это дело поправимое, так, пустая формальность. Его помощник намекнул мне,
что пора оформлять документы и принес рекомендацию от самого адмирала -- это
была высокая честь и помощник взирал на меня с почтением. Я спрятал
рекомендацию в дальний ящик стола и никоим образом не отреагировал на
оказанное мне доверие. Адмирал, занятый борьбой с врагами в Министерстве и
измученный любовницами, все-таки нашел время, выкроил пару часов для
серьезной беседы со мной. В его кабинете я был удостоен большой чести -- мне
была поднесена рюмка коньяка и налита чашка кофе, похвастать таким вряд ли
мог кто-либо из моих коллег в управлении флота. Адмирал долго пытался
уяснить, почему я артачусь, мой отказ от партии поразил его, и он никак не
мог осознать, в чем причина. Я понял, что надо дать адмиралу довод, который
успокоил бы его сердце и был бы объясним. Я признался, что увлечен
литературой и наряду с инженерными делами постоянно пишу, и что книжка моих
рассказов уже издана в Москве. Он выслушал меня, поцокал языком и спросил :
"Какое это имеет отношение к нашей беседе?" И не услышав вразумительного
ответа сразу же использовал мое объяснение себе на пользу: У нас партийная
литература, -- пророкотал адмирал, -- еще Ленин писал об этом. Все лучшие
писатели у нас в партии! --Кто, например? -- робко спросил я. Адмирал
захохотал: Все, абсолютно все! Горький, например... -- Увы нет, -- возразил
я и стал объяснять, что Горький в семнадцатом году выступал против
большевиков... Адмирал скривился, хлопнув по столу кулаком. -- Бред! --
крикнул он. -- А Маяковский! -- Он никогда не был в партии, -- заметил я. --
Ну тогда Шолохов! -- Я отрицательно замотал головой. На этом запас имен был
исчерпан. Я ожидал великого гнева, но был все-таки понят, адмирал больше не
давил на меня. Однако через год жена адмирала застукала его на даче с
очередной пассией и разбила об его лысеющую голову заварочный чайник. На
этом карьера адмирала кончилась и его сменил угрюмый дундук, увешанный всеми
возможными орденами и медалями. Этот убежденный большевик шуток не понимал,
узнав, что я не в партии и к тому же еврей, он так распек начальника отдела
кадров, что тот с гипертоническим кризом слег в больницу, а мне было
заявлено: или партия, или мне следует распрощаться с отделом. Я выбрал
последнее и нисколько не пожалел, ибо тотчас попал в референты к
генеральному директору самой большой фирмы на нашем побережье. Того не
смутили ни моя национальность, ни беспартийность, у него был хорошо
поставленный баритон, и он великолепно исполнял с трибуны доклады,
написанные мной. Он же имел неосторожность расхвастаться в обкоме, какой у
него есть писатель, и тут я влип уже по большому счету. Как раз в это время
ожидалась комиссия из самого ЦК, и к приезду высоких гостей готовился весь
аппарат обкома и все руководители предприятий. Составлялась гигантская
справка о деятельности предприятий области за последние пять лет. Мой шеф по
указанию первого секретаря обкома привлек меня к составлению этой бодяги.
Первому секретарю понравился мой стиль, я был введен в комиссию и даже
назначен ответственным за составление первого раздела справки. Шеф мой был
преисполнен гордости за меня, я был включен в число счастливых избранников,
кои допускались на встречу с посланцами всесильного ЦК. Но какой получился
конфуз, передать трудно. Милиционер, пропускавший в здание обкома и
проверявший партбилеты, встал на моем пути. Я начал спорить, на нас обращали
внимание, первому секретарю было доложено, что мне надо выписать пропуск.
"Какой пропуск! -- удивился он. -- Это же наш человек!" Ему объяснили, какой
наш. Первый пришел в неописуемую ярость и излил весь свой гнев на моего
шефа, тот поспешил спуститься вниз и оттереть меня от милиционера. "Чтобы
никто тебя здесь не видел, писатель!" -- зло прошипел шеф. Я ретировался и,
путаясь в дубовых дверях, выскочил на улицу, оставив куртку в гардеробе.
Потом за этой курткой посылали шофера шефа. Первый секретарь обкома долго не
мог успокоиться, и лишь к концу дня несколько смягчил гнев. "Какое счастье,
-- сказал он моему шефу, -- что все это обнаружилось сегодня! Представляешь
-- в ЦК выяснилось бы, что справку о нашей работе составлял беспартийный!"
Так отсутствие билета уберегло меня от возвышения и вступления в ряды
партийной элиты. Хорош бы я был сейчас, когда весь народ раскусил, что
натворили большевики, и мне пришлось бы отвечать за их злодеяния. Так что
горевать о том, что я не сделал партийной карьеры, мне не приходится.
К тому же моя беспартийность даже несколько раз в жизни выручала меня.
Например, первые пять лет после института я проработал на заводе, который за
эти пять лет так опостылел мне, что я решил во что бы то ни стало уволиться.
Завод этот был номерной, я был молодой специалист, и вообще уволиться оттуда
было также трудно, как и поступить. Чудом я туда попал -- евреев на этот
завод не брали. Обязан был своему приему, как я потом узнал, именно тому,
что на заводе ни одного еврея не было. Факт этот дошел до директора и тот
почему-то заволновался и приказал разыскать толкового еврея и принять, чтобы
при очередной проверке в случае, если отсутствие евреев станет поводом для
обвинения в антисемитизме, козырнуть этим евреем. И действительно я его
выручил. Когда позже в министерстве нашего директора назвали черносотенцем,
он резонно ответил: "Какой же я, простите, антисемит, если у меня на заводе
ведущий специалист -- еврей!" Очевидно, именно из-за этого он никак не хотел
со мной расстаться. Все мои заявления он рвал и выбрасывал в корзину. Тогда
я послал заявление по почте заказным письмом и объявил, что на работу не
выхожу. Директор захохотал: "Куда ты денешься! Партком не снимет тебя с
учета!" Он не знал, что я беспартийный, и я не стал его разочаровывать.
Просто я больше не появился на этом секретном и весьма престижном заводе. А
если бы я, не дай бог, был партийным, не видать бы мне свободы -- так и гнил
бы за тремя оградами, охраняемый бдительными вохровцами.
В другой раз, когда я по воле случая, уже на другом заводе, замещал
начальника крупного цеха, ко мне повадился ходить прыщавый майор из КГБ, он
был ответственным в своих органах за наш завод, имел в цехе своих людей,
знал о многих то, что они и сами не знали, но почему-то ему очень хотелось,
чтобы я включился в работу по искоренению крамолы. Он был человеком
недалеким, говорил чушь, я с трудом выдерживал его посещения и просил
секретаршу не пускать его под любым предлогом, но, как потом я узнал, он
задарил мою охранницу французскими духами, и та слабо сопротивлялась.
Наконец мне все это надоело. И в очередной раз, когда он попытался вкрутить
меня в свои игры, я не выдержал. "Вы мешаете мне работать, -- сказал я, -- и
вы и все ваши друзья дармоеды!" -- "Как можете, вы, руководитель, большевик,
не понимать, что органы созданы партией, -- возмутился майор. -- У колыбели
их стояли такие люди, как Ленин и Феликс Эдмундович!" Этот занюханный
пинкертон даже не знал, что я беспартийный, тоже мне сыщик. "И что же, --
спросил я его, -- если коммунист, значит сразу и стукач?" -- "Но это ведь не
бесплатно, пятьдесят рублей в месяц не валяются на дороге!" -- "Вон отсюда!"
-- закричал я. Он вскочил, стал спиной отступать к выходу, и там, уже у
дверей, на безопасном расстоянии выкрикнул последнюю угрозу: Вас вызовут в
райком, вас обяжут! Откажетесь -- выложите билет на стол! -- Я тебе выложу
что-нибудь другое! -- пообещал я. Больше он у нас на заводе не показывался.
Ни в какой райком, естественно, меня не вызвали, что возьмешь с
беспартийного, стукача из него не сделаешь. Так что, если все взвесить, то
беспартийность моя в жизни меня часто выручала.
Что же касается препятствий, вызванных отсутствием билета, то выделить
мне их из общего числа барьеров весьма затруднительно. Здесь для примера
обращусь к моей морской службе. Уж очень я рвался в морские путешествия,
хотелось мир повидать, набраться новых впечатлений, вкусить соленый рыбацкий
хлеб. Для писателя это крайне необходимо. Но вот в заграничные вояжи
прорывался я с преогромным трудом. Визу мне оформили сразу всего один раз, в
первый мой рейс, а потом стали дробить со всех сторон мое оформление. Причин
было много, в том числе, очевидно, моя беспартийность, потому что посылали
меня в Атлантику не простым матросом, а на ответственные должности. А где вы
видели беспартийного капитана или стармеха? В те годы, когда железный
занавес прочно закрывал границы, считалось, что за всеми, кто уходит в
заграничный рейс, нужен глаз да глаз. И хотя были на судах специальные
кадры, которые тем только и занимались, что все вынюхивали и выслеживали,
все же считалось, что командиры на судне должны блюсти интересы страны, а
значит и партии. А так как я выходил в море флагманом, естественно, по
тогдашним меркам я обязан был быть партийным. Однако нет правил без
исключений. За долгий свой безупречный труд был я дарован особым вниманием и
по ходатайству моего начальника, грозного хозяина всех западных рыбацких
флотов Филимонтьева, был включен в номенклатурные списки, утвержденные
обкомом партии. Были тогда, а может быть и сейчас остались такие списки.
Человек, попавший в них, пожизненно обрекался на начальственные должности. И
коли влез в номенклатуру, то считай, становился непотопляемым. Проштрафился
в одном месте, назначат в другое, в общем свой в доску для сложившейся
системы и в обиду тебя не дадут. И коли ты в номенклатуре, то с барского
стола кое что перепадает, и с квартирой, и с дачей все проще решается. Меня
даже к какому-то юбилею октябрьского переворота орденом решили наградить, да
не каким-нибудь, а самым престижным -- орденом Ленина, вот до каких высот я
добрался, будучи беспартийным. Однако, как не ходатайствовал за меня
Филимонтьев, на каком-то предпоследнем этапе меня из этих списков выкинули.
И не потому, что беспартийный. Тут национальность меня подвела и скорее не
национальность, а фамилия. Упрям был мой шеф Филимонтьев -- его глупая
затея! Настоял у нас на парткоме, не послушался трезвых остерегающих голосов
кадровиков, без моей фамилии список подписать наотрез отказался. А в обкоме
не дураки сидели, свое дело четко знали, и в наградном управлении сразу
просекли -- еврей, да еще и беспартийный -- да что там, на флоте, все с ума
посходили? И вычеркнули меня из списков, и послали эти списки в Москву, а
через месяц оттуда грозный звонок -- список в таком виде утвердить нельзя,
есть одна заковыка -- отсутствуют в этом списке беспартийные и нету ни
одного еврея, и это неправильно, ибо, когда списки опубликуют, опять вой
диссиденты поднимут... И наш обком на эти замечания отвечает радостно --
есть у нас такая кандидатура -- и еврей, и беспартийный. В Москве тоже
довольны: досылайте срочно! Пошел в Москву наградной лист на меня. А потом
из Москвы выговор обком схлопотал -- опять не то наши сделали,
опростоволосились бедолаги. Объяснительные писать пришлось!
Филимонтьев только не успокоился даже в Москву ездил, чтобы меня
отстоять. В министерстве пытался за меня бороться. Отчаянный был человек.
Там-то ему все и объяснили. Сказали -- соображать надо, мол, с чего это вы
вставили в списки своего заместителя, не проанализировав анкетные данные.
Так была же разнарядка на одного еврея, -- не сдавался Филимонтьев. -- Была,
-- согласились они. -- Но ведь фамилия у вашего протеже больше на русскую
смахивает. Где это вы видели еврея с такой фамилией? Что у вас Рабиновича не
нашлось на флоте? И представьте наше положение, в ЦК на неприятности можно
нарваться, спросят, а где у вас в списке еврей? Что мы ответим?
В общем-то они были правы, зря мой шеф тратил нервы, и на высочайший
гнев нарывался. Списки ведь в газетах напечатают, прочтут и на Западе,
ехидно заметят -- видите, сколько награжденных -- и ни одного еврея, вот он
российский антисемитизм во всей его обнаженности! И поди докажи всем этим
врагам и иноверцам, что есть среди награжденных еврей. Не станешь же меня
всякий раз вызывать и показывать, чтоб мой профиль узрели. Вот так не
повезло мне с фамилией! А с другой стороны -- как это здорово вышло, что
вычеркнули меня из списков -- хорош бы я был с этим орденом Ленина на
лацкане пиджака! Упаси нас от такого, Господи! Ведь сколько натворил
симбирский властолюбец! И как он России отомстил за брата, что до сих пор
расхлебаться не можем!
Филимонтьев, потерпев фиаско с моим награждением, от меня не отказался.
И когда мне закрыли визу и пытались преградить путь к морским путешествиям,
тоже не мало порогов пообивал, доказывая, что смело можно выпустить в море
столь необходимого рыбацкому флоту флагмана. Я суетился, писал в инстанции,
хотелось узнать, за что же такая немилость, и какой фактор сработал
отрицательно: беспартийность или национальность. Мне ничего выяснить не
удалось, те, кому я писал, не имели привычки отвечать на запросы. И однажды
Филимонтьев, пребывая в прекраснодушном настроении, у себя в кабинете
сказал, сверля меня глазками, утопающими в складках жира: Думаешь тебя не
выпускают, потому что ты еврей и беспартийный? -- Откуда мне знать? --
промычал я. -- Обижайся только на себя, -- сказал Филимонтьев, -- не хрен
было заниматься бумагомараньем. Тебя держат под надзором, потому что ты
писатель, понял?
Как тут не понять, время было тогда такое, что писателей начали
прижимать и стеречь, одних судили, других определяли в диссиденты, третьих
затолкали в психушки, а многие писатели и сами драпанули на Запад. Конечно,
у власть придержащих на вполне резонных основаниях могло возникнуть
подозрение, что и я тоже захочу, ну, если не драпануть, то уж наверняка
напечатать свои вирши в каком-нибудь антисоветском "Посеве". В мыслях у
меня, правда, этого не было, но кому дано залезть в чужие мысли, даже КГБ
здесь бессильно, а потому на всякий случай -- лучше подстраховаться, чем
потом отрабатывать.
-- Слушай, -- сказал мне Филимонтьев, -- ты вроде грамотный инженер, я
тебе промыслом доверял командовать, а ты тратишь себя на какие-то никому не
нужные рассказы. Читал я -- ничего там особенного, ты не обижайся, конечно,
но если бы не ты, а кто другой написал, в жизни бы не открыл. Есть Юлиан
Семенов -- и его с достатком хватит, а кому не хватит -- пусть Сименоном
разбавит, тоже неплохой враль! И мой тебе совет: брось ты всю эту
тягомотину. Вступай в партию, и я тебе такой путь открою -- окривеешь от
радости. В Галифакс пошлю -- там мы представительство создаем. Три года
поработаешь -- и денег до конца жизни не сможешь истратить, там валютой тебе
пойдет, понял?
