Москве, я побывал у князя всего на час, потому что скакал по курьерской подорожной. Письма все бодрые, но стал мне читать и расплакался, едва водой отпоил…
   — Вы, Александр Сергеевич, как-то в письме намекнули, что надеетесь через свойственника своего судьбу нашего друга сколько-нибудь облегчить, — сказала Варвара Семеновна.
   Грибоедов поправил очки и, чуть пожав плечами, ответил:
   — Добился я только того, что в письме государю от Паскевича, мной нынче привезенном, среди других дел есть и просьба смягчить участь бедного Александра. То есть мне сказано, что про то писано, но я ведь не знаю, какие выражения употреблены. Вез запечатанное и передал сегодня в царские руки. Просьба же в том заключается, чтобы перевесть его рядовым на Кавказ, где отвагой выслужится в офицеры, чем получит право на отставку или сложит голову под черкесскими пулями. Но выйдет ли согласие на такую меру, не знаю. Да и где лучше? Сейчас хоть с людьми просвещенными живет, которые его, конечно, уже полюбили, а там?.. Какой командир роты или фельдфебель попадется? Вот тезка знает, каково солдатам служить.
   Старый Кузьма доложил, что чай подан, и все снова перешли в гостиную. Хозяйка налила и раздала чашки. Гренадер сел в сторонке, пил да слушал, что Грибоедов рассказывал про поход, про персидское войско, в котором немало русских солдат-дезертиров. Если примут мусульманство, их офицерами производят.
   — А хочешь ли снова туда ехать? — спросил Жандр.
   — В Тифлис — даже очень, — ответил Грибоедов. И вдруг улыбнулся так радостно, как еще не видывал Иванов. — Там, в Тифлисе, — продолжал он, — пора вам, друзья, признаться, я наконец-то сердце свое оставил около шестнадцатилетней девицы, истинного ангела красоты, ума, такта, скромности, доброты…
   — Стойте! — перебила его Варвара Семеновна. — Мне ту весть вчерась из Москвы сорока в письме принесла, да верить не хотела, пока сам виновник не скажет. Ведь ее княжной Чавчавадзевой звать? Тогда с помолвкой не чаем поздравить? — Она дернула ручку сонетки, висевшей за диваном, и приказала вошедшему Кузьме:
   — Неси вино и бокалы, что в буфетной приготовлены.
   — Зараз и со всеми наградами тебя поздравим, — сказал Жандр.
   — Посланником еще рано поздравлять, хотя на то похоже, — сказал Александр Сергеевич. — Но тебя, братец, вполне можно как свежее превосходительство. Допрыгал-таки, Жандрик, до действительного статского! — Он повернулся к Иванову:
   — И тезку с новым местом поздравим. — Грибоедов проворно встал с кресла, подошел к хозяйке и поцеловал ее руку:
   — Только не знаю, с чем милую Варвару Семеновну поздравить.
   — Меня с тем, что дорогого гостя принимаю, — ответила Миклашевич, — и что узнала достоверное про бедного нашего князя. Женское счастье истинное — в счастье ей дорогих и близких.
   Когда чокнулись и выпили, Андрей Андреевич снова спросил:
   — В Тифлис, стало быть, хочешь ехать? А хочешь ли дальше?
   — О том рассуждать не приходится, — ответил Грибоедов. — Знаешь поговорку: назвался груздем — полезай в кузов. Взялся Персию изучать, язык ее постиг, десять лет назад туда впервой поехал, в жизнь ее вникнуть старался, — вот и отвечай за это… А народ тамошний куда еще бедней да темней русского и нас как чужаков и христиан весьма не любит. К тому же мы англичанам там поперек горла, которые золота не жалеют на подкуп двора и духовенства. Вот и тягайся с ними, насколько ума хватит. Написал я прожект по торговой части, чтобы английские товары нашими вытеснить, раз караванные пути от наших границ куда короче. Вот о чем нонче думаю, и не я один. Политика и коммерция — сестры-близнецы, что ты, Андрей, понимаешь не хуже меня, раз расчетами поставщиков с казной занят. А ежели посланником сделают, еще и выколачивание контрибуций, о которой вести царю привез, — дело для меня вовсе не простое… — Грибоедов помолчал, взглянул на часы, тикавшие в углу гостиной, и поднялся: