было невозможно. Симановский прыгал за спиной и сжимал кулаки. Но мастер
есть мастер, он нашел вариант защиты, он нашел угрозу вечного шаха и патовые
положения, партия затянулась до позднего вечера, она закончилась вничью, а я
опоздал на свидание. После этого моя любимая, на которой я собирался
жениться, взяла с меня слово, что я больше не стану играть в шахматы, ибо
игра и научные открытия, предстоящие мне, несовместимы. Напрасно я приводил
ей примеры из жизни великих людей, отдавших дань этой игре, Как и
экс-чемпион нашего города Алик Ромейко, я был вынужден дать клятву, ибо
женская логика непробиваема.
Но слово свое я, конечно, не сдержал. Из-за чего, как полагает жена, и
не совершил научных открытий. Я обычный инженер. С годами шахматы уже не
стали для меня столь легким занятием, как в юности, теперь чтобы
пожертвовать фигуру, я подолгу раздумываю, считаю в уме все варианты. Мой
партнер всегда в доме, мне не надо искать его. Мерцает экран. Ходы четкие,
безошибочные. Ни единой ошибки, ни малейшего сбоя. Компьютер ничего не
прощает. Я лишен радости человеческого общения. То, чего не могли сделать ни
мать, ни жена -- сделала техника. Я все реже и реже включаю компьютер.
Шахматы не всегда любят точные расчеты, в них нужны интуиция и
раскованность. В шахматах нужен партнер. Но мы живем сейчас замкнуто, никто
не приходит в гости, чтобы сыграть партию, у каждого свой компьютер. Наивные
игры прошлых лет уже никого не волнуют...
Еще в студенческие годы Портнов выделялся среди однокурсников неуемной
энергией. Он был таким моторным и вездесущим, что, казалось, обладал
способностью появляться в нескольких местах одновременно. И чем только он не
увлекался! Занимался и фотографией, и живописью, и расчетами пластмасс в
научном обществе, и самодеятельность была его стихией. Помню его на нашей
студенческой сцене в танце маленьких лебедей. Наряженный в короткую юбку и
смешно задирающий волосатые ноги, он был неподражаем. Но более всего его
манили таинства любви. Итогом стала ранняя женитьба, увы, не остепенившая
его.
Звали его незатрепанным русским именем Ярослав, друзья же часто --
просто Ярик. Но жена, склонная к полноте и мягко грассирующая дама, сразу
стала называть его лик, и это имя накрепко прилепилось к нему. Бремя
семейной жизни стало быстро утомлять, и, как прежде, одно увлечение сменяло
другое. Он страстно жаждал признания и был уверен, что сможет добиться этого
в фотоискусстве. Однако его фотографии, красовавшиеся на стендах городской
выставки, никто не хотел замечать и выделить из сонма других, запечатлевших
обычные мгновений жизни. Нужно было что-то из ряда вон выходящее. Тогда лик
стал фотографировать обнаженную натуру. В те годы эротика была под запретом,
повсюду старались навесить фиговые листки, и даже крупным мастерам фотодела
не удавалось протащить на выставки самые скромные опусы. Естественно, его
пробы тоже были отвергнуты. Однако он добился своего -- о нем стали
говорить, как о смелом и непризнанном гении.
Запретный плод всегда притягивает. Помню, как с нескрываемым интересом
рассматривал его работы. Было для меня главной загадкой -- где же отыскивает
он фотомодели, как же это юные девицы позволяют наводить на свое обнаженное
тело яркие лампы, как удается уговорить их на столь сомнительное
мероприятие? И как терпит все это его жена? Скорее всего она и не
подозревает о снимках, хранящихся в ящике стола, постоянно запертом и ей
недоступном.
Один из таких снимком ему удалось вывесить на студенческой выставке.
Всего полчаса покрасовалась эта работа, притягивающая жадные взоры
посетителей, и была сорвана угрюмым деканом нашего факультета. А на
очередном собрании все те, кто с восторгом рассматривал обнаженную девицу,
выступили с осуждением и говорили резкие обидные слова о растлевающем
влиянии Запада и безродных космополитах, стремящихся развратить наше
высоконравственное социалистическое общество. лика хотели изгнать из
института, и уже был готов проект приказа о суровом наказании "эротомана",
когда неожиданно за него заступился парторг -- фронтовик, повидавший Европу
и понимающий, что тяга к женскому телу неистребима. Он сказал какие-то
оправдательные слова о юношеском максимализме и необходимости
перевоспитания, лик покаялся и был оставлен в покое.
Пути наши в те годы разошлись. Я увлекся учебой, корпел над расчетами
пластин дни и ночи, и лишь случайно мы однажды встретились с Портновым на
Невском. Это было в дни защиты диплома. Вместе с начинающим писателем и моим
земляком Чермаком мы забежали в кафе-автомат, что на углу Марата и главного
проспекта. Там было накурено и полно народа. Среди осаждавших стойку я
увидел лика. Его совсем затолкали, и вид у него был очень несчастный, на
лбу проступали капли пота, глаза за толстыми линзами очков беспрестанно
мигали. Он защитил диплом, правда, с грехом пополам вытянул на три балла, и
теперь получил распределение в дикую тьмутаракань, ехать туда не желал, а
посему решил раз и навсегда с инженерией завязать. У Чермака, в его
потрепанном и пухлом портфеле нашлась бутылка водки, и мы скрытно под столом
разлили ее содержимое по стаканам, торопливо выпили и так же торопливо
заглотили холодные котлеты. На нас с Чермаком водка не подействовала, и
Чермак, наморщив лоб, стал прикидывать, где бы нам добавить, но тут мы
заметили, что лик окончательно поплыл. Он стал неуправляем, начал нести
несусветную чушь, и надо было поскорее отправить его домой. Главное --
предстояло провести его в метро, а там уж беспокоиться не приходилось,
станция его было конечной -- добрел бы до дома. Мы сжали его с двух сторон и
таким образом проволокли до Московского вокзала, но в метро наше движение
было остановлено, и пришлось ретироваться под крики дежурной -- огромной
рябой женщины в красной фуражке. Зато на стоянке такси повезло. Редкий
случай -- с десяток машин и никого, жаждущего их зафрахтовать. В такси лик
несколько оклемался и опять впал в патетику. Стал кричать, что жить в этой
стране невозможно, что он чихал на все мостовые фермы и пластины, что будет
снимать кино, и что фильмы его увидит весь мир, и мы еще услышим о нем. "Я
хочу снимать голых женщин! -- выкрикивал он, пытаясь подняться с сиденья. --
Вам никогда не понять, что жизнь заключена в женщине! В красоте ее тела!
Ортодоксы! Хамелеоны! Запретители!"
-- Снимай! -- согласился Чермак и основательно ткнул будущего режиссера
в бок. лик плюхнулся на сиденье, замолк и обиженно засопел.
В Автово мы с трудом вытащили его из такси, потом доволокли до дома,
взобрались на шестой этаж и, прислонив лика к двери, позвонили, а затем, не
дожидаясь выхода его жены, быстро ретировались. Мы уже сбегали вниз, когда
услышали громкие голоса -- один звонкий, с картавинкой, обвинял лика в
бесчеловечности и нимфомании, а другой, старческий, произносил более обидные
слова, такие как -- изверг, подлец, проходимец, но были и не совсем понятные
-- шикер, мишугинер, малхамовес...
-- Он, что, еврей, твой товарищ? -- с удивлением спросил Чермак,
прислушиваясь к доносящимся сверху крикам.
-- Возможно, -- ответил я, -- хотя, постой, имя у него русское, да и
фамилия Портнов...
-- Вот-вот, Портнов, -- процедил Чермак, -- это как раз чисто еврейская
фамилия, соображать надо... У русских фамилии по имени идут, а у них от
ремесла. К примеру, шорник -- Шорников, скорняк -- Скорняков, сапожник --
Сапожников...
Спорить с Чермаком я не стал, хотя по его теории и Чермак тоже
подозрительная фамилия, ну да ему лучше знать. Среди его писательской братии
евреев полно. Я и раньше знал, что Чермак евреев не терпит. Это не
врожденный антисемитизм, не на религиозной почве, у него антисемитизм
практический. Ему, молодому писателю, чтобы пробиться, приходилось
преодолевать крутую конкуренцию. Евреи народ пишущий, наверное, со времен
Библии так пошло, опередить их талантом Чермаку было не под силу, и вот
пришло на выручку другое: еврей -- так, с какой стати лезешь в русские
писатели? А ну, посторонись! Я этого не понимал. Жил в ином мире. Мне было
совершенно безразлично, кто человек по национальности, да и в группе моей
институтской было пять-шесть евреев -- парни что надо, и с юмором, и
смекалистые, а главное -- честные, учились все на отлично, но зависти это ни
у кого не вызывало.
Чермак между тем не успокаивался, он сел на любимого конька и продолжал
доказывать мне, что Портнов наверняка связан с сионистами, и все они только
и ждут, чтобы принизить и растоптать русское искусство.
-- Оставь эти бредни, -- не выдержал я, -- чем лик отличается от нас,
такой же человек, может быть, более беспокойный, ищущий, но это все идет от
характера, а не от происхождения...
-- А характер откуда? -- зло выкрикнул Чермак. -- Вот именно характер,
вся эротика в искусстве идет от них, они жаждут развратить русский народ!
Расстались мы с ним на остановке трамвая у Кировского завода, и я был
рад, что наконец-то от него отвязался.
После распределения я года два не виделся ни с ликом, ни с Чермаком.
Последний так и не пробился в большие писатели, подрабатывал в каком-то
журнале, а лик все-таки устроился на киностудию, правда, не в
художественную, а в научфильм, там снял несколько лент, и надо же так
случиться, что для съемок очередного фильма он приехал к нам, в дальний
приморский город, где я к тому времени работал начальником технического
отдела. Занесло меня по распределению на самый край страны, но я не жалел об
этом. Помимо разработки чертежей и ремонта судов, занимался я тогда и
пропагандой передового опыта, а посему нисколько не удивился, когда меня
вызвал главный инженер и попросил обеспечить съемки группе киношников из
столицы. Был вызван в кабинет и руководитель этой группы. Это был лик. Тут
же, в кабинете главного инженера, он долго тискал меня в своих объятиях, и
наш главный инженер, поняв, что мы давние друзья, заулыбался и с
удовольствием потер пухлые руки, понимая, что для друга я все устрою, и
никаких осложнений не будет.
Новый фильм лика назывался довольно-таки прозаично -- "Санитария и
гигиена на промысловом флоте". Преодолев все препятствия, чинимые
портнадзором, моринспекцией и отделом кадров, я пристроил киногруппу на
плавбазу "Солнечный залив". Рейс у плавбазы был короткий, и это лика
устраивало -- сроки сдачи картины поджимали. О своих приключениях в этом
коротком рейсе он рассказал мне через месяц. Море заворожило его, и рассказ
его был полон междометий и радостных восклицаний. По его словам, фильм
должен получиться на славу. В нем будет воспета не только санитария, в
кадрах останутся и потрясающие закаты, и переливающиеся волны, и быстрые
дельфины, играющие у борта. А главное, будет героиня -- женщина в море, в
этом месте своего рассказа он вынул и веером разложил передо мной на столе
снимки, где была запечатлена известная во всем флоте профурсетка Мики.
Оказывается, на плавбазе эта Мики ходила буфетчицей. Я-то был уверен, что ее
уже давно не выпускают в рейсы из-за тянущегося за ней шлейфа скандалов и
громких историй, которыми уснащен путь этой подруги портовых бичей и
океанских бродяг.
Мики на фотографиях лика выглядела очаровательно -- этакая светская
дама на борту океанского лайнера, совершающая круиз вдоль европейских
берегов. Глаза ее просто лучились счастьем, в позах и одежде сквозил налет
аристократичности. Естественно, была и обнаженная натура, но без всякой
пошлости, даже с некоторыми признаками стыдливости. Мики заслонялась рукой,
Мики отворачивала головку...
-- Это изумительная женщина, -- восхищенно восклицал лик.-- В жизни не
встречал подобных. Врожденное благородство! И наряду с этой скромностью ты
даже не представляешь, как раскована и хороша она в постели! Откуда столько
нежности, столько такта и в то же время открытости, естественной жажды
наслаждения? Я так благодарен тебе, что ты устроил меня именно на эту базу!
-- Не торопись благодарить, -- охладил я его пыл. -- И постарайся
сходить к венерологу, прежде чем ложиться в постель с женой.
Он возмутился, стал кричать на меня, говорил, что я огрубел среди
моряков, что утратил чувство понимания прекрасного, что он встречал на
плавбазе подобных мне. "Но это были простые матросы, какой с них спрос, а
ты, -- здесь он буквально задохнулся от гнева, -- ты... ты завидуешь мне!
Если бы не Мики, я никогда не отснял бы такого фильма, лучшие эпизоды
картины связаны с ней!"
Есть поверье у моряков -- женщина в море приносит несчастье. А тем
более такая женщина, как Мики. Но мои подозрения были совершенно напрасны.
лик писал из столицы, что сходил к врачу, что из-за меня ему пришлось
подвергнуться унизительной процедуре проверки, и что мои заботы не имели
никакого основания. Но в этом же письме он сообщил, что фильм у него
задробили, усмотрев в нем большую дозу эротики. Других подробностей не было.
лик вообще охотней всегда сообщал об успехах и никогда не делился со мной
своими горечами.
В ответном письме, желая его ободрить, я написал, что все это ерунда,
что в жизни надо уметь держать удар и что, коли фильм удался, никто не
остановит, и в крайнем случае, ленту может купить наша контора и разослать
на суда всех флотилий. Письмо мое осталось безответным.
Пять лет спустя я увидел этот фильм в темном и затхлом подвале, который
лик именовал творческой мастерской. К тому времени он ушел от жены и почти
одновременно его уволили из киностудии. Подвал, правда, не отобрали, но,
помнится, какие-то осложнения с домоуправом были, и лик всякий раз
проверял, тщательно ли зашторены окна. Фильм, увиденный в этом подвале,
конечно же, нельзя было отнести к разряду научных -- название "Санитария и
гигиена на флоте" ему мало подходило. И может быть, правы были те
начальники, которые фильм повелели смыть. Но прав был и лик, тайком
выкравший копию фильма. Это была работа мастера, звучная поэма о море и о
женщине, решившейся выйти в это море, это была песня о любви на фоне морских
закатов, а что касается гигиены -- то там был судовой душ и судовая
баня-сауна, и конечно же, Мики под струями воды, Мики -- в парной, Мики -- в
бассейне. Когда она появлялась на экране, лик подталкивал меня в бок,
чмокал губами, и видя мою невозмутимость и неспособность разделять восторг,
восклицал:
-- Ты только посмотри, классическая грудь Дианы! Это же воскресшая
эллинская скульптура! Как ты это не поймешь! Как ты мог не заметить? Жить в
городе рядом с такой женщиной и пройти мимо! Да ты же импотент, как и мой
директор! Ты бы слышал, как он раскричался, когда все это увидел. Мы, мол,
затратили массу денег, послали экспедицию в море, хотели дать флоту пособие
о передовых методах соблюдения гигиены, об охране рыбацкого труда, в вместо
этого -- обнаженная бесстыжая фурия демонстрирует свои прелести! Нужно ли
это советскому моряку, какие мысли у него родятся в дальнем рейсе на
просмотрах всей этой разухабистой порнографии!
Я живо представил всю эту сцену на студии и, зная горячность лика,
понимал, на каких тонах шел разговор. Но уволили моего товарища не сразу
после этого скандал. Он успел отснять еще два фильма, когда, по его словам,
началась настоящая охота на ведьм. На студии решили избавиться от инородцев.
И не такие, как он, а более знаменитые и уже состоявшиеся режиссеры и
операторы вынуждены были уйти. За несколько месяцев студию очистили от
евреев. Я не верил лику. Бред какой-то! Мы сидела в его мастерской,
потягивали коньяк из желтоватых стаканов, мы были в Союзе, а не в
гитлеровской Германии. лику надо было перед кем-то выговориться, на мои
возражения он почти не обращал внимания. Конечно, он многое преувеличивает,
думалось мне, самый легкий путь -- списать все на антисемитизм. Наверняка,
не состоялся лик как мастер, не хватило ему таланта!
Лишь много позже мне открылась вся неприглядность существующего в те
годы положения, а в тот вечер, помнится, я страстно пытался доказать, что
все мы равны и что национальность -- не то, что разделяет людей, что он,
Портнов, человек русской культуры. И если изгонять из русской культуры, из
русского искусства только по признаку крови, тогда мы придем к фашизму. А у
нас в народе всегда была терпимость, всегда Россия принимала и втягивала в
себя посланцев всех племен и народов. И мы никогда не задумывались, какой
процент русской крови у Пушкина, у Даля, у Мейерхольда и Эйзенштейна, --
знали одно -- их творчество принадлежит России!
-- Ты, может быть, и не задумываешься, -- перебил мои сентенции лик,
-- а те, кто правит нами, постоянно, на протяжении всей истории стараются
раздуть антисемитизм, сделать его государственной политикой, все -- от
Грозного до кровавого Сосо!
-- Но теперь иное время! -- воскликнул я.
-- Иное, -- протянул лик, -- тебе бы посидеть на наших собраниях, тебе
бы послушать наших боссов... Нет, я не намерен дольше терпеть. Раньше я
никогда не чувствовал себя евреем, ни в школе, ни в институте. Я тоже думал,
что происхождение не имеет никакого значения, вправе ли человек кичиться
тем, что он родился русским или англичанином, это не его заслуга!! Но я
ошибался...
После этой встречи меня уже не удивила весть о том, что лик решил
уехать в Израиль. То была пора бурных отъездов. Те, кому повезло, умудрялись
выехать в Америку или Австралию, и даже те, кто направлялся в Израиль,
старались при пересадках в Вене или Риме добиться американской визы. Я не
был на проводах лика. Во-первых, он ничего не сообщил мне, во-вторых, как
раз в это время я готовился к рейсу в Атлантику, где должны были проходить
испытания спроектированных в нашем конструкторском бюро специальных зажимов
для тросов. Подробности отъезда я узнал от его бывшей жены, которая,
несмотря на давний разрыв с ликом, говорила о нем очень проникновенно и
уважительно. Большие ее глаза в течение рассказа неоднократно влажнели, она
тяжело вздыхала, виновато улыбалась и постоянно теребила ручку сверхмодной
сумочки. Все на ней было импортное, все это она получала оттуда, где теперь
пребывал наш лик. Он не забывал ее и своих детей, постоянно слал дорогие
посылки, да с такими вещами, что, продав их, можно было безбедно
существовать. Оставалось только порадоваться за лика, очевидно, он крепко
там стоит на ногах и, по всей вероятности, отснял уже не один фильм. И гонит
он там в кадрах сплошную эротику, и никто ему не препятствует. Об этом с его
бывшей женой, естественно, я не рассуждал, взял его адрес, попросил передать
привет от меня и пообещал не теряться, а при приездах в Ленинград
обязательно звонить и даже заходить, если будет время. Однако жизнь
закручивала так, что всякий раз не оставалось свободных часов. Командировки
мои были краткими, и долго время я ничего не знал ни о ее судьбе, ни о
судьбе уехавшего товарища.
