Страница:
ГЛАВА II
Читатель поймет, как быстро приближался я к краю пропасти. Я испытывал смутную боязнь перед тем, что делаю, но не мог остановиться. «Возможно ли, – рассуждал я сам с собою, – чтобы мистер Фокленд, до такой степени подавленный сознанием незаслуженного бесчестья, которым он заклеймен перед лицом света, станет долго терпеть присутствие несведущего и недружелюбно настроенного юноши, который беспрестанно оживляет в нем воспоминание об этом бесчестье и в конце концов сам как нельзя охотнее поддержал бы обвинение?»
Я понимал, конечно, что мистер Фокленд не станет торопиться с моим увольнением по той же причине, которая удерживала его от многих других поступков, способных служить доказательством его чрезмерной и слишком подозрительной чувствительности. Но это соображение не сулило мне успокоения. Мысль о том, что он таит в сердце все растущую ненависть ко мне и все же считает себя вынужденным держать меня как источник постоянной досады для себя, отнюдь не сулила мне в будущем ничего хорошего.
Спустя немного времени после описанного выше разговора я приводил в порядок некоторые ящики и обнаружил бумагу, которая случайно соскользнула за один из них и осталась незамеченной. В другое время любопытство мое, быть может, отступило бы перед правилами приличия и я, не разворачивая, передал бы бумагу ее собственнику, моему покровителю. Но мое страстное желание собрать новые сведения было слишком возбуждено предыдущими событиями, чтобы я мог теперь упустить любой случай получить эти сведения. Это оказалось письмо, написанное старшим Хоукинсом. Судя по содержанию, оно было написано в то время, когда у Хоукинса впервые зародилось намерение бежать от притеснений мистера Тиррела. Оно гласило следующее:
Удовлетворив свое любопытство относительно этой бумаги, я постарался положить ее так, чтобы она была найдена мистером Фоклендом, и вместе с тем, следуя тому правилу, которого я в то время стал неуклонно держаться, – придать ей такое положение, чтобы это само по себе наводило на мысль, что она побывала у меня в руках. На другой день я увидел мистера Фокленда и приложил все усилия к тому, чтобы навести разговор, заводить который я к тому времени уже прекрасно научился, на свою излюбленную тему. После нескольких предварительных вопросов, замечаний и возражений я продолжал так:
– А все-таки, сэр, не могу не чувствовать огорчения при мысли о человеческой природе, когда вижу, что нельзя полагаться на ее постоянство и что, по крайней мере у непросвещенных людей, самая многообещающая видимость может привести к отвратительному бесчестью.
– Значит, вы думаете, что только литература и просвещенный ум создают уверенность в постоянстве наших принципов?
– Гм! А не кажется ли вам, сэр, что ученость и острота ума скорее помогают людям скрывать свои преступления, чем удерживают от них?
– Уильямс, – ответил мистер Фокленд, немного смущенный, – вы крайне склонны к порицанию и суровому отношению к людям.
– Надеюсь, что нет, сэр. Я, безусловно, очень люблю заглядывать на оборотную сторону медали и видеть, сколько людей были оклеветаны и даже, раньше или позже, чуть не разорваны в клочья своими ближними, – людей, которые, если хорошенько вдуматься, оказались бы достойными нашего уважения и любви.
– Да, да, – со вздохом отвечал мистер Фокленд, – когда я думаю об этих вещах, я перестаю удивляться восклицанию умирающего Брута[36]: «О Добродетель, я искал тебя как нечто существующее, а нашел, что ты звук пустой!» Я очень склонен мыслить подобно ему.
– О, безусловно, сэр, в жизни человеческой слишком часто путают правого с виноватым. Припоминаю волнующую историю одного бедняка, – дело было при королеве Елизавете, – которого неминуемо повесили бы за убийство, если бы этому не помешал действительно виновный, который сам оказался на суде.
Сказав это, я коснулся пружины, которая толкала его к безумию. Он направился ко мне со свирепым выражением лица, словно решившись силой заставить меня открыть мои мысли. Но вдруг, охваченный внезапной мукой, он переменил намерение, отступил назад и с дрожью в голосе воскликнул:
– Презрение вселенной и законам, которые правят ею! Честь, справедливость, добродетель – все это обманы бездельников! Если бы это было в моей власти, я в один миг обратил бы все это в ничто!
Я возразил:
– О сэр! Все обстоит вовсе не так плохо, как вам кажется. Мир создан для людей разумных, чтобы они сделали из него то, что хотят. Если его делами будут заправлять подлинные герои, – чего же еще лучше! А если они в конце концов окажутся самыми преданными друзьями мира в целом, то толпе останется только глядеть на них, следовать им и восторгаться ими.
Мистер Фокленд сделал огромное усилие, чтобы успокоиться.
– Вы меня хорошо наставляете, Уильямс, – сказал он. – Вы отлично разбираетесь в вещах, и я возлагаю на вас большие надежды. Я сделаю больше, чем в силах человека: я забуду прошлое и впредь буду поступать лучше. Будущее, будущее всегда принадлежит нам.
– Сожалею, сэр, что огорчил вас. Боюсь сказать все, что думаю. Но, по-моему, все ошибки в конце концов разъясняются, справедливость торжествует и настоящее положение вещей обнаруживается, несмотря на искусственную раскраску, которая временно скрывала его.
