Помолчали, и унтер подумал, что раз виконт этот совестливый, то, может, и не мешало ему знать, что на деньги деда хоть одна крестьянская семья из нищеты выправилась?.. Тут заметил, что Лужин ждет ответа на свое сообщение, и сказал:
   — Да, не повезло ему, особливо если по службе нагоняй дадут. А стихи, что какой-то поручик написал, читали?
   — Читал. Сильные стихи!.. Их мигом вся столица затвердила и, верно, уже по почте и по рукам во все концы царства летят. Но корнету этому, который Лермонтовым зовется, за них, верно, нагорит куда крепче, чем Дантесу за дуэль.
   В Министерском коридоре раздались легкие шаги — проходил дежурный камер-лакей, — и ротмистр поднял палец к губам.
   Лужин оказался кругом прав. Вскоре узнали, что Лермонтов арестован за стихи и переводится прапорщиком на Кавказ, а Дантес, убивший Пушкина, разжалован и выслан за границу. При этом многие придворные громко славили доброту государя — он не подверг наказанию секунданта Пушкина.
   Даже всегда сдержанный Качмарев, слушая такие разговоры, сказал Иванову, когда они были одни в канцелярии:
   — Чудны дела твои, господи! Есть отчего порой и руками развесть, когда про справедливость тебе любезную думаю.
   — Вы насчет чего же, Егор Григорьевич?..
   — Да вот, вишь, все толкуют, как велика милость в том, что подполковника, который при Пушкине секундантом был, государь помиловал. Оно, конечно, хорошо. Но я нонче утром затесался на Салтыковской и кого же там вижу? Двух больших сановников: один с доклада от государя вышел, другой для того же входить собрался, и лакей его щеточкой охорашивал. А обоих мы, старые артиллеристы, знаем за самых бессовестных и бесчестных.
   — Кто ж такие?
   — Ох, Иваныч, язык мой — враг мой… Не проболтаешься?
   — Как можно, Егор Григорьевич!
   — Один при Аракчееве, нашем инспекторе, адъютантом был, а потом начальником штаба военных поселений — подлипала, угодник и палач Клейнмихель. Он первый от графа своего отплюнулся, которому до того сапоги лизал. Ноне дежурный генерал Главного штаба. А второй, пожалуй, еще гаже — Сухозанет зовется. Распутник, грязней которого нету. Он, видишь, всеми кадетами ноне ведает. Хорошему, поди, научит!
   — И он же, сказывали, четырнадцатого декабря артиллерией скомандовал.
   — Скомандовал-то по его приказу полковник первой бригады Нестаравский, который потом, денщики передавали, одной ночи без крику не спал. Все ему бабы да дети под картечью мерещились… Ну, то давай все забудем. А чего нам с Федотом делать?
   — Да ничего, временем все образуется.
   — Думаешь?
   — От Василия Андреевича плохого не наберется.
   — Уж больно плаксив стал. Чуть что — в слезы.
   — То все пушкинские дела его за душу теребят. Как кончит последние бумаги дописывать, то и встанет снова на ноги.
   Иванов успокаивал полковника, а сам не меньше тревожился за Федота. Ведь именно благодаря ему Темкин работал теперь вечерами у Жуковского.
   С неделю назад, встретясь с унтером в подъезде, Василий Андреевич, снова начавший узнавать его и здороваться, спросил:
   — А каков почерк у вашего писаря? Мой Максим говорит, что отменно хорош, но как вы думаете, раз там же часто сидите?
   — Я, ваше превосходительство, сам малограмотный, но знающие люди толкуют, что почерк редкостный и вполне грамотен. Он в батальоне кантонистов писарскую школу с похвалой окончил. Не говоря, что для вас заняться за честь почтет.
   — А вечерами он что делает? — спросил Жуковский.
   — Себе читает или у нас в гостях вслух что-нибудь…
   — Ну, благодарствуйте, друг мой.
   Со дня написания рекомендательного письма Зурову Жуковский частенько так называл Иванова.
   И вот теперь по вечерам Темкин работал в верхнем этаже да иногда там и ночевал, не спускаясь в роту ужинать, — от Максима, видно, перепадало что повкусней казенной каши. Целыми вечерами он переписывал с черновиков Жуковского его доклады царю и графу Бенкендорфу о разборе бумаг Пушкина, снимая копии с записок врачей и других свидетелей последних часов поэта, с письма отцу покойного, отправленного Жуковским.
   — Василий Андреевич — господин доброты удивительной, — говорил он Иванову. — И при этом очень смелые. В письме графу так его упрекают в несправедливости к Пушкину, аж мне за них страшно стало. Набрался духу, спросил: «Не надо ль тут смягчить, Василий Андреевич?» А они: «Нет, пусть знает, что все его вины против покойника мне ведомы и для будущих поколений записаны. Для того и копии со всего снимаем, чтоб в бумагах моих остались и после все прочли, кто про Пушкина справедливо писать станет. А таких, поверь, десятки ученых будут. Бенкендорф помрет, и я помру, — сказали, — а Пушкин бессмертен». Вот как судят… Но, Александр Иванович, они с меня слово взяли, что про нонешние работы никому…

19

   Вот уже миновала масленица с балами во дворце и маскарадами в театрах, о которых стрекотали придворные щеголихи, с катанием по Неве, по набережным и вокруг Александровской колонны на рысаках. Поплыл великопостный звон сотен колоколов. Парадных часовых во дворце сняли, как всегда, до пасхи. Не берясь больше за щетки, Иванов свободные дни проводил с дочкой. Мастерил тележку и упряжь деревянной лошадке, чтобы возить куклу Катю по комнате, потом седло, когда Катя пожелала ездить верхом. А то отправлялись гулять и заходили к Жандрам, где появилась маленькая собачка Белка, очень веселая и ласковая, которой Маша носила кусочки сахара.
   В марте Варвара Семеновна рассказала, что сняла дачу по Петергофской дороге, близ шереметевской Ульянки, и при той даче есть флигелек. Так не захочет ли отправить туда Анну Яковлевну с Машей? Иванов поблагодарил и сказал, что пришлет свою Анюту потолковать в подробности. Потом Андрей Андреевич, оставив Машу играть с Белкой, увел унтера в кабинет и, закрывши двери, рассказал, что узнал недавно: Вильгельма Карловича, который десять лет пробыл в какой-то финляндской крепости, отправили наконец-то в Сибирь, в глухое село, на постоянное жительство. Однако за столько лет в казематах здоровье его совсем расстроилось и глазами очень слаб.
   — Экое наказание бедняга вытерпел за то, что будто на площади в великого князя из пистолета целил, — говорил Жандр. — Зато Александра Бестужева наконец-то произвели в прапорщики. Теперь в отставку выйдет и все время литературе посвятит.
   Рассказал, что сочинения Бестужева-Марлинского идут нарасхват, так интересно пишет про кавказских горцев и про войну. И еще оттого печатание их радует, что ведь здесь осталась старая матушка всех сосланных братьев, которая от своей пенсии им в Сибирь посылала, а сама очень скудно с дочкой жила. Теперь же от сочинений будет всей семье знатное подспорье.
   — Ну, хоть у Александра Александровича дела на лад пошли, — сказал Иванов. — А о князе нашем нет новостей?
   — Был слух, — сказал Жандр, — что и его осенью на Кавказ солдатом отправят. Авось и он там выслужит эполеты.
   На другой день, придя в канцелярию, Иванов спросил:
   — Федот, ты читал ли сочинения господина Марлинского?
   — А как же! Очень даже люблю. Могу к вам на вечер что-нибудь принесть. Жалеть, право, не будете.
   — Не хуже Пушкина пишет?
   — Ну, нет-с, — замотал головой Темкин. — Куда же!.. Но другие очень одобряют. Да и по мне «Аламат Бек» или «Лейтенант Белозор» вполне хорошие повести. Говорят, в «Инвалиде» было, что их за геройство в офицеры произвели.
   — И мне говорили. Так неси чего-нибудь, не забудь.
   Три воскресенья читал Темкин повести Бестужева, и развесив уши слушали их хозяева, две подружки Анны Яковлевны и Лизавета. Впрочем, унтеру порой казалось, чего-то лишнего наверчено. Но под это чтение сделал три щетки с буквами Машеньки, как взрослой, «М. А. И.», окончательно сложил в ящичек все инструменты и поставил в чулан. Баста!
   За три недели до пасхи написал Красовскому: спрашивал, дает ли нога садиться на коня и как здоровье Филофея. Упомянул о горьком сокрушении смертью Пушкина. Наконец, просил, ежели приедет племяш Михайло, принять конюхом на завод.
   Нежданно скоро получил ответ, видно, Красовский сряду засел за него. Сообщал, что нога хотя на ходу хороша, но твердости в стремени пока не чувствует, что о Пушкине ежечасно умом и сердцем скорбит, как и все читающие русские. А насчет смены службы, то по выслуге чин подполковника ему положен при отставке с будущей осени, тогда, наверное, на то и решится. Жалко также Филофея на лето от ребят и степи оторвать, хотя, конечно, охотников с ним гулять и грамоте между рассказами и виршам учиться везде средь детей немало сыщется. А чтоб о Мишке не беспокоился: ежели заявится, то будет принят в службу на заводах.
   На пасхальной торжественной заутрене во дворце Иванов видел камергера с супругой. Знать, добился своего граф Литта. А на второй день праздника пошел с поздравлением, захвативши письмо Красовского. Павел Алексеевич читал его вслух жене, после чего сказал:
   — На любимом языке Герасимыча могу одно произнесть — At spes non fracta. Что сие значит, ученая моя супруга?
   — Надежда еще не разбита, — ответила Ольга Николаевна.
   — Однако на его приезд в ближнее лето она все же пропала, — пожалел Пашков. — Но такого помощника готов и подождать. Прям, честен, смел да осанка такая, что уверен, дамы многие и про нос, в бою перебитый, забывали. Как там насчет дамского общества? Видывал ли кого?
   — Нет, не случилось. Но будто имеется поблизости некая вдова, к которой не совсем равнодушный.
   — Bene! — одобрил Пашков. — А про Пушкина что вы говорили?
   — Хвалил очень «Историю Пугачевского бунта», а я ее и не знаю, только «Капитанскую дочку» недавно услышал…
   — Вот, мой друг, — снова отнесся Пашков к жене, — серьезный вкус сразу виден. Не зря мы с тобой к Гиббону ту работу Пушкина приравнивали. Умер в нем не только поэт и писатель гениальный, а также прекрасный историк. Его правдивый «Пугачев» звучит как предостережение господам помещикам, если между строк умеют читать… Но знаете ли, друзья мои, я весьма горжусь, что, несмотря на низкий чин и внешность Красовского, с первого разговора почувствовал в нем умного человека. А главное, ведь именно ему обязан, что латынь полюбил. Благодаря французскому она мне, правда, не трудно далась, но радости столько от Цезаря, Тацита, Цицерона в подлинниках! И туда же Ольгу Николаевну потащил, учиться в Италии латыни посоветовал, раз на сем языке древние ее обитатели изъяснялись…
   — С тех пор как вас с Дарьей Михайловной узнала, я будто заново родилась, — сказала, покраснев, госпожа Пашкова.
   За эти слова Иванов готов был ей в ноги поклониться: истинно благородная душа, раз Дарью Михайловну не забыла. Как-то особенно ласково посмотрел на жену и Пашков.
   — Однако в итоге сего послания, — сказал он, возвращая Иванову письмо, — надо думать, что с получением чина по отставке будут здесь не ранее начала 1838 года. А пока прикажу отделать квартиру во флигеле, соединивши старую управительскую с комнатой покойного Евсеича. Вдруг приедет не только с другом, но и с подполковницей.
   — Разве Николай Евсеевич померли? — опечалился Иванов. — А я к ним метил от вас зайти, яичко нес им похристосоваться.
   — Погас на пятой неделе. Утром посидел на солнышке на дворе, возвратясь домой, прилег и будто уснул, — сказал камергер.
   — И до конца все кого-то лечил, — вспомнила Ольга Николаевна, — травки и ягоды собирал, сушил, лекарства составлял.
   — Добрый был старик, но хорошо, если себя на тот свет каким-нибудь снадобьем не поторопил. Без указания настоящего аптекаря лекарства готовить весьма опасно, — заметил Пашков.
   Иванов вспомнил ступки, банки и сухие растения в комнате старого фельдшера. Что ж, может быть, и сварил себе что-то не впрок. А все прожил за семьдесят…
   — А Николай Евсеич одинокий был? — спросил унтер.
   — Одинокий, по милости моего папеньки, — кивнул камергер.
   — Запретили им жениться?
   — Хуже было, говорят. Просил себе в жены девицу дворовую, а покойный батюшка сам на нее внимание обратить изволил. И вместо женитьбы приказал ехать в Москву в фельдшерские ученики. Евсеич повесился было в чулане, так подкараулили, из петли вынули, отпороли и под конвоем в Москву отправили.
   — А девушка та? — спросила дрогнувшим голосом Ольга Николаевна, видно впервой слышавшая историю старого фельдшера.
   — И она счастливей Евсеича не была, — поморщился камергер. — Сначала в том же чулане на той же веревке вешалась, и те же соглядатаи ее из петли вынули. Потом мой батюшка над ней натешился и в подарок какой-то тетке отослал с условием, чтобы за мужика выдала. А когда Евсеич выучился, то приказал его в рязанском имении безвыездно держать, в котором сам не бывал. Боялся, верно, что подсыплет чего в кушанье.
   — Что же вы мне того раньше не рассказали? — упрекнула мужа Ольга Николаевна. — Я бы к старику внимательней была.
   — Вы и так ко всем добры, — ответил Пашков. — А ежели я вам все, что знаю про папеньку своего и его подвиги, пересказывать начну, даже только тех слуг касаемое, что сейчас живы, так вы в сих стенах обитать не пожелаете. Пока матушка была жива, он еще воздерживался, а когда скончалась и меня в Пажеский корпус определил, тут уж пошел дым коромыслом…
* * *
   Анна Яковлевна с удовольствием согласилась на предложенный госпожой Миклашевич домик рядом с дачей, снятой ею в Ульянке. Сначала тревожилась, где муж ее будет столоваться, но полковник зачислил Иванова на довольствие в роту с оплатой по пятаку за день. Правду сказать, и сам унтер не прочь был подсесть к артельному столу рядом с Павлухиным, Крыловым или Темкиным. Последний ел за двоих, а все оставался тощ и бледен.
   — Ты, Федот, как фараонова корова, — сказал как-то Иванов.
   — Все за детство голодное не отъемся, — отозвался писарь.
   — Так, сказывают, кантонистам полную солдатскую дачу отпущают, — заметил кто-то из гренадеров.
   — Но воруют там в три раза больше, — ответил Темкин. — Вы за артельщиками своими присматриваете и, как зарвутся, сейчас смените, а ребята что могут? За все семь лет кантонистских не помню, чтобы досыта ел. И теперь во снах вижу тех мальчишек, с которыми кусок делил, какие у них глаза страшные с голоду да со страху бывали. Коли ад существует, то эконом наш, майор Редькин, там в масле сворованном век кипеть должен…
   Если Иванов бывал свободен в воскресенье, то рано утром вместе отправлялись пешком в Ульянку — Темкин, как нижний чин, не имел права ездить на извозчике. Идти надо было верст двенадцать, но в хорошую погодку, по холодку от того только польза после маршировки по дворцу унтера и канцелярского сидения писаря. А придя, разделялись: Темкин оставался около Анны Яковлевны и Лизаветы «для домашних дел и посылок», как он выражался, а унтер поступал в распоряжение дочки. Они пересекали Петергофское шоссе и уходили, минуя обывательские огороды, версты за две, на безлюдный берег залива, где без конца строили из песка, прутиков и щепочек загоны для скота, крепости, города и деревни, населяя их травками, листиками, камешками, рыли канавы, перекидывали через них мостики. А когда уставали, садились в тени кустов на коврик-половичок, который вместе с запасом съестного и бутылкой молока давала с собой Анна Яковлевна, и смотрели на голубую, сверкающую под солнцем воду залива. По ней ползли в Петербург и обратно, распустив паруса, корабли или дымили высокими трубами пироскафы, которые теперь стали понятнее называть пароходами.
   Если девочка задремывала на коврике, он обмахивал ее от мух веткой, а сам вспоминал, как сиживал на похожем берегу в Стрельне с Красовским у окраины солдатского огорода. Мог ли тогда подумать, что станет когда-то на лето свое семейство за город вывозить!.. Слов нет, хорошо тут, красиво, но все-таки жаль, что родные места только осенью видел. Следующий раз в Козловку в начале лета поедет, чтобы жаворонков наслушаться и увидеть, как хлебные поля ветер любовно гладит. Опять один поедет или с Машей, как матушка просила? Для него там родина, а ей каково будет?..
   Иногда девочка среди рассказов о собаках и котятах задавала отцу житейские вопросы:
   — Я слышала, как Поля-горничная прачке говорила, что ты офицер не настоящий, раз эполетов не носишь. А как же тогда ты бабушку и деда выкупил? Я им так и сказала: «Как же не настоящий, когда двенадцать людей на себя купил?»
   — А они что сказали?
   — Они сначала-то меня не заметили, я за крыльцом в траве с Белкой играла. А тут и говорят: «Ну, если так, то, знать, эполеты ему в новом чине дадут». Ведь тебя, папаня, произведут еще выше?
   — Произведут, доченька, наверное, да еще не скоро.
   — Ну, подождем и тогда им твои эполеты покажем.
* * *
   В эту весну наследник отправился в далекое путешествие по России. В его свите поехал и Жуковский со своим Максимом. От него Темкин слышал, что Василий Андреевич надеялся показать своему ученику хоть издали, может, в церкви, ссыльных за 1825 год и упросить ходатайствовать о смягчении их участи.
   А государь в середине лета выехал с огромным штабом в Вознесенск, где предстояли небывалые кавалерийские маневры из трехсот шестидесяти эскадронов. Ежели считать по сто человек в эскадроне, то уже тридцать шесть тысяч всадников да конная артиллерия, штабы, обозы — словом, до пятидесяти тысяч людей и коней. Сколько же следует подвезти туда на две недели сбора продовольствия и фуража? И какие нужны поля для маневрирования, если на Марсовом едва тесно строятся двадцать тысяч, две трети которых пехота?
   Такие подробности рассказал Иванову, встретясь с ним в Белом зале за день до отъезда, флигель-адъютант Лужин. Он дожидался здесь бумаг, которые составляли в канцелярии коменданта, поэтому собеседники не спеша прохаживались туда и сюда.
   — А есть ли от таких маневров, Иван Дмитриевич, польза для войск? — решился спросить Иванов. — Как вспомнишь наши красносельские, то, право, сомнение берет. Или, говорят, теперь государь в аллюрах порядок навел и выкладку облегчил.
   — Да, кое в чем от глупостей Константина Павловича отошли, — кивнул Лужин. — Но эти-то маневры все равно не учебную цель преследуют, а всей Европе показать, какая сила у нас и какая выучка. Недаром на них иностранные послы приглашены, которые все генералы, раз государь статских дипломатов не любит. Я-то на войне настоящей не бывал, но подозреваю, что для нее все, что тут покажут, вовсе не нужно… Вот как в жизни случается: в юности о подвигах мечтал, а до тридцати пяти лет пороху не понюхал. К слову, за верное слышал, что князя Александра Ивановича рядовым драгуном в Нижегородский полк переводят, тот самый, куда и Лермонтова-гусара спровадили. Там война настоящая, не то что под Вознесенском. Так ты же, верно, Александра Бестужева-Марлинского у князя не раз видел. Недолго эполеты носил. Давно ли в прапорщики, а третьего дня пропечатано: «Исключить из списков…»
   — Неужто, Иван Дмитриевич? Может, в плен чеченцы взяли?
   — Да нет, там написано «убит в бою при высадке с флота на мысу Адлер». Так еще одного известного литератора Россия потеряла. Зарубили горцы в лесу. Сегодня кто-то говорил — зарвался вперед с охотниками-солдатами… Так что, знаешь, Александр Иванович, пусть уж лучше маневрами забавляются да Европу сотнями эскадронов пугают, чем в настоящую войну ввязаться… Не тужи, братец, — он хоть отмучился…
   Этим же вечером Иванов с Темкиным отслужили у Пантелеймона панихиду по трем убиенным болярам Александрам — Грибоедову, Пушкину и Бестужеву. «Неужто же вскоре и четвертый Александр за ними последует?» — с горечью думал Иванов, слушая надрывные песнопения.
   В Ульянке, когда Анюта рассказала мужу, как они с Лизаветой плакали, узнав от Андрея Андреевича о гибели Марлинского, унтер не сказал о переводе на Кавказ Одоевского. Но Жандру, когда прогуливались вдвоем, передал разговор с Лужиным.
   — Наш Александр тоже весьма даровитый поэт, хотя стихи свои не записывает, — грустно сказал Андрей Андреевич. — И по званию ссыльного ждет его на Кавказе невеселая судьба. Правда, умные люди говорят, что в драгунах убыль меньше, чем в пехоте, в боях то есть. А насчет лихорадок да поносов все роды войск одинаковы… Да, не забыть, получил от предводителя епифанского письмо, в коем просит справку одну для него в Сенате навесть…
   — Вот вам за меня забота. Я в их дому епифанском побывал, чтобы благодарить, но в деревню уехавши были.
   — То он знает, и забота не велика. В Сенате знакомых много, справку настрочат. Но в заключение он спрашивает, когда собираешься вольную родичам давать, и содействие предлагает.
   — С жалованья на пошлины по сему делу уже откладываю, — ответил Иванов, — и в году тридцать девятом туда съезжу.
   — Ну, добро. А податные дела свои знаешь? Сколько тебе и куда за них в год платить надлежит?
   — Отцу на три года на сей расход деньги оставлены, он считать по-хозяйски умеет, и племянник Михайло грамотный, за тем следит. Полагаю, что себя и меня подвесть не должны…
   Легкий на помине Михайло вскоре прислал письмо — просился на Беловодские заводы. Если будет на то дядино согласие, то чтобы выправил увольнительную бумагу, какая положена от помещика. А подати за все три года вперед он сполна внес, и расписка деду сдана. Затем следовало сообщение, что господина Вахрушова обокрал его молодой лакей, снявши с хмельного при укладе ко сну пояс-черес со знатной суммой денег. Произошло это месяц назад в Козловке, куда барин приехал собирать оброк, и сбежавший вор пока не разыскан. Заканчивалось послание отдельной особо старательно выведенной строкой: «А писал сие вашего благородия всепокорный молитвенник псаломщик Иона Смысловский».
