— Ах, господа, хорошо с вами, но я нынче к кузине Паскевич и к Завадовскому быть обещался… Нет, нет, не бойся, Андрей, «почетным гражданином кулис» больше не стану. Не сердитесь, Варвара Семеновна, к вам еще приеду и торопиться не буду…
* * *
   Еще раз Иванов увидел Александра Сергеевича недели через три, солнечным апрельским днем, стоя на парном посту перед золочеными дверями в Агатовую гостиную. Здесь ему впервой довелось наблюдать, как обер-церемониймейстер граф Потоцкий в расшитом золотом мундире и со списком в руке расставлял в Концертном зале два десятка военных и статских сановников, которым предстояло представиться царю.
   Введя их из Большого бального зала, Потоцкий, негромко называя чины и фамилии, выстроил всех лицом к окнам в одну шеренгу. При этом в середине ее гренадер увидел Грибоедова, на этот раз в шитом серебром мундире, коротких белых штанах, чулках и туфлях. Проворно присев на корточки у фланга, обер-церемониймейстер проверил равнение и ушел в Агатовую гостиную.
   Сначала в зале было совсем тихо, потом зашелестело легкое движение. Не трогаясь с мест, господа распустили животы, расслабили ноги, стали поправлять орденские ленты, головные уборы, которые держали под левой рукой, кто-то откашлялся.
   Но вот двери плавно распахнулись, и в зал вступил Николай Павлович, сопровождаемый обер-церемониймейстером и дежурным генерал-адъютантом. Царь шел, заложив руки за спину, в белой конногвардейской форме, с голубой лентой через плечо, высокий, прямой, неторопливо ступая длинными ногами в поблескивающих ботфортах. Его твердая поступь одна раздавалась в зале — сопровождающие, казалось, шли беззвучно, так, точно попадали они в лад с царским шагом. Поравнявшись с первым из представлявшихся, Николай сделал к нему полоборота.
   — Благодарю ваше императорское величество за новый знак лестного монаршего доверия… — начал старчески нетвердым голосом генерал в густо-черном завитом парике.
   — Служи мне, как служил незабвенному брату, — не дав старику продолжать, сказал царь. — Учения твоего нового корпуса я видел осенью. Он несколько распущен. Подтяни. Я на тебя надеюсь. Особенно слаба десятая дивизия. Поезжай с богом…
   Черный хохол поник в поклоне, а царь уже прошел дальше.
   — Имею честь благодарствовать за всемилостивейшее пожалование чином действительного тайного советника, — раздался высокий голос с сильным немецким акцентом.
   — Мне приятно награждать честность и трудолюбие, барон, — сказал царь, переступая к следующему.
   — Имею честь откланяться вашему императорскому величеству по случаю отъезда к месту постоянного служения, — густым басом доложил толстяк в придворном мундире.
   — Надеюсь, ты поправил здоровье на водах, — улыбнулся царь.
   Так он шел, выслушивая фразу, которую говорил очередной сановник, чуть наклоняя голову на глубокие поклоны, роняя в ответ несколько слов, задавая порой один-два вопроса. Иногда, чуть замедлив шаг, Николай слегка поворачивался к Потоцкому, который, скользнув вперед, шептал что-то, верно подсказывая, к кому подходили. Некоторым царь улыбался, на большинство смотрел равнодушно, как бы наперед зная, что услышит и что ответит. Когда дошел до Грибоедова, то разжал наконец пальцы за спиной и сказал громче, чем говорил до этого:
   — После твоего доклада вижу, что меня совершенно понимаешь. Уверен, что не уронишь достоинства России. — Длинная рука в узком белом рукаве вышла из за спины и легла на плечо Александра Сергеевича. — В письме, — продолжал царь, — которое получил вчера, Иван Федорович тебя особенно хвалит. Поезжай с богом и помни, что за мной служба не пропадет. Действуй смело — я тебе защита со всей русской силой, раз назначаю своим полномочным министром. — Белая рука оторвалась от черного плеча Грибоедова и опять соединилась с другой за спиной царя.
   Когда, пройдя весь ряд, Николай сделал четкий поворот через левое плечо, то генерал-адъютант и церемониймейстер, очень ловко одновременно шагнувшие в стороны, чтобы пропустить его, выждали минуту и уже вновь скользили рядом за белой широкой спиной. Кивая то одному, то другому, царь шел обратно вдоль шеренги сановников к дверям Агатовой гостиной, которые так же плавно закрылись за ним и обоими спутниками. Иванов знал, что с той стороны стерегли нужную минуту два камер-лакея.