Мысль, которую я высказал, не доставила мистеру Фокленду особенного удовольствия. Новый приступ его недуга овладел им.
.– Справедливость! – пробормотал он. – Я не знаю, что такое справедливость. Мой случай не поддается обыкновенным лекарствам – никаким не поддается, может быть. Я знаю только, что я несчастен. Я начал жизнь с самыми лучшими намерениями, с самой горячей любовью к людям, – и вот теперь я несчастен – несчастен больше, чем можно выразить и вытерпеть.
Сказав это, он как будто внезапно опомнился и вернул себе привычное достоинство и властность.
– Как начался этот разговор? – воскликнул он. – Кто дал тебе право быть моим поверенным? Подлый, хитрый негодяй – вот ты кто! Учись быть более почтительным! Неужели дерзкий слуга будет разъярять и утишать мои страсти? Уж не воображаешь ли ты, что я буду инструментом, на котором ты станешь играть в свое удовольствие, пока не извлечешь все сокровища моей души? Прочь! И страшись, чтобы тебе не пришлось расплачиваться за допущенную дерзость!
В жестах, которыми сопровождались эти слова, была такая сила и решительность, что они не допускали возражений. Уста мои сомкнулись. Я почувствовал, что всякая способность действовать покинула меня, и был в состоянии только молча и покорно выйти из комнаты.
Я понимал, конечно, что мистер Фокленд не станет торопиться с моим увольнением по той же причине, которая удерживала его от многих других поступков, способных служить доказательством его чрезмерной и слишком подозрительной чувствительности. Но это соображение не сулило мне успокоения. Мысль о том, что он таит в сердце все растущую ненависть ко мне и все же считает себя вынужденным держать меня как источник постоянной досады для себя, отнюдь не сулила мне в будущем ничего хорошего.
Спустя немного времени после описанного выше разговора я приводил в порядок некоторые ящики и обнаружил бумагу, которая случайно соскользнула за один из них и осталась незамеченной. В другое время любопытство мое, быть может, отступило бы перед правилами приличия и я, не разворачивая, передал бы бумагу ее собственнику, моему покровителю. Но мое страстное желание собрать новые сведения было слишком возбуждено предыдущими событиями, чтобы я мог теперь упустить любой случай получить эти сведения. Это оказалось письмо, написанное старшим Хоукинсом. Судя по содержанию, оно было написано в то время, когда у Хоукинса впервые зародилось намерение бежать от притеснений мистера Тиррела. Оно гласило следующее:
Высокочтимый сэр!Я прочел это письмо с большим вниманием, и оно навело меня на многие размышления. На мой взгляд, оно заключало в себе очень интересное изображение грубоватой, но прямой и честной души. «Какой печальный конец! – говорил я себе. – Но таков уж человек. Судя по внешним признакам, всякий сказал бы: этот малый останется неподкупным перед ударами и наградами судьбы. А между тем, подумать только, чем все это кончилось! Человек этот оказался способным стать убийцей и кончил свою жизнь на виселице. О бедность! Поистине ты всемогуща. Ты угнетаешь нас до отчаяния, ты разрушаешь все самые похвальные и глубоко вкоренившиеся нравственные правила, ты до предела переполняешь нас злобой и жаждой мести и делаешь нас способными на самые ужасные поступки. Пусть я не узнаю тебя никогда во всем твоем могуществе!»
Я ждал некоторое время, ежедневно надеясь на возвращение Вашей чести в наши места. Старый Уарнс и его жена, которые присматривают за Вашим домом, сказали мне, что не знают наверное, когда это произойдет, и не знают точно, в какой части Англии Вы теперь находитесь. Что до меня, то несчастье так одолело меня, что я должен принять решение (это уже непременно), и как можно скорее. Наш сквайр, который поначалу был довольно милостив ко мне, – я должен это признать (хотя боюсь, что это было больше в пику сквайру Эндервуду), – решил теперь погубить меня. Сэр, я не был трусом, я боролся храбро; в конце концов Вы знаете, – да благословит бог Вашу честь! – дело мужчины противостоять мужчине; но оказалось, что мне с ним не совладать.
Пожалуй, если бы я поехал в город и спросил у Менсла, Вашего стряпчего, он сумел бы мне сказать, куда писать Вам. Но пока я ждал и надеялся, и все понапрасну, я начал задумываться. Я не торопился обращаться к Вам, сэр; я не люблю никого беспокоить. Я приберегал это как свой последний козырь. И вот теперь, сэр, когда из этого, как видно, ничего не выйдет, мне стало стыдно: как я мог думать об этом! Да разве у меня нет рук и ног, как у всякого другого? – сказал я себе. – Меня гонят из дома, от моего очага. Что же из этого? Ведь я не кочан капусты: ту выдернешь из земли – она и погибла. У меня нет ни гроша, это верно. А сколько сотен людей так и живут всю жизнь – что заработали, то и проели! И, думаю я себе (прошу прощения Вашей милости), что если б у нас, маленьких людей, хватало разумения, чтобы самим о себе позаботиться, то и большие люди не блажили бы так, как теперь делают. Подумали бы сначала.
Но есть одна вещь, которая подействовала на меня больше, чем все остальное. Не знаю, как и сказать Вам, сэр. Мой бедный мальчик, мой Леонард, гордость моей жизни, вот уже три недели как находится в тюрьме. Да, это так, сэр! Сквайр Тиррел упрятал его туда. И вот, сэр, каждый раз, как я кладу голову на подушку под собственной бедной кровлей, сердце мое сжимается за судьбу Леонарда. Не в том дело, что это для него тяжелое испытание; это не так уж важно, я ведь никогда не рассчитывал, что в жизни он будет ступать по бархату! Не такой я дурак. Но кто знает, что может случиться в тюрьме? Я три раза ходил к нему на свидание; есть там, в той же тюремной камере, где он сидит, один очень дурной на вид человек. Да и другие не очень-то мне по вкусу. Леонард – славный малый, лучше быть не может. Думается, он с такими не очень-то захочет водиться. Но будь что будет: я решил, что он и двенадцати часов не просидит больше вместе с ними. Видно, я упрямый старый дурак, но я уж вбил себе это в голову, и я это сделаю. Не спрашивайте меня, как. А только… если бы я написал Вашей чести и стал бы ждать ответа, прошла бы неделя, а то и десять дней. Нечего и думать об этом!
Сквайр Тиррел очень своевольный человек, а Вы, Ваша честь, могли бы малость разгорячиться. Нет, я не хочу, чтобы из-за меня дело дошло до ссоры. Довольно и без того зла наделано. Лучше я уйду с дороги. А пишу я Вам это, Ваша честь, только чтобы душу отвести. Я отношусь к Вам с такой любовью и уважением, как если бы Вы мне во всем помогли, так как я знаю, что помогли бы, если бы дело вышло иначе. Очень похоже на то, что больше Вы обо мне никогда ничего не услышите. Если так, то пусть Ваше достойное сердце не тревожится. Слишком хорошо я знаю сам себя, чтобы меня когда-нибудь потянуло на какое-либо действительно скверное дело. Надо мне теперь искать по свету своего счастья. Со мной обошлись плохо, видит бог. Но я не помню зла. Душа моя в мире со всеми людьми. И я всем прощаю. Видно, нам с Леонардом придется немало тяжелого вынести среди чужих, скрываясь как взломщики или грабители с большой дороги. Но никакая злая проделка судьбы не заставит нас пойти на скверный поступок, ручаюсь! Это всегда будет служить нам утешением во всех испытаниях, которые воздвигает для нас этот плачевный мир.
Да благословит Вас бог!
Об этом молит смиренный слуга Вашей чести, готовый к услугам
Бенджамин Хоукинс.
Удовлетворив свое любопытство относительно этой бумаги, я постарался положить ее так, чтобы она была найдена мистером Фоклендом, и вместе с тем, следуя тому правилу, которого я в то время стал неуклонно держаться, – придать ей такое положение, чтобы это само по себе наводило на мысль, что она побывала у меня в руках. На другой день я увидел мистера Фокленда и приложил все усилия к тому, чтобы навести разговор, заводить который я к тому времени уже прекрасно научился, на свою излюбленную тему. После нескольких предварительных вопросов, замечаний и возражений я продолжал так:
– А все-таки, сэр, не могу не чувствовать огорчения при мысли о человеческой природе, когда вижу, что нельзя полагаться на ее постоянство и что, по крайней мере у непросвещенных людей, самая многообещающая видимость может привести к отвратительному бесчестью.
– Значит, вы думаете, что только литература и просвещенный ум создают уверенность в постоянстве наших принципов?
– Гм! А не кажется ли вам, сэр, что ученость и острота ума скорее помогают людям скрывать свои преступления, чем удерживают от них?
– Уильямс, – ответил мистер Фокленд, немного смущенный, – вы крайне склонны к порицанию и суровому отношению к людям.
– Надеюсь, что нет, сэр. Я, безусловно, очень люблю заглядывать на оборотную сторону медали и видеть, сколько людей были оклеветаны и даже, раньше или позже, чуть не разорваны в клочья своими ближними, – людей, которые, если хорошенько вдуматься, оказались бы достойными нашего уважения и любви.
– Да, да, – со вздохом отвечал мистер Фокленд, – когда я думаю об этих вещах, я перестаю удивляться восклицанию умирающего Брута[36]: «О Добродетель, я искал тебя как нечто существующее, а нашел, что ты звук пустой!» Я очень склонен мыслить подобно ему.
– О, безусловно, сэр, в жизни человеческой слишком часто путают правого с виноватым. Припоминаю волнующую историю одного бедняка, – дело было при королеве Елизавете, – которого неминуемо повесили бы за убийство, если бы этому не помешал действительно виновный, который сам оказался на суде.
Сказав это, я коснулся пружины, которая толкала его к безумию. Он направился ко мне со свирепым выражением лица, словно решившись силой заставить меня открыть мои мысли. Но вдруг, охваченный внезапной мукой, он переменил намерение, отступил назад и с дрожью в голосе воскликнул:
– Презрение вселенной и законам, которые правят ею! Честь, справедливость, добродетель – все это обманы бездельников! Если бы это было в моей власти, я в один миг обратил бы все это в ничто!
Я возразил:
– О сэр! Все обстоит вовсе не так плохо, как вам кажется. Мир создан для людей разумных, чтобы они сделали из него то, что хотят. Если его делами будут заправлять подлинные герои, – чего же еще лучше! А если они в конце концов окажутся самыми преданными друзьями мира в целом, то толпе останется только глядеть на них, следовать им и восторгаться ими.
Мистер Фокленд сделал огромное усилие, чтобы успокоиться.
– Вы меня хорошо наставляете, Уильямс, – сказал он. – Вы отлично разбираетесь в вещах, и я возлагаю на вас большие надежды. Я сделаю больше, чем в силах человека: я забуду прошлое и впредь буду поступать лучше. Будущее, будущее всегда принадлежит нам.
– Сожалею, сэр, что огорчил вас. Боюсь сказать все, что думаю. Но, по-моему, все ошибки в конце концов разъясняются, справедливость торжествует и настоящее положение вещей обнаруживается, несмотря на искусственную раскраску, которая временно скрывала его.
Мысль, которую я высказал, не доставила мистеру Фокленду особенного удовольствия. Новый приступ его недуга овладел им.
.– Справедливость! – пробормотал он. – Я не знаю, что такое справедливость. Мой случай не поддается обыкновенным лекарствам – никаким не поддается, может быть. Я знаю только, что я несчастен. Я начал жизнь с самыми лучшими намерениями, с самой горячей любовью к людям, – и вот теперь я несчастен – несчастен больше, чем можно выразить и вытерпеть.
Сказав это, он как будто внезапно опомнился и вернул себе привычное достоинство и властность.
– Как начался этот разговор? – воскликнул он. – Кто дал тебе право быть моим поверенным? Подлый, хитрый негодяй – вот ты кто! Учись быть более почтительным! Неужели дерзкий слуга будет разъярять и утишать мои страсти? Уж не воображаешь ли ты, что я буду инструментом, на котором ты станешь играть в свое удовольствие, пока не извлечешь все сокровища моей души? Прочь! И страшись, чтобы тебе не пришлось расплачиваться за допущенную дерзость!
В жестах, которыми сопровождались эти слова, была такая сила и решительность, что они не допускали возражений. Уста мои сомкнулись. Я почувствовал, что всякая способность действовать покинула меня, и был в состоянии только молча и покорно выйти из комнаты.
ГЛАВА III
Через два дня после этого разговора мистер Фокленд велел мне явиться к нему. (В своем повествовании я и в дальнейшем буду рассказывать как о явной, так и о другой стороне наших отношений, не выраженной словами.) Лицо его обычно было гораздо более оживленным и выразительным, чем мне приходилось видеть это у других людей. Любопытство, которое, как я уже говорил, было моей господствующей страстью, побуждало меня постоянно изучать его. Очень возможно, что, собирая теперь разрозненные происшествия моей истории, я в некоторых случаях буду давать внешним признакам такое объяснение, которого отнюдь не находил в то время и к которому пришел только в свете последующих событий.
Войдя в комнату, я обратил внимание на непривычно спокойное выражение лица мистера Фокленда. Однако похоже было на то, что спокойствие это проистекает не из внутренней свободы, а является следствием усилия, которое он сделал над собой, готовясь к важному разговору, чтобы присутствие его духа и могучая воля к действию не потерпели ущерба.
– Уильямс, – сказал он, – я решил, чего бы это мне ни стоило, объясниться с тобою. Ты безрассудный и неосмотрительный мальчик и причинил мне много беспокойства. Тебе следовало бы знать, что, хотя я позволяю тебе беседовать со мной о посторонних предметах, с твоей стороны в высшей степени неуместно переводить разговор на что-либо, касающееся меня лично. В последнее время ты часто выражался чрезвычайно загадочно и как будто знаешь больше, чем я предполагал. Я в одинаковой мере не в состоянии догадаться, откуда у тебя эти сведения и в чем они заключаются. Но, мне кажется, ты проявляешь излишнюю склонность забавляться моим душевным спокойствием. Этого не должно быть, да я и не заслужил подобного обращения с твоей стороны. Во всяком случае, догадки, которыми ты заставляешь меня заниматься, слишком для меня мучительны. Это своего рода игра на моих чувствах, которой я как человек решительный намерен положить конец. Предлагаю тебе поэтому отбросить всякую таинственность и двусмысленные уловки и сообщить мне совершенно отчетливо, на чем основаны твои намеки. Что тебе известно? Чего ты добиваешься? Я испытал уже достаточно беспримерных унижений и тяжелых испытаний, и мои раны не вынесут этого постоянного растравливания.
– Понимаю, как я был неправ, сэр, – ответил я, – и стыжусь, что такой, как я, мог причинить вам столько тревог и неприятностей. Я это всегда чувствовал, но что-то толкало меня – не знаю что. Я все время старался остановиться, но не мог совладать с дьяволом, вселившимся в меня. Я знаю только то, что рассказал мне мистер Коллинз, сэр. Он рассказал мне историю мистера Тиррела, мисс Мелвиль и Хоукинса. И уверяю вас, сэр, что все, что он говорил, служило вам к чести и показывало, что вы скорее ангел, чем человек.
– Допустим… Но на днях я нашел письмо, в свое время написанное этим Хоукинсом… Разве это письмо не побывало у тебя в руках? Разве ты не прочел его?
– Ради бога… сэр, выгоните меня из своего дома! Накажите меня тем или другим способом, чтобы я мог простить себе. Я глупый, злой, презренный негодяй! Сознаюсь, сэр, я прочел это письмо.
– Как же ты посмел? Это было, конечно, очень дурно с твоей стороны. Но об этом мы поговорим после. Ну, и что же ты скажешь об этом письме? По-видимому, тебе известно, что Хоукинс повешен.
– Что я скажу, сэр… Оно поразило меня в самое сердце. Скажу, как говорил третьего дня, что, когда я вижу человека таких твердых правил вступающим на путь преступления, самая мысль об этом мне невыносима.
– Вот как!.. Ты как будто знаешь также, – проклятое воспоминание! – что я был обвинен в этом преступлении?
Я молчал.
– Очень хорошо. Быть может, тебе известно также, что с той минуты, когда было совершено злодеяние, – да, сэр, с этой именно минуты (при этих словах лицо его приняло страшное, я готов сказать – дьявольское выражение), для меня не было ни минуты покоя. Из счастливейшего я превратился в самое несчастное существо на свете. Сон бежал от моих глаз, радость стала чужда моей душе, и я тысячу раз предпочел бы полное уничтожение такому существованию, какое я влачу. Как только я стал способен выбирать, я выбрал почести и уважение людей как благо, которое для меня превыше всех других. Кажется, тебе известно, каким образом оказались обманутыми мои ожидания, – я отнюдь не благодарен Коллинзу за то, что он взял на себя роль историка моего бесчестья. Дал бы бог, чтобы этот вечер изгладился из памяти людей! Но, вместо того чтобы оказаться забытыми, события этого вечера стали для меня источником новых бед, источником неиссякаемым, И неужели я, поверженный в бездну несчастья и гибели, кажусь тебе подходящим предметом для упражнения твоей изобретательности и усовершенствования твоего умения терзать? Не довольно ли того, что я был публично обесчещен? Что по смертоносной воле какой-то адской силы я был лишен возможности отомстить за свою поруганную честь?.. Нет, в довершение всего меня стали обвинять в том, что в роковое мгновение я преградил путь для собственной мести гнуснейшим из преступлений! Это испытание уже позади. Самое несчастье не припасло для меня ничего хуже того, что ты заставляешь меня испытывать, – сомнения в моей невиновности, которая была окончательно установлена после самого полного и торжественного расследования. Ты вынудил у меня признание, которого я не расположен был делать. Но таково мое несчастное положение, что я отдан на произвол любого существа, как бы ничтожно оно ни было, если только ему вздумается играть моими страданиями. Ты можешь быть довольным собою. Ты достаточно унизил меня.
– О сэр! Я совсем не доволен! Я не могу быть довольным! Мне невыносима мысль о том, что я наделал. Я больше никогда не решусь смотреть прямо в лицо лучшему из господ и лучшему из людей. Прошу вас, сэр, прогоните меня со службы. Позвольте мне уйти и скрыться там, где я никогда больше вас не увижу.
У мистера Фокленда в течение всего этого разговора был очень строгий вид. Но тут он стал более груб и неистов, чем когда-либо.
– Как, негодяй! – крикнул он. – Ты хочешь оставить меня, говоришь ты? Кто сказал тебе, что я желаю расстаться с тобою? А, тебе невыносимо жить с таким жалким созданием, как я! Ты не расположен терпеть капризы такого недовольного и несправедливого человека!
– О сэр! Не говорите со мной так. Поступите как вам угодно. Убейте меня, если хотите.
– Убить тебя? (Тома описаний не передадут тех чувств, с какими это эхо моих слов было сказано и выслушано.)
– Сэр, я готов умереть, служа вам! Я люблю вас больше, чем могу выразить. Я благоговею перед вами, как перед существом высшего рода. Я глуп, несведущ, неопытен, но никогда в сердце моем не возникало ни одной вероломной мысли по отношению к вам!
На этом разговор наш кончился. Невозможно передать то впечатление, которое он произвел на мой юношеский ум. Я с изумлением, даже с восторгом думал о доброте и снисходительности ко мне, которые проявил мистер Фокленд, несмотря на всю суровость своего обращения. Я не мог довольно надивиться тому, что я, человек такого скромного происхождения и никому до сих пор не известный, мог вдруг приобрести такое большое значение для счастья одного из наиболее просвещенных и образованных людей в Англии. Но сознание этого еще сильнее привязывало меня к моему хозяину, и, раздумывая над своим положением, я тысячу раз клялся, что никогда не окажусь недостойным такого великодушного покровителя.
Войдя в комнату, я обратил внимание на непривычно спокойное выражение лица мистера Фокленда. Однако похоже было на то, что спокойствие это проистекает не из внутренней свободы, а является следствием усилия, которое он сделал над собой, готовясь к важному разговору, чтобы присутствие его духа и могучая воля к действию не потерпели ущерба.
– Уильямс, – сказал он, – я решил, чего бы это мне ни стоило, объясниться с тобою. Ты безрассудный и неосмотрительный мальчик и причинил мне много беспокойства. Тебе следовало бы знать, что, хотя я позволяю тебе беседовать со мной о посторонних предметах, с твоей стороны в высшей степени неуместно переводить разговор на что-либо, касающееся меня лично. В последнее время ты часто выражался чрезвычайно загадочно и как будто знаешь больше, чем я предполагал. Я в одинаковой мере не в состоянии догадаться, откуда у тебя эти сведения и в чем они заключаются. Но, мне кажется, ты проявляешь излишнюю склонность забавляться моим душевным спокойствием. Этого не должно быть, да я и не заслужил подобного обращения с твоей стороны. Во всяком случае, догадки, которыми ты заставляешь меня заниматься, слишком для меня мучительны. Это своего рода игра на моих чувствах, которой я как человек решительный намерен положить конец. Предлагаю тебе поэтому отбросить всякую таинственность и двусмысленные уловки и сообщить мне совершенно отчетливо, на чем основаны твои намеки. Что тебе известно? Чего ты добиваешься? Я испытал уже достаточно беспримерных унижений и тяжелых испытаний, и мои раны не вынесут этого постоянного растравливания.
– Понимаю, как я был неправ, сэр, – ответил я, – и стыжусь, что такой, как я, мог причинить вам столько тревог и неприятностей. Я это всегда чувствовал, но что-то толкало меня – не знаю что. Я все время старался остановиться, но не мог совладать с дьяволом, вселившимся в меня. Я знаю только то, что рассказал мне мистер Коллинз, сэр. Он рассказал мне историю мистера Тиррела, мисс Мелвиль и Хоукинса. И уверяю вас, сэр, что все, что он говорил, служило вам к чести и показывало, что вы скорее ангел, чем человек.
– Допустим… Но на днях я нашел письмо, в свое время написанное этим Хоукинсом… Разве это письмо не побывало у тебя в руках? Разве ты не прочел его?
– Ради бога… сэр, выгоните меня из своего дома! Накажите меня тем или другим способом, чтобы я мог простить себе. Я глупый, злой, презренный негодяй! Сознаюсь, сэр, я прочел это письмо.
– Как же ты посмел? Это было, конечно, очень дурно с твоей стороны. Но об этом мы поговорим после. Ну, и что же ты скажешь об этом письме? По-видимому, тебе известно, что Хоукинс повешен.
– Что я скажу, сэр… Оно поразило меня в самое сердце. Скажу, как говорил третьего дня, что, когда я вижу человека таких твердых правил вступающим на путь преступления, самая мысль об этом мне невыносима.
– Вот как!.. Ты как будто знаешь также, – проклятое воспоминание! – что я был обвинен в этом преступлении?
Я молчал.
– Очень хорошо. Быть может, тебе известно также, что с той минуты, когда было совершено злодеяние, – да, сэр, с этой именно минуты (при этих словах лицо его приняло страшное, я готов сказать – дьявольское выражение), для меня не было ни минуты покоя. Из счастливейшего я превратился в самое несчастное существо на свете. Сон бежал от моих глаз, радость стала чужда моей душе, и я тысячу раз предпочел бы полное уничтожение такому существованию, какое я влачу. Как только я стал способен выбирать, я выбрал почести и уважение людей как благо, которое для меня превыше всех других. Кажется, тебе известно, каким образом оказались обманутыми мои ожидания, – я отнюдь не благодарен Коллинзу за то, что он взял на себя роль историка моего бесчестья. Дал бы бог, чтобы этот вечер изгладился из памяти людей! Но, вместо того чтобы оказаться забытыми, события этого вечера стали для меня источником новых бед, источником неиссякаемым, И неужели я, поверженный в бездну несчастья и гибели, кажусь тебе подходящим предметом для упражнения твоей изобретательности и усовершенствования твоего умения терзать? Не довольно ли того, что я был публично обесчещен? Что по смертоносной воле какой-то адской силы я был лишен возможности отомстить за свою поруганную честь?.. Нет, в довершение всего меня стали обвинять в том, что в роковое мгновение я преградил путь для собственной мести гнуснейшим из преступлений! Это испытание уже позади. Самое несчастье не припасло для меня ничего хуже того, что ты заставляешь меня испытывать, – сомнения в моей невиновности, которая была окончательно установлена после самого полного и торжественного расследования. Ты вынудил у меня признание, которого я не расположен был делать. Но таково мое несчастное положение, что я отдан на произвол любого существа, как бы ничтожно оно ни было, если только ему вздумается играть моими страданиями. Ты можешь быть довольным собою. Ты достаточно унизил меня.
– О сэр! Я совсем не доволен! Я не могу быть довольным! Мне невыносима мысль о том, что я наделал. Я больше никогда не решусь смотреть прямо в лицо лучшему из господ и лучшему из людей. Прошу вас, сэр, прогоните меня со службы. Позвольте мне уйти и скрыться там, где я никогда больше вас не увижу.
У мистера Фокленда в течение всего этого разговора был очень строгий вид. Но тут он стал более груб и неистов, чем когда-либо.
– Как, негодяй! – крикнул он. – Ты хочешь оставить меня, говоришь ты? Кто сказал тебе, что я желаю расстаться с тобою? А, тебе невыносимо жить с таким жалким созданием, как я! Ты не расположен терпеть капризы такого недовольного и несправедливого человека!
– О сэр! Не говорите со мной так. Поступите как вам угодно. Убейте меня, если хотите.
– Убить тебя? (Тома описаний не передадут тех чувств, с какими это эхо моих слов было сказано и выслушано.)
– Сэр, я готов умереть, служа вам! Я люблю вас больше, чем могу выразить. Я благоговею перед вами, как перед существом высшего рода. Я глуп, несведущ, неопытен, но никогда в сердце моем не возникало ни одной вероломной мысли по отношению к вам!
На этом разговор наш кончился. Невозможно передать то впечатление, которое он произвел на мой юношеский ум. Я с изумлением, даже с восторгом думал о доброте и снисходительности ко мне, которые проявил мистер Фокленд, несмотря на всю суровость своего обращения. Я не мог довольно надивиться тому, что я, человек такого скромного происхождения и никому до сих пор не известный, мог вдруг приобрести такое большое значение для счастья одного из наиболее просвещенных и образованных людей в Англии. Но сознание этого еще сильнее привязывало меня к моему хозяину, и, раздумывая над своим положением, я тысячу раз клялся, что никогда не окажусь недостойным такого великодушного покровителя.
ГЛАВА IV
Совершенно непостижимым образом, в то самое время как мое преклонение перед мистером Фоклендом увеличилось и едва лишь улеглось сильное душевное возбуждение, передо мной снова встал старый вопрос, заставлявший меня строить разные догадки: не он ли убийца? Это было своего рода роковое тяготение, как бы предназначенное к тому, чтобы толкать меня к гибели. Я не удивлялся тому смущению, которое вызывал в мистере Фокленде каждый, хотя бы самый отдаленный, намек на это злосчастное дело. Это могло объясняться как его чрезмерной чувствительностью в вопросах чести, так и предположением, что он был виновен в совершении ужасного преступления. Зная, что подобное обвинение уже было однажды связано с его именем, он, естественно, был в постоянной тревоге и во всем подозревал скрытый намек. Он должен был сомневаться и опасаться, не таит ли каждый, с кем он беседует, гнуснейшего подозрения против него. Что касается меня, то он обнаружил, что я располагаю какими-то сведениями, большими, чем он думал, и что он лишен возможности установить, как далеко они заходят, не зная, слыхал ли я верный или неверный, беспристрастный или клеветнический рассказ. Он имел также основание предполагать, что я таю мысли, оскорбительные для его репутации, и что я не составил себе того благоприятного суждения, которое изысканная утонченность его господствующей страсти делала необходимым для его спокойствия. Все эти обстоятельства должны были, конечно, постоянно держать его в тревожном состоянии. Хотя я и не открыл ничего, что могло бы сделать основательной малейшую тень подозрения, но все-таки, как я уже сказал, неуверенные и беспокойные домыслы отнюдь не оставляли меня.
Мятущееся состояние моего духа приводило к борьбе между противоречивыми началами, которые поочередно оспаривали власть надо мной. По временам мною руководило самое безграничное преклонение перед хозяином; я был совершенно уверен в его невиновности и добродетели; я слепо подчинялся ему во всех своих суждениях, которые он мог направлять как ему вздумается. В другой раз доверчивость, которая перед тем изливалась подобно изобильному морскому приливу, начинала убывать; я по-прежнему становился настороженным, назойливо-любопытным, подозрительным, строил множество всяких догадок относительно самых незначительных поступков. Мистер Фокленд, который был мучительно чуток ко всему, имеющему отношение к его чести, видел эти перемены и по-разному обнаруживал, что знает о них: сегодня – так, завтра – иначе, часто – раньше, чем я сам обращал на них внимание, иногда – чуть ли не раньше, чем они возникали. Положение нас обоих было прискорбно. Каждый из нас был бичом для другого, и я часто удивлялся, почему снисходительность и кротость моего хозяина в конце концов не иссякнут и он не решится навсегда избавить себя от такого назойливого наблюдателя. Было одно существенное различие между его и моим участием в этом деле. Я находил некоторое утешение в самых своих тревогах. Любопытство – такое начало, которое заключает в себе самом источник как радостей, так и страданий. Ум находится в непрестанном возбуждении; ему все время кажется, что он приближается к своей цели, и так как причиной его деятельности является ненасытимое желание удовлетворить себя, то он находит в этом особое наслаждение, которое, как ему кажется, может вознаградить его за все, что он должен был претерпеть на пути к достижению цели. А для мистера Фокленда во всем этом утешения не было. Испытания, вызванные нашими отношениями, представлялись ему напрасным злом. Ему оставалось только желать, чтобы на свете вовсе не существовало человека, подобного мне, и проклинать тот час, когда человеколюбие побудило его извлечь меня из неизвестности и взять к себе на службу.
Необходимо упомянуть о следствии, которое имела для меня необычайность моего положения. Непрерывное состояние настороженности и подозрительности, в котором я находился, произвело очень быструю перемену в моем характере. Казалось, оно произвело в нем все те следствия, каких можно было бы ожидать только от многих лет наблюдения и опыта. Тщательность, с которой я старался отмечать все, что происходит в душе человека, и разнообразие догадок, в которые я вовлекался, превращали меня как бы в сведущего знатока разных способов, к которым прибегает человеческий ум в своей тайной работе. Я больше не говорил себе, как делал это вначале: «Спрошу мистера Фокленда, не он ли убийца». Напротив, после того как я внимательно изучил разного рода свидетельства, которые могли относиться к предмету, и припомнил все, что уже произошло, я с большим огорчением почувствовал, что совершенно не способен найти такой путь, который привел бы меня к полному и неопровержимому убеждению в невиновности моего покровителя. Что касается его вины, то я почти не сомневался в том, что тем или иным способом, рано или поздно я окончательно открою ее, если она действительно существует. Но мысль об этом была мне невыносима. При всей моей неукротимой подозрительности, проистекавшей из таинственности обстоятельств, при всем том наслаждении, какое юный и неопытный ум находил в мыслях, дающих простор для самой страшной и величественной игры воображения, я все-таки не мог еще рассматривать предположение о вине мистера Фокленда как имеющее хотя бы самую отдаленную вероятность.
Надеюсь, читатель простит мне, что я так долго задерживаюсь на этих предварительных обстоятельствах, Я скоро перейду к истории своих собственных злоключений. Я уже говорил, что одной из причин, побудивших меня написать это повествование, было желание утешиться в своих невыносимых горестях. Мне доставляет печальное удовольствие останавливаться на подробностях, которые незаметно привели меня к гибели. Когда я припоминаю или описываю события прошлого, внимание мое на короткий срок отвращается от безнадежных бедствий, которые стали моим уделом в настоящее время. Поистине необычайной черствостью сердца должен был бы обладать тот, кто позавидовал бы столь слабому утешению. Продолжаю.
Мятущееся состояние моего духа приводило к борьбе между противоречивыми началами, которые поочередно оспаривали власть надо мной. По временам мною руководило самое безграничное преклонение перед хозяином; я был совершенно уверен в его невиновности и добродетели; я слепо подчинялся ему во всех своих суждениях, которые он мог направлять как ему вздумается. В другой раз доверчивость, которая перед тем изливалась подобно изобильному морскому приливу, начинала убывать; я по-прежнему становился настороженным, назойливо-любопытным, подозрительным, строил множество всяких догадок относительно самых незначительных поступков. Мистер Фокленд, который был мучительно чуток ко всему, имеющему отношение к его чести, видел эти перемены и по-разному обнаруживал, что знает о них: сегодня – так, завтра – иначе, часто – раньше, чем я сам обращал на них внимание, иногда – чуть ли не раньше, чем они возникали. Положение нас обоих было прискорбно. Каждый из нас был бичом для другого, и я часто удивлялся, почему снисходительность и кротость моего хозяина в конце концов не иссякнут и он не решится навсегда избавить себя от такого назойливого наблюдателя. Было одно существенное различие между его и моим участием в этом деле. Я находил некоторое утешение в самых своих тревогах. Любопытство – такое начало, которое заключает в себе самом источник как радостей, так и страданий. Ум находится в непрестанном возбуждении; ему все время кажется, что он приближается к своей цели, и так как причиной его деятельности является ненасытимое желание удовлетворить себя, то он находит в этом особое наслаждение, которое, как ему кажется, может вознаградить его за все, что он должен был претерпеть на пути к достижению цели. А для мистера Фокленда во всем этом утешения не было. Испытания, вызванные нашими отношениями, представлялись ему напрасным злом. Ему оставалось только желать, чтобы на свете вовсе не существовало человека, подобного мне, и проклинать тот час, когда человеколюбие побудило его извлечь меня из неизвестности и взять к себе на службу.
Необходимо упомянуть о следствии, которое имела для меня необычайность моего положения. Непрерывное состояние настороженности и подозрительности, в котором я находился, произвело очень быструю перемену в моем характере. Казалось, оно произвело в нем все те следствия, каких можно было бы ожидать только от многих лет наблюдения и опыта. Тщательность, с которой я старался отмечать все, что происходит в душе человека, и разнообразие догадок, в которые я вовлекался, превращали меня как бы в сведущего знатока разных способов, к которым прибегает человеческий ум в своей тайной работе. Я больше не говорил себе, как делал это вначале: «Спрошу мистера Фокленда, не он ли убийца». Напротив, после того как я внимательно изучил разного рода свидетельства, которые могли относиться к предмету, и припомнил все, что уже произошло, я с большим огорчением почувствовал, что совершенно не способен найти такой путь, который привел бы меня к полному и неопровержимому убеждению в невиновности моего покровителя. Что касается его вины, то я почти не сомневался в том, что тем или иным способом, рано или поздно я окончательно открою ее, если она действительно существует. Но мысль об этом была мне невыносима. При всей моей неукротимой подозрительности, проистекавшей из таинственности обстоятельств, при всем том наслаждении, какое юный и неопытный ум находил в мыслях, дающих простор для самой страшной и величественной игры воображения, я все-таки не мог еще рассматривать предположение о вине мистера Фокленда как имеющее хотя бы самую отдаленную вероятность.
Надеюсь, читатель простит мне, что я так долго задерживаюсь на этих предварительных обстоятельствах, Я скоро перейду к истории своих собственных злоключений. Я уже говорил, что одной из причин, побудивших меня написать это повествование, было желание утешиться в своих невыносимых горестях. Мне доставляет печальное удовольствие останавливаться на подробностях, которые незаметно привели меня к гибели. Когда я припоминаю или описываю события прошлого, внимание мое на короткий срок отвращается от безнадежных бедствий, которые стали моим уделом в настоящее время. Поистине необычайной черствостью сердца должен был бы обладать тот, кто позавидовал бы столь слабому утешению. Продолжаю.