-- А с национальностью, что делать прикажете? -- спросил я. -- Кто вам
позволит в Галифакс еврея послать?
-- Фигня все это, -- бодро сказал шеф, -- все в наших руках, и
национальность тебе перепишем. Паспорт потеряешь, я тебе все устрою!
Не поддался я тогда на уговоры шефа, а может быть и зря. В Галифаксе,
послушай его, отсидел бы два срока, и чихал на всех. Так нет, писательство
меня манило. Там-то, наивно думал я, среди просвещенных и интеллигентных
людей, в кругу инженеров человеческих душ никакого значения не имеют --
национальность, партийность и прочая мура. И примеры тому яркие есть, вон их
сколько евреев в русской литературе, пальцев не хватит сосчитать -- и
Пастернак, и Мандельштам, и Гроссман, и Эренбург, и Каверин, и все они к
тому же беспартийные. Наивен я тогда был. И вот написал заявление, чтобы
меня в Союз писателей приняли, было у меня тогда издано три книги, критики
их взахлеб хвалили -- и думал я -- вот сейчас все там, среди писателей,
обрадуются, давно, мол, было пора, глупости городил -- в морях пропадал,
давай, коллега, в нашу дружную писательскую семью. Я, дурачок, не внял
предупреждениям людей, умудренных опытом. Напрасно мой друг, большой русский
писатель из Москвы, пытался вразумить меня. -- Будешь заполнять анкету, --
советовал он, -- напиши, что ты русский, никто там ничего не проверяет, тем
более фамилия и имя у тебя нормальные. -- Зачем мне надо идти на этот обман,
-- гордо заявлял я, -- у меня три книги, этого вполне достаточно! -- Там
совсем другой счет, -- объяснял мой наставник, -- в приемной комиссии, как
на подбор, антисемиты, стоит тебе только раскрыться, и все пойдет прахом! Я
не хотел ему верить. Уж очень, казалось мне, они там, в Москве, привыкли
ловчить. Вот и мой наставник считался русским -- это с его-то носом и
овечьими глазами -- мог он провести кого угодно, только не меня. Неужели,
чтобы быть принятым в писательский союз, надо ловчить, это не укладывалось в
голове. И еще советовал мой старший друг срочно вступить в партию. Я только
рассмеялся в ответ. И через полгода заслуженно получил по носу. Несмотря на
то, что все три рецензента положительно отозвались о моих опусах, на
голосовании, которое было тайным, я не набрал и половины голосов. И это было
к лучшему. Это мне в жизни так помогло, так настроило меня, что если бы
знали антисемиты из приемной комиссии, что получится, они бы против не
голосовали.
Решил я тогда -- ну, погодите, докажу, что могу писать, и билет мне не
нужен. Взяла меня спортивная злость, и за два года я издал две книги. Вышли
они почти одновременно, и снова я полез в приемную комиссию, и снова не
набрал голосов. И опять засел за рукописи, и опять издал книгу. Вся эта
мутота с приемом длилась года четыре. И все это время я писал, и все время
печатался, и деньги мне потекли со всех сторон. В конце концов вынуждены
были меня принять. Но ведь посудите сами, какой вред сделали бы мне те, кто
сразу бы проголосовал за мой прием, я опустил бы руки, почивал на лаврах, а
так трудился усиленно, стимул был, хотел доказать всем, что и еврея, и
беспартийного вынуждены будут в этот союз принять. Так что в итоге мои
неудобоваримые анкетные данные в который раз сыграли для меня очень полезную
роль.
И вот с этим своим преимуществом -- беспартийностью -- я чуть не
расстался. Был такой грех. Грянула перестройка. Сидели мы за железным
занавесом, обманывали друг друга с высоких трибун, таились в страхе, а тут
на тебе, глава партии, которая над народом сколько лет измывалась, объявил
во всеуслышанье, что не просто отклонения имели место, связанные с культом
кровавого гуталинщика, а вообще путь не тот, что пора к цивилизованному миру
приобщаться, очиститься и покаяться. Гласность объявил, плюрализм -- и
прочие прогрессивные понятия. И не просто объявил для красного слова, но и
действовать начал. И прочли мы в газетах то, что раньше знали, но о чем
молчали, или только в узком кругу шушукались, и стали явными и адыловщина, и
рашидовщина. И полетели с постов партийные воры и феодалы. А мы, писатели,
больше всех возрадовались -- цензуру отменили, вот что главное! Да разве
мечтали об этом, разве могли даже предположить такой смелый шаг. И кто пошел
на него? Партия! Она, кормилица, во главе перестройки. И уже готовы мы все
простить и убийцам и ворам, и тем, кто нас зажимал, кто в психушки кидал,
кто в КГБ таскал. Как говорится, кто прошлое помянет, тому глаз вон...
И каждый вечер от телевизора не оторваться, и всякий раз опаска, вдруг
опять повернут, ан нет -- Горбачев свое гнет. И слушать его медовые речи
было одно наслаждение. И тогда потянуло меня быть в первых рядах борцов,
многие писатели и ученые, не один я, от слова перестройка балдеть стали,
Распутин и Шаталин в партию заявления подали. Ликовала доверчивая элита, и
я, охваченный эйфорией, порешил тоже встать в партийные ряды, чтобы России
свободу возвратить, чтобы рабство искоренить.
И вот стал думать, у кого мне рекомендацию в партию взять, вопрос в
принципе несложный: почти любой, к кому бы обратился, не отказал бы. Но
хотелось мне взять рекомендации у таких людей, чтобы по духу и мыслям мне
соответствовали и не замараны были. Среди партийных писателей были у меня
близкие товарищи. Один из них тоже вроде бы во времена застоя под гнетом
цензуры изнывал и даже на Западе печатался, в общем человек, как мне
казалось, подходящий, и собрался я к нему, и уже было встречу назначил, как
случилось мне срочно по делам издательским в столицу выехать, и там случайно
узнал я, что этот писатель в провинции казавшийся нам чуть ли не борцом за
правду, там, в столице, связался с обществом "Память", и свои книги не очень
праведным путем пробивал, делился гонораром с редакторами, да к тому же,
получал доплату в органах за свое стукачество. Не хотелось мне в это верить,
но как говорят большевики -- факты упрямая вещь. Пришлось от его услуг
отказаться, Да и вообще, понял я, в писательской среде глупо рекомендателя
искать. Если кто и состоял там в большевиках, то лишь за тем, чтобы купоны
удобней стричь было, издавать тома свои, за границы ездить, в правление
пролезть... Обратил я тогда свои мысли к флоту, стал вспоминать капитанов и
стармехов, с которыми в морях сдружился, с которыми соленый хлеб рыбацкий
делил. И были среди них мужики прямые и откровенные. Не раз в кают-компаниях
несли они свою партию по кочкам, не боялись, что визы лишат, все понимали. И
выбрал я из капитанов самого известного, орденоносца, чуть ли не героя труда
-- Феоктиста Петровича Якушева. Ходил я с ним в одном из рейсов к берегам
Африки, в рыбацкой работе не было ему равных. И нюх у него был на рыбу
лучше, чем у судового кота. Ночами он не спал -- все время на мостике,
справедлив был, суров, но справедлив, любили его моряки, как отца родного.
Выяснил я в диспетчерской, что он с морей возвратился и поехал к нему домой.
Бутылку коньяка взял, позвонил в дверь в предчувствии радостной встречи, но
открыл мне не мой любимый капитан, а плачущая женщина, в которой узнал я
судовую буфетчицу Алену. Кинулась она ко мне со слезами и причитаниями. Под
глазом у нее багровел внушительный синяк, золотистые волосы растрепаны, лицо
опухшее. Причитая и всхлипывая, поведала она, что вернулся ее
муж-орденоносец из очередного рейса разъяренный, как тысяча дьяволов. Мебель
крушил, оторвал дверцу у серванта, а финский телевизор выбросил с балкона. И
теперь, получив расчет, исчез в неизвестном направлении. Я старался
успокоить ее, мало ли что бывает в жизни, образумится, вещи -- дело
наживное, еще привезет, но мои слова вызывали еще более сильные всхлипы, и
слезы неостановимо стекали по ее щекам. И вспомнилось мне, как судьба
забросила меня на траулер "Орфей" много лет назад, где он, ее нынешний муж,
был капитаном, а она -- буфетчица, судовая красавица, мечта всего промысла,
крутобедрая и голубоглазая, плавно скользившая под жадными взглядами
комсостава в кают-компании. И как тогда, в том рейсе, молодая и неопытная,
не хотела сдаваться, и отвергла притязания капитана -- весьма редкий случай,
на такое не всякая решится. Был я в том рейсе помощником начальника
экспедиции, имел отдельную каюту и единственный на судне не подчинялся
капитану, а напротив, капитан даже зависел от меня, когда дело касалось
очереди на выгрузку или получения топлива. И вот однажды ночью разбудила
меня Алена, и я спросонья ничего не мог понять, а она, хоть и была
зареванная, нашла силы пошутить: "Прошу политического убежища!" Понимала,
что в моей каюте она в безопасности. А гонял ее в ту ночь по судну ее
будущий муж и негде было ей больше укрыться. Потом помирились они, а уж в
следующем рейсе любовь вспыхнула. Но одно дело в море влюбиться, другое дело
-- на берегу эту любовь не опорочить. Получается теперь, что муж законный,
но укрыться от него негде и не у кого политического убежища просить. Ушел я
из капитанского дома расстроенный, нет, не нужна мне рекомендация от
Феоктиста Петровича. Решил я сходить лучше к своему однокурснику, с которым
в студенчестве не сказать чтобы очень дружили, но симпатизировали друг
другу, и который теперь стал большим человеком, чуть ли не секретарем
райкома партии, во всяком случае наверняка завотделом, так как видел я его
только по телевизору или на демонстрациях, когда он на трибуне с "отцами"
города стоял и приветственно рукой проходящим колоннам махал.
То, что он бросил инженерию и сделал политическую карьеру не с лучшей
стороны характеризовало его, но воспоминания студенческих лет были уж очень
приятны -- хороший он был в те годы парень, честный, да и сейчас, по
рассказам наших однокурсников, всегда из беды выручал. Нашел я по
справочнику его телефон, пришел в райком, встретил он меня радушно, кабинет
у него был просторный, кресла мягкие, на столе кофе, начались воспоминания,
все бы хорошо, только вид его мне не понравился, смертельная тоска на лице,
и кожа не просто бледная, а серая какая-то. Уж не болен ли мой сокурсник
безнадежно, подумалось мне. К счастью, ошибся я. И когда к слову кабинет его
похвалил, вздохнул он тяжело и протянул -- последний день, друже, восседаю я
здесь, побаловались и будя... Слава богу, я рейсфедер в руках держать не
разучился, в конструкторское возвращаюсь. Мысленно я его шаг одобрил, всякий
человек должен заниматься делом, не к лицу корабелу в политику влезать.
Однако, оказалось, что не прост его уход из секретарского кресла, отмочил он
вчера на партийной конференции номер, бросил на стол президиума свой
партийный билет. Хорошо, не объяснил я ему, зачем пожаловал, вот был бы
конфуз.
И понял я, что не найти мне рекомендателей, что не стоит даже
дергаться. Вот так счастливо сложилось для меня, что миновал я искус
партийный, и слава богу. Прошла первичная эйфория, и только диву можно