Переписываться с покинувшими наши края было небезопасно. Письма
перлюстрировались -- и уже само знание об этой процедуре отбивало всякую
тягу к бумаге, нельзя было откровенничать, а слать просто отписки -- сигналы
о том, что жив -- имело ли смысл? Подрос его сын, он заканчивал школу и
воспылал любовью к отсутствующему отцу, у них завязалась своя, тайная от
мамаши переписка. Потом неожиданно сын лика начал писать и мне. Это
случилось, когда его призвали в армию и отправили в такую глушь, куда не
только что Макар телят не гонял, а где даже комары дохли. Там, на далекой
заставе, умный паренек из интеллигентной семьи задыхался от унижений. Я
посоветовал в одном из писем качать мускулы, чтобы суметь постоять за себя,
и послал несколько брошюр -- пособий по восточным видам борьбы. В жизни надо
себя защищать, особенно солдату-новобранцу, когда каждый норовит прокатиться
на твоем горбу. Вскоре в письмах исчезли жалобы, и я узнал о страстях,
испытанных сыном лика, много позже, когда мы встретились.
Произошло это лет через пять после его службы, в здании международного
аэропорта нашей столицы, где бродили мы в ожидании самолета из Парижа, на
котором прибывал на родную землю его отец и мой товарищ лик Портнов, и
звался он теперь не Ярослав и не лик, а Гарри, и фамилия его тоже
претерпела изменение, она была переведена на идиш и теперь наш Портнов стал
Шнейдером.
Я ожидал, что моим глазам предстанет респектабельный джентльмен
представитель заморского кинобизнеса, и посему, вглядываясь в лица прибывших
пассажиров, останавливался на самых солидных фигурах. Оказывается, по такому
же принципу выискивал своего отца и мой спутник. Рейс из Парижа прибыл
вовремя, задерживала движение людей таможня. И мы никак не могли определить
-- прилетел ли наш Гарри... И вдруг в невысоком лысеньком человеке я
обнаружил знакомые черты, пассажир этот обернулся и его кривоватая улыбка
исключила всяческие сомнения. Да и сын тоже узнал его, побежал к стеклянной
перегородке. Там, за этой стеклянной стеной, казалось, люди плавали, как в
аквариуме, всем не хватало воздуха, а потому они беззвучно шевелили губами в
окружении своих чемоданов, обклеенных разноцветными этикетками. Большая
часть этих чемоданов, как потом выяснилось, принадлежала нашему Гарри.
Чемоданы были столь высоки, что когда он заходил за них, они почти полностью
скрывали его. Были эти громоздкие вместилища грузов на колесиках, и Гарри
без особого напряжения передвигал их. Всех уже давно проверили, и там, в
безвоздушном аквариумном пространстве оставались лишь Гарри и таможенники.
Ох, и задал он им работы. Видно было, что все окружившие его чиновники
недовольны, пот проступил на их лицах. А Гарри только улыбался и взмахивал
руками.
Потом были объятия, суматошные поиски такси, погрузка в поезд, споры с
носильщиками, дорога до Ленинграда, незамеченная нами, ибо всю ночь в поезде
мы внимали рассказам Гарри. Приехали мы рано утром, на вокзале нас встречали
его бывшая жена, целый клан родственников и незнакомые мне его школьные
друзья. От вокзала мы ехали на четырех машинах, и меня все время беспокоила
мысль, как же расплатиться за эти машины. Гарри наш гость, мы должны его
обеспечивать, а денег у меня в обрез, и если расплатиться за такси, то на
обратный билет придется занимать у кого-либо из друзей. Но когда подъехали к
дому, Гарри с ловкостью обезьяны обежал все четыре машины и рассовал всем
шоферам зеленые бумажки, получив которые, те просияли и стали усердно
помогать нам затаскивать на шестой этаж -- дом был без лифта -- огромные
заморские чемоданы. Так он сходу продемонстрировал нам значимость доллара.
Гарри и позже везде расплачивался долларами, эти зеленые бумажки были
нарасхват, а когда потребовалось спиртное, сын его сбегал на ближайший угол
к кооперативному кафе и там взамен сотни долларов получил не только две
бутылки водки, но и целую кипу наших десяток, так что проблем с деньгами не
стало.
Дома Гарри сразу начал распаковывать чемоданы и всех одаривать.
Процедура эта захватила и родственников, и школьных друзей, да, признаться,
и меня не оставила равнодушным. Ведь я вдруг ни с того, ни с сего стал
обладателем миниатюрного компьютера, затем на меня был напялен пушистый
свитер, а карманы мои заполнились зажигалками и авторучками, на руку мне
Гарри нацепил часы, да не просто часы, они сочетали и часы, и калькулятор, и
записную книжку, и еще что-то необходимое уже не для меня, а для западного
человека -- таблицу с курсом валют. Все радостно улыбались, довольно
хмыкали, примеряли вещи, но больше всех был счастлив сам дарящий. Это был
его звездный час, может быть, он и приехал сюда только ради этого сладкого
мига. Ведь что может в жизни быть приятнее, чем почувствовать себя
Санта-Клаусом. И вся эта раздача была его утверждением в глазах
родственников и друзей. Все эти добротные вещи, все эти диковинные
компьютеры, эти неисчерпаемые чемоданы кричали не только о щедрости хозяина,
но и о том процветании, в котором пребывал наш Гарри в заморской стране. И
чем больше он суетился, чем больше он старался раздать всего, тем сильнее
закрадывалась мысль -- что-то здесь не так, куда он спешит? Почему он
дергается? Наслышаны мы о тамошнем процветании! И неужели исчез тот давний
лик, которого все эти вещи никогда не интересовали, неужели мир бизнеса
заслонил в нем художника, перекрыл все зелеными бумажками, с которых взирал
на нас суровый и бородатый Авраам Линкольн...
В эти суматошные дни мы редко оставались с Гарри наедине, правда, и не
разлучались, ибо я повсюду его сопровождал, и это обстоятельство сделало
меня слушателем его рассказов, повторенных много раз с разными нюансами.
Конечно, для родственников он все несколько приукрашивал, но, в целом, можно
было поверить, что жизнь его сложилась не так уж плохо, хотя путь и не был
усеян розами. Повсюду он натыкался на шипы, и хотя открыто в этом он не
хотел признаться, судя по отдельным деталям, ему приходилось несладко.
Во-первых, кинорежиссером он не стал, не было у него поначалу никаких
средств. Выехал он в землю обетованную с одним дипломатом, вызвав
недоумевающие улыбки как в Шереметьево, так и в аэропорту Тель-Авива. "Но
люди, смеявшиеся надо мной, были не правы, -- объяснил мне Гарри, -- это я
должен был хохотать над ними, над их упорным стремлением вывезти неподъемные
узлы, над их мещанским нежеланием расстаться даже с самой занюханной
есть мастер, он нашел вариант защиты, он нашел угрозу вечного шаха и патовые
положения, партия затянулась до позднего вечера, она закончилась вничью, а я
опоздал на свидание. После этого моя любимая, на которой я собирался
жениться, взяла с меня слово, что я больше не стану играть в шахматы, ибо
игра и научные открытия, предстоящие мне, несовместимы. Напрасно я приводил
ей примеры из жизни великих людей, отдавших дань этой игре, Как и
экс-чемпион нашего города Алик Ромейко, я был вынужден дать клятву, ибо
женская логика непробиваема.
Но слово свое я, конечно, не сдержал. Из-за чего, как полагает жена, и
не совершил научных открытий. Я обычный инженер. С годами шахматы уже не
стали для меня столь легким занятием, как в юности, теперь чтобы
пожертвовать фигуру, я подолгу раздумываю, считаю в уме все варианты. Мой
партнер всегда в доме, мне не надо искать его. Мерцает экран. Ходы четкие,
безошибочные. Ни единой ошибки, ни малейшего сбоя. Компьютер ничего не
прощает. Я лишен радости человеческого общения. То, чего не могли сделать ни
мать, ни жена -- сделала техника. Я все реже и реже включаю компьютер.
Шахматы не всегда любят точные расчеты, в них нужны интуиция и
раскованность. В шахматах нужен партнер. Но мы живем сейчас замкнуто, никто
не приходит в гости, чтобы сыграть партию, у каждого свой компьютер. Наивные
игры прошлых лет уже никого не волнуют...
Еще в студенческие годы Портнов выделялся среди однокурсников неуемной
энергией. Он был таким моторным и вездесущим, что, казалось, обладал
способностью появляться в нескольких местах одновременно. И чем только он не
увлекался! Занимался и фотографией, и живописью, и расчетами пластмасс в
научном обществе, и самодеятельность была его стихией. Помню его на нашей
студенческой сцене в танце маленьких лебедей. Наряженный в короткую юбку и
смешно задирающий волосатые ноги, он был неподражаем. Но более всего его
манили таинства любви. Итогом стала ранняя женитьба, увы, не остепенившая
его.
Звали его незатрепанным русским именем Ярослав, друзья же часто --
просто Ярик. Но жена, склонная к полноте и мягко грассирующая дама, сразу
стала называть его лик, и это имя накрепко прилепилось к нему. Бремя
семейной жизни стало быстро утомлять, и, как прежде, одно увлечение сменяло
другое. Он страстно жаждал признания и был уверен, что сможет добиться этого
в фотоискусстве. Однако его фотографии, красовавшиеся на стендах городской
выставки, никто не хотел замечать и выделить из сонма других, запечатлевших
обычные мгновений жизни. Нужно было что-то из ряда вон выходящее. Тогда лик
стал фотографировать обнаженную натуру. В те годы эротика была под запретом,
повсюду старались навесить фиговые листки, и даже крупным мастерам фотодела
не удавалось протащить на выставки самые скромные опусы. Естественно, его
пробы тоже были отвергнуты. Однако он добился своего -- о нем стали
говорить, как о смелом и непризнанном гении.
Запретный плод всегда притягивает. Помню, как с нескрываемым интересом
рассматривал его работы. Было для меня главной загадкой -- где же отыскивает
он фотомодели, как же это юные девицы позволяют наводить на свое обнаженное
тело яркие лампы, как удается уговорить их на столь сомнительное
мероприятие? И как терпит все это его жена? Скорее всего она и не
подозревает о снимках, хранящихся в ящике стола, постоянно запертом и ей
недоступном.
Один из таких снимком ему удалось вывесить на студенческой выставке.
Всего полчаса покрасовалась эта работа, притягивающая жадные взоры
посетителей, и была сорвана угрюмым деканом нашего факультета. А на
очередном собрании все те, кто с восторгом рассматривал обнаженную девицу,
выступили с осуждением и говорили резкие обидные слова о растлевающем
влиянии Запада и безродных космополитах, стремящихся развратить наше
высоконравственное социалистическое общество. лика хотели изгнать из
института, и уже был готов проект приказа о суровом наказании "эротомана",
когда неожиданно за него заступился парторг -- фронтовик, повидавший Европу
и понимающий, что тяга к женскому телу неистребима. Он сказал какие-то
оправдательные слова о юношеском максимализме и необходимости
перевоспитания, лик покаялся и был оставлен в покое.
Пути наши в те годы разошлись. Я увлекся учебой, корпел над расчетами
пластин дни и ночи, и лишь случайно мы однажды встретились с Портновым на
Невском. Это было в дни защиты диплома. Вместе с начинающим писателем и моим
земляком Чермаком мы забежали в кафе-автомат, что на углу Марата и главного
проспекта. Там было накурено и полно народа. Среди осаждавших стойку я
увидел лика. Его совсем затолкали, и вид у него был очень несчастный, на
лбу проступали капли пота, глаза за толстыми линзами очков беспрестанно
мигали. Он защитил диплом, правда, с грехом пополам вытянул на три балла, и
теперь получил распределение в дикую тьмутаракань, ехать туда не желал, а
посему решил раз и навсегда с инженерией завязать. У Чермака, в его
потрепанном и пухлом портфеле нашлась бутылка водки, и мы скрытно под столом
разлили ее содержимое по стаканам, торопливо выпили и так же торопливо
заглотили холодные котлеты. На нас с Чермаком водка не подействовала, и
Чермак, наморщив лоб, стал прикидывать, где бы нам добавить, но тут мы
заметили, что лик окончательно поплыл. Он стал неуправляем, начал нести
несусветную чушь, и надо было поскорее отправить его домой. Главное --
предстояло провести его в метро, а там уж беспокоиться не приходилось,
станция его было конечной -- добрел бы до дома. Мы сжали его с двух сторон и
таким образом проволокли до Московского вокзала, но в метро наше движение
было остановлено, и пришлось ретироваться под крики дежурной -- огромной
рябой женщины в красной фуражке. Зато на стоянке такси повезло. Редкий
случай -- с десяток машин и никого, жаждущего их зафрахтовать. В такси лик
несколько оклемался и опять впал в патетику. Стал кричать, что жить в этой
стране невозможно, что он чихал на все мостовые фермы и пластины, что будет
снимать кино, и что фильмы его увидит весь мир, и мы еще услышим о нем. "Я
хочу снимать голых женщин! -- выкрикивал он, пытаясь подняться с сиденья. --
Вам никогда не понять, что жизнь заключена в женщине! В красоте ее тела!
Ортодоксы! Хамелеоны! Запретители!"
-- Снимай! -- согласился Чермак и основательно ткнул будущего режиссера
в бок. лик плюхнулся на сиденье, замолк и обиженно засопел.
В Автово мы с трудом вытащили его из такси, потом доволокли до дома,
взобрались на шестой этаж и, прислонив лика к двери, позвонили, а затем, не
дожидаясь выхода его жены, быстро ретировались. Мы уже сбегали вниз, когда
услышали громкие голоса -- один звонкий, с картавинкой, обвинял лика в
бесчеловечности и нимфомании, а другой, старческий, произносил более обидные
слова, такие как -- изверг, подлец, проходимец, но были и не совсем понятные
-- шикер, мишугинер, малхамовес...
-- Он, что, еврей, твой товарищ? -- с удивлением спросил Чермак,
прислушиваясь к доносящимся сверху крикам.
-- Возможно, -- ответил я, -- хотя, постой, имя у него русское, да и
фамилия Портнов...
-- Вот-вот, Портнов, -- процедил Чермак, -- это как раз чисто еврейская
фамилия, соображать надо... У русских фамилии по имени идут, а у них от
ремесла. К примеру, шорник -- Шорников, скорняк -- Скорняков, сапожник --
Сапожников...
Спорить с Чермаком я не стал, хотя по его теории и Чермак тоже
подозрительная фамилия, ну да ему лучше знать. Среди его писательской братии
евреев полно. Я и раньше знал, что Чермак евреев не терпит. Это не
врожденный антисемитизм, не на религиозной почве, у него антисемитизм
практический. Ему, молодому писателю, чтобы пробиться, приходилось
преодолевать крутую конкуренцию. Евреи народ пишущий, наверное, со времен
Библии так пошло, опередить их талантом Чермаку было не под силу, и вот
пришло на выручку другое: еврей -- так, с какой стати лезешь в русские
писатели? А ну, посторонись! Я этого не понимал. Жил в ином мире. Мне было
совершенно безразлично, кто человек по национальности, да и в группе моей
институтской было пять-шесть евреев -- парни что надо, и с юмором, и
смекалистые, а главное -- честные, учились все на отлично, но зависти это ни
у кого не вызывало.
Чермак между тем не успокаивался, он сел на любимого конька и продолжал
доказывать мне, что Портнов наверняка связан с сионистами, и все они только
и ждут, чтобы принизить и растоптать русское искусство.
-- Оставь эти бредни, -- не выдержал я, -- чем лик отличается от нас,
такой же человек, может быть, более беспокойный, ищущий, но это все идет от
характера, а не от происхождения...
-- А характер откуда? -- зло выкрикнул Чермак. -- Вот именно характер,
вся эротика в искусстве идет от них, они жаждут развратить русский народ!
Расстались мы с ним на остановке трамвая у Кировского завода, и я был
рад, что наконец-то от него отвязался.
После распределения я года два не виделся ни с ликом, ни с Чермаком.
Последний так и не пробился в большие писатели, подрабатывал в каком-то
журнале, а лик все-таки устроился на киностудию, правда, не в
художественную, а в научфильм, там снял несколько лент, и надо же так
случиться, что для съемок очередного фильма он приехал к нам, в дальний
приморский город, где я к тому времени работал начальником технического
отдела. Занесло меня по распределению на самый край страны, но я не жалел об
этом. Помимо разработки чертежей и ремонта судов, занимался я тогда и
пропагандой передового опыта, а посему нисколько не удивился, когда меня
вызвал главный инженер и попросил обеспечить съемки группе киношников из
столицы. Был вызван в кабинет и руководитель этой группы. Это был лик. Тут
же, в кабинете главного инженера, он долго тискал меня в своих объятиях, и
наш главный инженер, поняв, что мы давние друзья, заулыбался и с
удовольствием потер пухлые руки, понимая, что для друга я все устрою, и
никаких осложнений не будет.
Новый фильм лика назывался довольно-таки прозаично -- "Санитария и
гигиена на промысловом флоте". Преодолев все препятствия, чинимые
портнадзором, моринспекцией и отделом кадров, я пристроил киногруппу на
плавбазу "Солнечный залив". Рейс у плавбазы был короткий, и это лика
устраивало -- сроки сдачи картины поджимали. О своих приключениях в этом
коротком рейсе он рассказал мне через месяц. Море заворожило его, и рассказ
его был полон междометий и радостных восклицаний. По его словам, фильм
должен получиться на славу. В нем будет воспета не только санитария, в
кадрах останутся и потрясающие закаты, и переливающиеся волны, и быстрые
дельфины, играющие у борта. А главное, будет героиня -- женщина в море, в
этом месте своего рассказа он вынул и веером разложил передо мной на столе
снимки, где была запечатлена известная во всем флоте профурсетка Мики.
Оказывается, на плавбазе эта Мики ходила буфетчицей. Я-то был уверен, что ее
уже давно не выпускают в рейсы из-за тянущегося за ней шлейфа скандалов и
громких историй, которыми уснащен путь этой подруги портовых бичей и
океанских бродяг.
Мики на фотографиях лика выглядела очаровательно -- этакая светская
дама на борту океанского лайнера, совершающая круиз вдоль европейских
берегов. Глаза ее просто лучились счастьем, в позах и одежде сквозил налет
аристократичности. Естественно, была и обнаженная натура, но без всякой
пошлости, даже с некоторыми признаками стыдливости. Мики заслонялась рукой,
Мики отворачивала головку...
-- Это изумительная женщина, -- восхищенно восклицал лик.-- В жизни не
встречал подобных. Врожденное благородство! И наряду с этой скромностью ты
даже не представляешь, как раскована и хороша она в постели! Откуда столько
нежности, столько такта и в то же время открытости, естественной жажды
наслаждения? Я так благодарен тебе, что ты устроил меня именно на эту базу!
-- Не торопись благодарить, -- охладил я его пыл. -- И постарайся
сходить к венерологу, прежде чем ложиться в постель с женой.
Он возмутился, стал кричать на меня, говорил, что я огрубел среди
моряков, что утратил чувство понимания прекрасного, что он встречал на
плавбазе подобных мне. "Но это были простые матросы, какой с них спрос, а
ты, -- здесь он буквально задохнулся от гнева, -- ты... ты завидуешь мне!
Если бы не Мики, я никогда не отснял бы такого фильма, лучшие эпизоды
картины связаны с ней!"
Есть поверье у моряков -- женщина в море приносит несчастье. А тем
более такая женщина, как Мики. Но мои подозрения были совершенно напрасны.
лик писал из столицы, что сходил к врачу, что из-за меня ему пришлось
подвергнуться унизительной процедуре проверки, и что мои заботы не имели
никакого основания. Но в этом же письме он сообщил, что фильм у него
задробили, усмотрев в нем большую дозу эротики. Других подробностей не было.
лик вообще охотней всегда сообщал об успехах и никогда не делился со мной
своими горечами.
В ответном письме, желая его ободрить, я написал, что все это ерунда,
что в жизни надо уметь держать удар и что, коли фильм удался, никто не
остановит, и в крайнем случае, ленту может купить наша контора и разослать
на суда всех флотилий. Письмо мое осталось безответным.
Пять лет спустя я увидел этот фильм в темном и затхлом подвале, который
лик именовал творческой мастерской. К тому времени он ушел от жены и почти
одновременно его уволили из киностудии. Подвал, правда, не отобрали, но,
помнится, какие-то осложнения с домоуправом были, и лик всякий раз
проверял, тщательно ли зашторены окна. Фильм, увиденный в этом подвале,
конечно же, нельзя было отнести к разряду научных -- название "Санитария и
гигиена на флоте" ему мало подходило. И может быть, правы были те
начальники, которые фильм повелели смыть. Но прав был и лик, тайком
выкравший копию фильма. Это была работа мастера, звучная поэма о море и о
женщине, решившейся выйти в это море, это была песня о любви на фоне морских
закатов, а что касается гигиены -- то там был судовой душ и судовая
баня-сауна, и конечно же, Мики под струями воды, Мики -- в парной, Мики -- в
бассейне. Когда она появлялась на экране, лик подталкивал меня в бок,
чмокал губами, и видя мою невозмутимость и неспособность разделять восторг,
восклицал:
-- Ты только посмотри, классическая грудь Дианы! Это же воскресшая
эллинская скульптура! Как ты это не поймешь! Как ты мог не заметить? Жить в
городе рядом с такой женщиной и пройти мимо! Да ты же импотент, как и мой
директор! Ты бы слышал, как он раскричался, когда все это увидел. Мы, мол,
затратили массу денег, послали экспедицию в море, хотели дать флоту пособие
о передовых методах соблюдения гигиены, об охране рыбацкого труда, в вместо
этого -- обнаженная бесстыжая фурия демонстрирует свои прелести! Нужно ли
это советскому моряку, какие мысли у него родятся в дальнем рейсе на
просмотрах всей этой разухабистой порнографии!
Я живо представил всю эту сцену на студии и, зная горячность лика,
понимал, на каких тонах шел разговор. Но уволили моего товарища не сразу
после этого скандал. Он успел отснять еще два фильма, когда, по его словам,
началась настоящая охота на ведьм. На студии решили избавиться от инородцев.
И не такие, как он, а более знаменитые и уже состоявшиеся режиссеры и
операторы вынуждены были уйти. За несколько месяцев студию очистили от
евреев. Я не верил лику. Бред какой-то! Мы сидела в его мастерской,
потягивали коньяк из желтоватых стаканов, мы были в Союзе, а не в
гитлеровской Германии. лику надо было перед кем-то выговориться, на мои
возражения он почти не обращал внимания. Конечно, он многое преувеличивает,
думалось мне, самый легкий путь -- списать все на антисемитизм. Наверняка,
не состоялся лик как мастер, не хватило ему таланта!
Лишь много позже мне открылась вся неприглядность существующего в те
годы положения, а в тот вечер, помнится, я страстно пытался доказать, что
все мы равны и что национальность -- не то, что разделяет людей, что он,
Портнов, человек русской культуры. И если изгонять из русской культуры, из
русского искусства только по признаку крови, тогда мы придем к фашизму. А у
нас в народе всегда была терпимость, всегда Россия принимала и втягивала в
себя посланцев всех племен и народов. И мы никогда не задумывались, какой
процент русской крови у Пушкина, у Даля, у Мейерхольда и Эйзенштейна, --
знали одно -- их творчество принадлежит России!
-- Ты, может быть, и не задумываешься, -- перебил мои сентенции лик,
-- а те, кто правит нами, постоянно, на протяжении всей истории стараются
раздуть антисемитизм, сделать его государственной политикой, все -- от
Грозного до кровавого Сосо!
-- Но теперь иное время! -- воскликнул я.
-- Иное, -- протянул лик, -- тебе бы посидеть на наших собраниях, тебе
бы послушать наших боссов... Нет, я не намерен дольше терпеть. Раньше я
никогда не чувствовал себя евреем, ни в школе, ни в институте. Я тоже думал,
что происхождение не имеет никакого значения, вправе ли человек кичиться
тем, что он родился русским или англичанином, это не его заслуга!! Но я
ошибался...
После этой встречи меня уже не удивила весть о том, что лик решил
уехать в Израиль. То была пора бурных отъездов. Те, кому повезло, умудрялись
выехать в Америку или Австралию, и даже те, кто направлялся в Израиль,
старались при пересадках в Вене или Риме добиться американской визы. Я не
был на проводах лика. Во-первых, он ничего не сообщил мне, во-вторых, как
раз в это время я готовился к рейсу в Атлантику, где должны были проходить
испытания спроектированных в нашем конструкторском бюро специальных зажимов
для тросов. Подробности отъезда я узнал от его бывшей жены, которая,
несмотря на давний разрыв с ликом, говорила о нем очень проникновенно и
уважительно. Большие ее глаза в течение рассказа неоднократно влажнели, она
тяжело вздыхала, виновато улыбалась и постоянно теребила ручку сверхмодной
сумочки. Все на ней было импортное, все это она получала оттуда, где теперь
пребывал наш лик. Он не забывал ее и своих детей, постоянно слал дорогие
посылки, да с такими вещами, что, продав их, можно было безбедно
существовать. Оставалось только порадоваться за лика, очевидно, он крепко
там стоит на ногах и, по всей вероятности, отснял уже не один фильм. И гонит
он там в кадрах сплошную эротику, и никто ему не препятствует. Об этом с его
бывшей женой, естественно, я не рассуждал, взял его адрес, попросил передать
привет от меня и пообещал не теряться, а при приездах в Ленинград
обязательно звонить и даже заходить, если будет время. Однако жизнь
закручивала так, что всякий раз не оставалось свободных часов. Командировки
мои были краткими, и долго время я ничего не знал ни о ее судьбе, ни о
судьбе уехавшего товарища.
Переписываться с покинувшими наши края было небезопасно. Письма
перлюстрировались -- и уже само знание об этой процедуре отбивало всякую
тягу к бумаге, нельзя было откровенничать, а слать просто отписки -- сигналы
о том, что жив -- имело ли смысл? Подрос его сын, он заканчивал школу и
воспылал любовью к отсутствующему отцу, у них завязалась своя, тайная от
мамаши переписка. Потом неожиданно сын лика начал писать и мне. Это
случилось, когда его призвали в армию и отправили в такую глушь, куда не
только что Макар телят не гонял, а где даже комары дохли. Там, на далекой
заставе, умный паренек из интеллигентной семьи задыхался от унижений. Я
посоветовал в одном из писем качать мускулы, чтобы суметь постоять за себя,
и послал несколько брошюр -- пособий по восточным видам борьбы. В жизни надо
себя защищать, особенно солдату-новобранцу, когда каждый норовит прокатиться
на твоем горбу. Вскоре в письмах исчезли жалобы, и я узнал о страстях,
испытанных сыном лика, много позже, когда мы встретились.
Произошло это лет через пять после его службы, в здании международного
аэропорта нашей столицы, где бродили мы в ожидании самолета из Парижа, на
котором прибывал на родную землю его отец и мой товарищ лик Портнов, и
звался он теперь не Ярослав и не лик, а Гарри, и фамилия его тоже
претерпела изменение, она была переведена на идиш и теперь наш Портнов стал
Шнейдером.
Я ожидал, что моим глазам предстанет респектабельный джентльмен
представитель заморского кинобизнеса, и посему, вглядываясь в лица прибывших
пассажиров, останавливался на самых солидных фигурах. Оказывается, по такому
же принципу выискивал своего отца и мой спутник. Рейс из Парижа прибыл
вовремя, задерживала движение людей таможня. И мы никак не могли определить
-- прилетел ли наш Гарри... И вдруг в невысоком лысеньком человеке я
обнаружил знакомые черты, пассажир этот обернулся и его кривоватая улыбка
исключила всяческие сомнения. Да и сын тоже узнал его, побежал к стеклянной
перегородке. Там, за этой стеклянной стеной, казалось, люди плавали, как в
аквариуме, всем не хватало воздуха, а потому они беззвучно шевелили губами в
окружении своих чемоданов, обклеенных разноцветными этикетками. Большая
часть этих чемоданов, как потом выяснилось, принадлежала нашему Гарри.
Чемоданы были столь высоки, что когда он заходил за них, они почти полностью
скрывали его. Были эти громоздкие вместилища грузов на колесиках, и Гарри
без особого напряжения передвигал их. Всех уже давно проверили, и там, в
безвоздушном аквариумном пространстве оставались лишь Гарри и таможенники.
Ох, и задал он им работы. Видно было, что все окружившие его чиновники
недовольны, пот проступил на их лицах. А Гарри только улыбался и взмахивал
руками.
Потом были объятия, суматошные поиски такси, погрузка в поезд, споры с
носильщиками, дорога до Ленинграда, незамеченная нами, ибо всю ночь в поезде
мы внимали рассказам Гарри. Приехали мы рано утром, на вокзале нас встречали
его бывшая жена, целый клан родственников и незнакомые мне его школьные
друзья. От вокзала мы ехали на четырех машинах, и меня все время беспокоила
мысль, как же расплатиться за эти машины. Гарри наш гость, мы должны его
обеспечивать, а денег у меня в обрез, и если расплатиться за такси, то на
обратный билет придется занимать у кого-либо из друзей. Но когда подъехали к
дому, Гарри с ловкостью обезьяны обежал все четыре машины и рассовал всем
шоферам зеленые бумажки, получив которые, те просияли и стали усердно
помогать нам затаскивать на шестой этаж -- дом был без лифта -- огромные
заморские чемоданы. Так он сходу продемонстрировал нам значимость доллара.
Гарри и позже везде расплачивался долларами, эти зеленые бумажки были
нарасхват, а когда потребовалось спиртное, сын его сбегал на ближайший угол
к кооперативному кафе и там взамен сотни долларов получил не только две
бутылки водки, но и целую кипу наших десяток, так что проблем с деньгами не
стало.
Дома Гарри сразу начал распаковывать чемоданы и всех одаривать.
Процедура эта захватила и родственников, и школьных друзей, да, признаться,
и меня не оставила равнодушным. Ведь я вдруг ни с того, ни с сего стал
обладателем миниатюрного компьютера, затем на меня был напялен пушистый
свитер, а карманы мои заполнились зажигалками и авторучками, на руку мне
Гарри нацепил часы, да не просто часы, они сочетали и часы, и калькулятор, и
записную книжку, и еще что-то необходимое уже не для меня, а для западного
человека -- таблицу с курсом валют. Все радостно улыбались, довольно
хмыкали, примеряли вещи, но больше всех был счастлив сам дарящий. Это был
его звездный час, может быть, он и приехал сюда только ради этого сладкого
мига. Ведь что может в жизни быть приятнее, чем почувствовать себя
Санта-Клаусом. И вся эта раздача была его утверждением в глазах
родственников и друзей. Все эти добротные вещи, все эти диковинные
компьютеры, эти неисчерпаемые чемоданы кричали не только о щедрости хозяина,
но и о том процветании, в котором пребывал наш Гарри в заморской стране. И
чем больше он суетился, чем больше он старался раздать всего, тем сильнее
закрадывалась мысль -- что-то здесь не так, куда он спешит? Почему он
дергается? Наслышаны мы о тамошнем процветании! И неужели исчез тот давний
лик, которого все эти вещи никогда не интересовали, неужели мир бизнеса
заслонил в нем художника, перекрыл все зелеными бумажками, с которых взирал
на нас суровый и бородатый Авраам Линкольн...
В эти суматошные дни мы редко оставались с Гарри наедине, правда, и не
разлучались, ибо я повсюду его сопровождал, и это обстоятельство сделало
меня слушателем его рассказов, повторенных много раз с разными нюансами.
Конечно, для родственников он все несколько приукрашивал, но, в целом, можно
было поверить, что жизнь его сложилась не так уж плохо, хотя путь и не был
усеян розами. Повсюду он натыкался на шипы, и хотя открыто в этом он не
хотел признаться, судя по отдельным деталям, ему приходилось несладко.
Во-первых, кинорежиссером он не стал, не было у него поначалу никаких
средств. Выехал он в землю обетованную с одним дипломатом, вызвав
недоумевающие улыбки как в Шереметьево, так и в аэропорту Тель-Авива. "Но
люди, смеявшиеся надо мной, были не правы, -- объяснил мне Гарри, -- это я
должен был хохотать над ними, над их упорным стремлением вывезти неподъемные
узлы, над их мещанским нежеланием расстаться даже с самой занюханной