   И тотчас в зале раздался почти громкий говор. Разбившись на группы, сановники двинулись к Иорданскому подъезду. Несколько господ окружили Грибоедова. Он, отвечая что-то, тоже пошел к выходу из зала. Но вдруг остановился и быстро направился к часовым. Встал перед Ивановым и спросил:
   — Ты ли, тезка? Так щедро нафабрен, что не сразу узнаешь.
   Как мог ответить Иванов? Только мигнул да чуть улыбнулся.
   — Ну, вижу, что ты! — засмеялся Грибоедов. — Так вот: побывай-ка у нас до отъезда. Только чур — в этаком параде, чтобы Сашка мой от зависти одурел. Стоим у Демута, на углу Мойки, знаешь? Нумер двадцатый, во втором этаже. Ну, будь же здоров!
   Кивнул и быстро пошел из зала. И опять Иванов порадовался его походке и стройности: «Вот такой посланник, хоть кому нос утрет, — статен, легок на ногу, умен, речист…»
   Через день под вечер пошел к Демуту. Разыскал номер двадцатый и постучал в дверь. Никто не ответил.
   — Они ушедши, господин кавалер, — сказал, подойдя на стук, коридорный слуга. — Их превосходительство недавно выехали, должно, в гости, по одеже видать, а за ними скоренько и камердинщик ихний куда-то волчком пошли, духами все облившись.
   На другой день отлучиться в город не удалось. Только разложил на кровати парадную форму, чтобы подкрепить две пуговицы, и приготовил иголку с ниткой, как дневальный крикнул:
   — Встать! Смирно!
   По проходу между кроватями шел капитан Качмарев. Обычно заходя сюда под вечер, он после выкрика дневального говаривал: «Отставить! Не беспокоить гренадер!» Но в этот раз молча дошел до двери второго капральства и скомандовал:
   — Всей роте строиться в сборной! Живо!
   Застегиваясь, приглаживая волосы, гренадеры спешили выполнить приказ. Как только подравнявшийся строй замер, капитан прошел к правому флангу, встал против Варламова и велел:
   — Выдь вперед на три шага да повернись к роте лицом! — И, когда тот повиновался, продолжал:
   — Вот, гренадеры, любуйтесь! Глядит, будто агнец непорочный. Видно, не стыдно за вчерашнее. Час назад встретился здешний майор от ворот и говорит, что вчерась сей воин заслуженный, самому государю поименно известный, в списке от полка аттестованный примерно нравственным и с которого ноне статуй для славы нашей роты сготовляется, — так он-то вчерась в казарму мимо дворца так брел, что за стенку придерживался и мальчишки за ним бегли, медведем дражнили. Вот государь бы порадовался, такое поносное зрелище увидевши! Не в пору ли нам, Карп Варламов, всем за тебя со стыда сгореть?.. Но то еще не все, гренадеры! За сим является ко мне на квартеру, куда вгорячах ушел, чтобы в наказании не ошибиться, полицейский поручик Василеостровской части и говорит: «Вчерась гренадер ваш на четвертой линии встречного военного писаря в текучую кровь избил безо всякой того вины, как многие свидетели согласно показывают. Так прошу принять воздействие, раз я протокола не писал из уважения к роте, которую, сказывают, сам царь выше лейб-гвардии ставит…» А я-то уж знаю, кто сей герой, раз утром у меня Варламов отпрашивался на дежурстве подмениться, чтобы в Академию художеств в литейную мастерскую идтить, свой статуй увидать… Так вот что я тебе, бессовестный солдат, скажу! Сейчас — ты да ты! — Качмарев ткнул перстом в соседей Варламова по строю — берите ружья и его по всей Большой Миллионной под строгим конвоем проведите с моей запиской на гауптвахту Павловского полка. Вот сраму всей роте! Первый от нас арестованный… А как отсидишь, Варламов, две недели, то с ведома его сиятельства господина министра баки и усы тебе барабанщик перед фрунтом сбреет, и будешь бессменно по роте дневалить, покудова снова не обрастешь. Раз блюсти себя не можешь, то и я круто поступлю… Вот конвойным в руки моя записка к дежурному офицеру, которую с великим огорчением писал… Гренадеры, разойдись!..
   Пока конвоиры снаряжались, несколько гренадер спрашивали Варламова, за что побил писаря, но он, насупясь, молчал. Зато вертевшийся тут же Павлухин уже болтал вирши:
 
   На весь мир наш Карп прославлен,
   Раз статуй с него отлили.
   На габвахт за то отправлен,
   Что с литейщиком подпили…
 
   Но сегодня все от него только отмахивались.
   Когда Варламова увели и волнение от случившегося немного улеглось, принесли ужин. «Пока поешь, оденешься да дойдешь, надо назад ворочаться, — решил Иванов. — Схожу завтра к Демуту».
   Пошел в пятом часу. За дверью нумера звучала музыка. «Знать, Александр Сергеевич дома», — решил гренадер, нажимая щеколду.
   За небольшой прихожей в нарядно обставленной комнате у фортепьяно сидел Сашка Грибов и, лихо взмахивая завитым хохлом и вскидывая локтями, отхватывал какой-то танцевальный мотив.
   — Ух ты! И правда роскошно тебя обрядили! — воскликнул он, подбежал к Иванову, чмокнул его в щеку, оглядывая со всех сторон. — Женский пол весь, поди, только рты разевает!..
   Приказав коридорному подать самовар, Сашка выставил на стол разную снедь и бутылку красного. Вино советовал подливать в чай да не жалеть сахару, называя такое питье «пуншиком». И сам делал это столь исправно, что скоро раскраснелся, как в бане. Однако гладко рассказывал про походы, про Тифлис, про красавицу Нину Александровну, которую называл «наша княжна», и хвалился, что от барина не отстанет и женится на грузинке, может, тоже княжне какой-нибудь. Там ведь не все князья богатые, а есть такие, что его заправским женихом сочтут, раз при Александре Сергеевиче служит, который обязательно министром в Петербурге станет, коли таланты имеет и с графом Паскевичем в близком родстве. А он, Сашка, при нем главноуправляющим и чин получит, раз грамоту и все господское обращение постиг. Едва дождавшись, когда приостановился поток хвастовства, Иванов вполголоса спросил, не слыхал ли чего про господ Кюхельбекера и Бестужева, которых барин его знавал.
   — Как же! Ведь мне Александр Сергеевич все даже секретное сказывает, — разом подхватил, тоже понизив голос, Сашка. — Обоих сих бедняг все в Сибирь не отправляют, а в казематах крепостных мытарят. Потому, сказывают, такая им мука назначена, что на площади великому князю смертью грозились…
   Возвращаясь в роту, гренадер думал, что Сашка парень неплохой, но уж очень забалован, отчего в должности его полный беспорядок. Через двери, отворенные во второй комнате, видел на диване сюртук да панталоны — все кое-как брошенное. Должно, как ушел барин переодевшись, так и осталось неприбранное, а Сашка знай за фортепьяной хохлом трясет. Какой же из него главноуправляющий, ежели Александр Сергеевич все выше пойдет?.. Да, кому какая судьба даже из дворовых людей. Александр Грибов вон как набалован, а Семен Балашов где-то сейчас? Хорошо, ежели из темницы выпущен и сестра Вильгельма Карловича к себе взяла. Или еще из дворового звания Александр Поляков. И талантом наделен, а каково живет? Сапожонки в заплатах, локти лоснятся, голодный всегда. Отчего-то во дворце его не видать. Работой англичанин завалил или расхворался? Неспроста покашливает да в лице ни кровинки.

4

   Утром прочел в табели нарядов, что с нонешнего полудня заступает дежурить на Половине короля прусского, и в обед заложил между ломтями хлеба большой кусок вареной говядины. Увидев это, сидевший напротив Павлухин тотчас начал плести:
 
   Знатный пыж заготовляешь,
   На дежурство поспеваешь,
   Но закуска та без вкуса,
   Коль ничем не смочишь уса.
 
   — Брось болтать про зелье проклятое! Вон Карпа куда им занесло, да еще какой страм впереди примет, — сказал Иванов.
   Но Савелий не унимался:
 
   Я габвахты не боюсь,
   Я и там за то ж возьмусь,
   На походе и в сраженье
   Мне от виршей утешенье…
 
   В этот день гренадер много раз выглядывал из крайнего зала своего поста в Предцерковную, но не увидел Полякова. Так и отдал свой «пыж» на подъезде парню-дровоносу из тех простяг в деревенской одежке, которые всегда не прочь пожевать хоть хлебца, перетаскавши на горбу несчетные вязанки дров в чуланы на разных этажах, откуда их разносят к печкам ливрейные истопники.
   Теперь Иванов уже знал, что в этом огромном дворце, полном позолоты, шелков, картин и всяких богатств, кроме разодетой, часто заносчивой прислуги, живет куда за тысячу всякого подсобного люда и отставных стариков, раньше здесь что-то делавших, многие из которых рады куску, сунутому в руки.
   Четыре дня Иванов не видел художника и забывал прихватывать для него съестное, такие события волновали роту. Когда князь Волконский доложил царю рапорт Качмарева, испрашивающего разрешения после выхода Варламова из-под ареста обрить его перед фрунтом «для внушения прочим», Николай Павлович, пребывая в добром часе, приказал простить виновного. Он помнил этого красавца правофлангового шефской роты с того дня, как юношей вступил в командование Измайловским полком, и сам недавно заказал его статуэтку, которой собирался украсить свой кабинет на манер портрета «первого солдата» Бухвостова, заказанного когда-то Петром Великим. Нет, такого нельзя уродовать бритьем, пусть почувствует царскую милость. Но нагнать на него страху необходимо. И царь приказал своим именем внушить Карпу, что при малейшем проступке уйдет в полк штрафованным рядовым.
   Качмареву, конечно, была неприятна отмена его приказа. Но разве возразишь? И капитан сделал все, как велено, снова крепко отчитал перед строем заметно осунувшегося за трое суток ареста Варламова и, уйдя в канцелярию, засел за какие-то бумаги. А когда вечером, по обыкновению, шел в роту к поверке, то на дворе нагнал Савелия Павлухина, оказавшегося под сильной «мухой». На ногах он стоял крепко и лихо сделал капитану фрунт, но водкой несло от него за версту. Качмарев начал пробирать Савелия, чем дело бы, верно, и кончилось, но тот ответил стихами, в которых курившие поблизости товарищи услышали, что сердце гренадера иссушила кумушка, на которой жениться есть его заветная думушка. Потом пошли мечты про запотелый графинчик и на окошке цветущий бальзаминчик. Дальше капитан не пожелал слушать и приказал Павлухину отправиться на гауптвахту.
   Перед сном среди гренадер шли пересуды, не будет ли и тут послабления свыше, и все соглашались, что командир роты не зря наказал Савелия. Ему бы молчать как рыбе или сказать: «Виноват, ваше высокоблагородие», а он знай свою дурь несет…
   На другой день после этого происшествия Иванов не забыл захватить «пыж» для Полякова и только обошел свой пост, как увидел живописца, тащившего стремянку в галерею. Помог отнести и расставить, сунул свой пакет и наказал заглянуть к нему на пост, когда окончит работу, чтобы вместе убрать лестницу.
   — Спасибо, дяденька Александр Иванович, — сказал художник каким-то не своим, бодрым голосом и с широкой улыбкой.
   — А ты, тезка, никак, именинник, хотя будто что в сем месяце никакого Александра не празднуют.
   — Нынче мне поболе праздник выдался, чем именины, — отозвался Поляков. — Вот уж истинно счастливый день, раз в него узнал, что кабала моя вот-вот окончится.
   — Неужто барин в судьбу твою взошел? — обрадовался Иванов.
   — Поднимай выше! — счастливо засмеялся Поляков и указал на помещенный в третьем ряду портрет молодого генерала. — Вот они, президент Общества поощрения художников, тайный советник Петр Андреевич Кикин, которые раньше генералом боевым были, да еще господин Свиньин за меня перед самим государем заступились. Прошение подали на мистера Дова и плутни многие на чистую воду вывели, которые по алчности своей здесь завел.
   Тут из Тронного вышел обходивший свой пост гренадер Крылов из прежних конногвардейцев. Попросив его подержать лестницу, пока Поляков лазает, Иванов поспешил на Прусскую половину, наказавши художнику зайти туда рассказать подробней о своих делах. Ждал и не дождался. А когда, сменившись, встретил Крылова, тот сказал, что в галерею заходил англичанин, бранил Полякова и наказывал скорей кончать какую-то работу. А молодой живописец все молчал, и когда вместе убрали лестницу, то заторопился следом за начальством.
   Назавтра, когда Иванов после обеда сгибался в роте над щетками, дневальный сказал, что его спрашивают у двери. Здесь гренадер увидел Полякова, пригласил к своему месту, усадил на табурет, сам сел на кровать. Большинство гренадер стояли в наряде или разошлись в город, так что разговаривать было удобно.
   — Не тужи, тезка, — сказал Иванов, — наша судьба отродясь подневольная.
   — Да нет же, Александр Иванович, теперь моя судьба даже совсем к лучшему повернулась, — заулыбался живописец. — Вчерась в галерее я перед кровопийцей своим молчал, как вам, верно, дяденька Крылов передали, оттого что пока так наказано от благодетелей моих. А вчерась же в вечеру мне господин Свиньин сказали, что Обществом поощрения не только про мошенства господина Дова и про мою у него кабалу государю доведено, но еще две тысячи рублей на мой выкуп собрано. Подумайте — две тысячи! — Поляков поднял вверх палец. — И о сем государю также тайным советником Кикиным доложено. Да и то еще не все… — Живописец сбросил с плеч свою ветхую шинельку и приосанился:
   — Вчерась же от самого царского лица вышел письменный приказ запросить барина моего, сколько за меня получить желает, а меня сейчас же, ответа не дожидаясь, определить в Академию художеств обучаться и от Дова навсегда ослобонить. — Поляков перевел дух. — Вот, дяденька, голубчик, такие мои новости, что к вам ровно на крыльях летел. — Блаженная улыбка осветила бледное лицо художника. Он впервой огляделся по сторонам, как бы обретя на то смелость от своего рассказа. — А как тут у вас хорошо! На казарму вовсе не схоже. Тепло, светло, — он пощупал матрац, — кровати ровно у барышень каких, и белье чистое. Истинно царская рота! И ружья как славно в ряд стоят, солнышком освещены.
   «Видно, надобно и мне его в такой день чем-нибудь порадовать», — думал в это время Иванов и спросил:
   — А не хочешь ли нонче под вечер, часов в шесть, пойти со мной в Графский трактир супротив Круглого рынка? Я тебя солянкой мясной угощу, а ты мне, как след, дела свои перескажешь. Согласен ли?
   — Покорнейше благодарю, Александр Иванович, — поклонился привстав Поляков. — Я тамо еще не бывал, как сказывали, что дорого берут. А коли пятак случится, то сряду с лотка перехвачу печенки аль рубца…
* * *
   Трактир, в который пригласил Иванов живописца, помещался в нижнем этаже принадлежавшего графине Зубовой дома на углу набережной Мойки и Аптекарского переулка. Он относился к разряду самых дешевых заведений этого рода. На вывеске стояло одно слово «Трактир», но в соседних кварталах его называли «Графским». Днем, в холодное время, здесь грелись чаем и сбитнем купцы и сидельцы Круглого рынка, сбежавшие из нетопленных лавок, и продрогшие там же их покупатели. А часов с четырех сиживали, сменяя друг друга, берейторы, шорные и экипажные мастера из почти что соседних придворно-конюшенных зданий. Заходили также канцеляристы дворцового ведомства и «солдатская аристократия» — писаря и фельдфебели Преображенского и Павловского полков. А последние месяцы почетными гостями стали дворцовые гренадеры, известные округе своими достатками.
   Иванов не любил трактиров с их чадным «съестным» духом и бестолковым шумом, но уже не раз бывал в Графском по приглашению товарищей, праздновавших именины, получение нашивок-шевронов за беспорочную службу или находивших иной повод выпить и побалагурить.
   Только без четверти шесть схватился убирать в тумбочку щетину, инструменты и одеваться к выходу. В начале седьмого он подошел к трактиру. Поляков уже прохаживался у дверей, подняв воротник шинели.
   Заняв столик в третьей от входа, самой маленькой и пока пустой комнате, освещенной двумя оплывшими свечами в стеннике, Иванов заказал мясную сборную солянку, чаю на двоих и пяток калачей. Объяснив, что ужин сохранят ему в роте, гренадер отодвинул поставленную ему тарелку. Пока не принесли еду, художник разочарованно оглядывался: уж очень все невзрачно — низкие потолки, мятая скатерка, щербатые тарелки. Но когда половой водрузил перед ним миску, из которой ударил густой мясной дух, Поляков, перекрестившись на темный угол, скинул шинель на спинку стула, налил себе полную тарелку густого супа и начал истово хлебать, по-крестьянски подставляя под ложку ломоть хлеба. Чтобы ободрить гостя, Иванов рассказывал, как, даже будучи вахмистром, всегда мог есть, ежели появлялась к тому возможность. Потом вышел велеть, чтоб подали свечей поярче, и поглядел в первой комнате на писарей, игравших в шашки. А когда возвратился, художник дохлебывал вторую тарелку. Спросивши Иванова — неужто же и мяса не хочет? — он придвинул миску и стал убирать куски говядины, курятины, солонины — все, что оказалось там вперемешку с огурцами и луком. Есть так самозабвенно может только долго голодавший человек, получающий от пищи истинное наслаждение. При свете новых свечей стало видно, что востроносое личико живописца порозовело и все блестит испариной.
   Продолжая рассказ, Иванов дошел до того, как после двадцатилетней солдатчины судьба его помиловала, точно как сейчас Полякова, который куда моложе и с учением впереди.
   Дожевав последний кусок, художник вынул из кармана какую-то тряпочку, под столом стыдливо собрал ее в комок и, вытерши лицо и шею, сказал с чувством:
   — Ну, спасибо, дяденька! Вот так угостили, прямо по-царски! Восемь лет в Петербурге живу, а так разу не едал.
   — Нам иначе нельзя угощать, раз из царевой роты, — пошутил Иванов. — А теперь вместе чаю напьемся. Ты чай любишь ли?
   — Как не любить! — отозвался живописец. — А мне, значит, под чай вам рассказывать, как англичанин из меня кровь сосал?
   — Рассказывай, ежели вспоминать не тошно. — Иванов разлил чай по стаканам. — Сахару не жалей, да вот калачи свежие…
   — Покорно благодарю-с… Так горе сие, дяденька, с того началось, что барин мой генерал Корнилов в Петербурге по делам кружился, когда мистер Дов уже вторую зиму портреты писал. Вот в тое время, перед ним сидючи, генерал и расскажи, что при костромском доме имеет своего крепостного живописца, меня то есть, который потолки по дворянским гостиным малюет и портреты схожие сымает, раз у тамошнего живописца Поплавского обучался. Дов не поленился к генералу на квартиру приехать, чтобы генеральшин портрет моей кисти поглядеть, и тут же предложил меня к себе в работу принять. Говорилось, что я мундиры да ордена писать стану, когда издалече генералы свои портреты Дову пришлют, с тем чтобы для галереи с них копии изготовил. А он за то меня станет в Академию учиться отпущать. Узнавши такое условие из письма управителю в Кострому, я прям возликовал — чего же лучше!.. Подрядились они так: за мою работу Дов будто должен в год восемьсот рублей ассигнациями платить, из них оброку двести рублей генералу высылает, четыреста за пищу себе удерживает, которую я имел с его лакеем, объедками господскими питаемым. Сюда же и квартира в виде холодного чулана входила. Остальные двести ни разу мне сполна на руки не выдавал. За каждый день, ежели захвораю, высчитывал. А в здоровые дни должен был я не менее двенадцати часов за мольбертом сидеть… Да, забыл сказать, что бумагу с генералом подписали сряду на все годы, пока галерея делается…
   — А когда же учиться тебя отпускал? — спросил Иванов.
   — То и дело, что в Академии я разу не побывал, так работой меня завалил. И насчет мундиров на копиях тоже одни слова пустые оказались… Услышите дальше, что расскажу, так подивитесь, каков мистер Дов жаден да лжив… — Поляков откусил кусочек сахару, отпил чаю и продолжал:
   — За каждый портрет для галереи писанный, он по договору тысячу рублей получает. А почасту портрет, что мне или еще одному подручному немчику списывать даст, — ту нашу работу в галерее поставит, а который сам писал, — генералу, что изображен, аль его детям, вдове, коли помереть поспел, за вторую тысячу уступит…
   — Неужто же по тысяче за каждый? — поразился Иванов. — Я в первый раз, как ты сказал, думал, ослышался. А сколько же дней он тот портрет делал и подолгу ль вы их списываете?
   — Он, слов нет, мастер редкостный, работает на удивление схоже с натурой и быстрей невозможно, — ответил Поляков. — Каждый портрет не боле шести часов пишет. А я поначалу дня по три копии сымал, а потом так присноровился, что за день…
   — Так он, выходит, в один день твоим уменьем больше гребет, чем тебе же за год платит? — развел руками гренадер.
   — Вот-вот, — подтвердил Поляков, отпил чаю и спросил:
   — Так есть ли тут, дяденька, какая справедливость?
   Иванов сначала огляделся: место ли в трактире про такое говорить? Но они по-прежнему были одни в задней комнатке. Дверь в передние, полные людьми, была притворена, оттуда глухо слышны голоса и звон посуды. Другая дверь, из которой носили горячие блюда, верно, в кухню, была также прикрыта.
   — Про справедливость нашему брату рассуждать нечего, — сказал наконец гренадер. Он налил Полякову еще стакан, пододвинул блюдце с колотым сахаром, калачи и спросил:
   — Так как же тот генерал Кикин, в твое положение проник?