   — Вот тебе и счастливый чересок! Ай да Диомидка-ракалион! — качал головой Иванов. — Хоть бы не поймали дурака, а то запорют до полусмерти и в солдаты чахотным сдадут. Диомид будто имя, а что такое «ракалион»? Ругательство, верно…
   В Ульянке спросил Жандра, как писать увольнительный билет. Андрей Андреевич продиктовал и приложил свою печать с французскими литерами «AJ», чуть ее нарочно сдвинув и сказав:
   — На первый раз сойдет, а тридцатого августа я тебе русскую печать подарю. Гляди не вздумай сам покупать.
   И верно, 30 августа утром рассыльный из Английского магазина на Невском принес на дом пакет в красивой обертке. В нем оказалась коробка с разноцветными сургучами от Варвары Семеновны и сердоликовая печатка с литерами «А. И.» в золотом перстне. Сургуч унтер с Машей после обеда перепробовали на картонке, а надеть кольцо не решился — пусть лежит с сургучами в комоде, не подходит оно к его простецкой руке.
* * *
   Возвратясь с дачи, Анна Яковлевна занялась поисками новой квартиры. Сыскала светлую и сухую из четырех комнат, во дворе соседнего дома на Мойке. Пока белили, красили и заново оклеивали, пустилась покупать мебель. Все казенное полковник, оказывается, уже приказал «списать» как сломанное, и оно пошло в спальню и Машину комнатку, так что потребовалось купить гостиную, — ей обязательно хотелось с двумя трюмо, раз комната о трех окнах, и для столовой буфет, дюжину стульев и стол. Да еще подержанный рояль с круглой табуреткой. Перевезла мебель, занялась посудой — искала сервизы, обеденный и чайный. Наконец переезжали, вернее, переходили — носили вещи из двора во двор. Конечно, помогал Темкин, без которого кровати и диван Иванов затруднился бы нести, а писарь окреп-таки на гренадерских харчах.
   В первое воскресенье октября устроили новоселье. Пригласили тех же почетных гостей, что когда-то на свадьбу. Но как все постарели!.. У Андрея Андреевича хоть звезда прибавилась, у полковника — Владимирский крест, но бедным дамам приходилось возмещать годы более пышными туалетами и ожерельями, а на Густаве был новый, отлично завитой парик. Постарели, пожелтели и две мастерицы, добрые и миловидные Феня и Оля, но все приглашенные по-прежнему ласково смотрели на хозяев, не спеша обошли и очень хвалили новую квартиру, ее обстановку и расселись в столовой.
   Вечер прошел на славу — душой его был Андрей Андреевич. Он и тосты провозглашал, и дамам любезности говорил, а после обеда за роялем дал целый концерт. Сначала, посадив Машу к себе на колени, двумя ее пальчиками выстукал какую-то польку, так что она разрумянилась и его расцеловала, а потом уже сам лихо сыграл вальс, кадриль и спел смешные куплеты по-русски, по-французски и по-немецки. Потом отсел за небольшой столик с полковником, Густавом и хозяином и за разговором о главной новости — открытии железной дороги до Царского села — выпили бутылку портвейна. А дамы, раскинув по дивану пышные юбки, делились кулинарными советами, после чего еще раз осматривали мебель и посуду. Наконец все пили чай и около десяти часов отбыли по домам.
   Оставшиеся занялись уборкой. Иванов с Темкиным расставляли по местам мебель. Девушки и Анна Яковлевна на кухне мыли посуду, Лизавета укладывала спать сонную Машеньку. Притворив к ней в комнату двери, унтер открыл в гостиной форточки и присел на новый диван, когда услышал, что дочь зовет его.
   В полутьме не сразу понял, что Маша стоит в своей новой кровати — их старом диванчике, повернутом сиденьем к стене, так что оказалась огражденной тремя решетчатыми бортами. Когда подошел, она обняла его за шею и спросила на ухо: