Мое выздоровление подвигалось вперед самым благоприятным образом. Внимание и доброта моего покровителя были неослабны; другие, по его примеру, вели себя в том же духе. Только старуха, ведавшая хозяйством, сохраняла враждебное отношение ко мне. Она считала меня причиной изгнания Джайнса из их компании. Джайнс был предметом ее особого расположения; кроме того, ревнуя об общей пользе, она считала, что неопытный новичок – плохая замена старому, искушенному грешнику. Прибавьте к этому, что по своей природе она была склонна к угрюмости и брюзжанию и вообще не могла существовать без того, чтобы не излить на кого-нибудь избыток желчи. Она не упускала случая проявить свою злобу по самым ничтожным поводам и то и дело бросала на меня яростные, сулящие гибель взгляды. Ничто так не раздражало ее, как отсрочка исполнения ее злобных замыслов, а также несносная мысль, что такая гигантская и безудержная жестокость должна находить себе выход лишь в жалкой досаде служанки. Что касается меня, то я уже привык вести борьбу с сильными противниками и встречать грозные опасности, и ее ненависть, даже когда я замечал ее, не могла нарушить моего спокойствия.
   Поправившись, я рассказал своему покровителю мою историю, кроме того, что относилось к разоблачению тайны мистера Фокленда. Я все еще не мог заставить себя открыть это обстоятельство, хотя в том положении, в котором я находился, можно было надеяться, что сообщение не будет употреблено во зло моему преследователю. Впрочем, мой новый слушатель, смотревший на вещи совсем иначе, чем мистер Форстер, не понял моей сдержанности дурно и не истолковал в неблагоприятную для меня сторону неясность, вытекавшую из этого умолчания. Его проницательность была такова, что обещала мало успеха обманщику, который пожелал бы ввести его в заблуждение вымышленным рассказом, и он на нее полагался. Безыскусственность и прямота моего поведения внушали ему доверие ко мне и обеспечили мне его хорошее отношение и дружбу.
   Он со вниманием выслушал мою историю и делал иногда замечания во время рассказа. Он сказал, что это только новый пример деспотизма и вероломства, проявляемых могущественными членами общества к тем, кто меньше взыскан судьбой, чем они. Не может быть никаких сомнений в том, что они готовы принести человеческий род в жертву самым низменным своим выгодам или самым необузданным прихотям. Кто же, правильно понимающий положение, станет ждать, когда угнетатель найдет уместным приговорить его к уничтожению, вместо того чтобы взять в руки оружие и защищаться, пока это еще возможно? Что достойнее: не оказывающая сопротивления и малодушная покорность раба или предприимчивость и отвага человека, который осмеливается отстаивать свои права? Поскольку несправедливое применение наших законов приводит к тому, что правде, против которой выступает сила, нечего ждать, кроме осуждения, каждый по-настоящему смелый человек не преминет бросить вызов этим законам; поскольку ему приходится страдать от их несправедливости, он попытается по крайней мере выказать свое отвращение к ярму законов. Что касается его самого, он, разумеется, ни за что не взялся бы за теперешнее свое ремесло, если б его не побудили к этому вышеуказанные веские причины; и он надеется, что раз опыт так властно привел меня к подобному убеждению, он будет иметь удовольствие приобщить меня к своим стремлениям. Вскоре будет видно, какие события разрушили эти надежды.
   Шайка, среди которой я находился, действовала очень осторожно. Ее главным правилом было не совершать никаких грабежей иначе, как на значительном расстоянии от ее местопребывания. Джайнс нарушил это правило, совершив нападение, благодаря которому я приобрел теперешнее свое убежище. Захватив какую-нибудь добычу, они всегда шли до тех пор, пока их могли видеть ограбленные, в направлении, по возможности прямо противоположном тому, где находился их притон. Место их пребывания и его окрестности были чрезвычайно пустынны и заброшены; ходили слухи, что там появляются привидения. Старуха, которую я описал, давно жила в этих развалинах, и все считали ее единственной их обитательницей; ее наружность хорошо согласовалась с представлением деревенских жителей о ведьме. Ее жильцы никогда не выходили и не возвращались иначе, как с величайшей осторожностью, большей частью ночью. Свет, который иногда появлялся в разных местах развалин, вызывал ужас у деревенских жителей, считавших его сверхъестественным. А если до слуха их доносился шум попойки, они воображали, что это шабаш ведьм. При всех этих преимуществах разбойники не решались оставаться там постоянно. Они часто исчезали на несколько месяцев, перебираясь в отдаленную часть страны. Старуха иногда сопровождала их в этих переездах, а иногда оставалась на месте. Но она всегда перебиралась либо раньше, либо позже их, чтобы самый внимательный наблюдатель не мог заметить связи между ее возвращением и тревогами по поводу участившихся грабежей. А шабаши ведьм, по мнению напуганных сельских жителей, продолжались одинаково как в присутствии, так и в отсутствии старухи.

ГЛАВА III

   Я оставался все в том же положении, когда однажды случилось обстоятельство, невольно привлекшее мое внимание. Двое из наших людей посланы были в город, находившийся в нескольких милях от нас, за покупками разных вещей, в которых мы имели нужду. Сдав принесенное нашей домоправительнице, они отошли в дальний угол комнаты, после чего один из них вынул из кармана печатный лист, и они стали все вместе изучать его содержание. Я сидел в кресле у огня, чувствуя себя уже значительно лучше, чем раньше, но все еще слабый и вялый. Почитав некоторое время, они взглянули на меня, потом на бумагу, потом опять на меня, после чего все вместе вышли из комнаты, как бы для того, чтобы без помехи обсудить нечто заключавшееся в листке. Немного погодя они вернулись, и в то же самое время в комнату вошел мой покровитель, которого не было во время предшествующей сцены.
   – Начальник, – сказал один из них с довольным видом, – взгляните-ка. Мы захватили славную добычу! Думаю, что это вроде как бы банковый билет в сто гиней!
   Мистер Раймонд (таково было его имя) взял бумагу и прочел ее. С минуту он помолчал. Потом смял бумагу в руке и, обратившись к тому, от кого получил ее, сказал тоном человека, который уверен в убедительности своих доводов:
   – На что тебе эти сто гиней? Разве ты нуждаешься? Разве ты находишься в беде? Неужели ты согласишься получить их ценой предательства, нарушения законов гостеприимства?
   – По чести, начальник, я и сам не знаю. Мы нарушаем столько других законов, что я не понимаю, почему мы должны пугаться старых бредней. Мы хотим сами себе быть судьями, и нам не годится отступать, испугавшись какой-то присказки. Да и дело это доброе. Я думаю, что в том, чтобы погубить такого вора, вреда не больше, чем в том, чтобы позаботиться о своем обеде.
   – Вора! Это ты говоришь о воре?
   – Полегче, начальник! Упаси боже, чтобы я сказал хоть слово против воровства, если оно постоянное ремесло! Только крадет-то один так, а другой – иначе. Что касается меня, я иду на большую дорогу и отнимаю у первого встречного, чужого человека то, без чего он – сто раз против одного – прекрасно обойдется. Не понимаю, что в этом дурного. А совесть у меня есть, как у всякого другого. И если плевать мне на суды, да на взбитые парики, да на виселицы и если я не даю отпугнуть себя от некоторых безобидных дел, когда законники говорят «нет», – так неужели же я должен сочувствовать мелким воришкам, негодяям-слугам и людям без правды и правил? Нет, я слишком уважаю свое ремесло и всегда буду врагом тех, кто его подрывает. За одно то, что свет зовет их моим именем, они достойны моей ненависти!
   – Ты неправ, Ларкинс! Ты ни в коем случае не должен пускать в ход против людей, которых ненавидишь, – если даже твоя ненависть имеет основания, – орудие того самого закона, который ты в своем деле презираешь. Будь последователен. Либо ты друг закона, либо ты его противник. Поверь, где бы ни существовали законы, везде они будут против таких, как мы с тобой. Значит, либо все мы заслуживаем кары закона, либо закон – орудие неподходящее, чтобы исправлять человеческие проступки. Говорю тебе это, чтобы ты как следует понял, что доносчик или соучастник в доносе, человек, употребивший доверие другого для того, чтобы предать его, или продавший жизнь своего собрата за деньги, или обратившийся из трусости к закону, чтобы закон сделал за него то, что он сам не умеет или не решается сделать, – такой человек – гнуснейший из негодяев! Кроме того, твои доводы, будь они самые верные, к настоящему случаю не относятся.
   Пока мистер Раймонд говорил это, в комнату вошли остальные члены шайки. Он тотчас повернулся к ним и сказал:
   – Друзья мои, у меня есть известие, только что доставленное Ларкинсом, и с его разрешения я вас с ним познакомлю.
   Потом, развернув полученную бумагу, он продолжал:
   – Это описание преступника с обещанием награды в сто гиней за его поимку. Ларкинс принес эту бумагу из… Судя по времени и другим обстоятельствам, а больше всего по самому подробному описанию личности преступника, не может быть сомнения, что дело идет о нашем юном друге, которого я недавно спас. Его обвиняют в том, что он воспользовался доверием своего благодетеля и покровителя, чтобы обворовать его на значительную сумму. По этому обвинению он был посажен в тюрьму графства, откуда две недели тому назад бежал, не решаясь предстать перед судом – обстоятельство, которое обвинители считают равносильным признанию вины.
   Друзья мои, я подробно познакомился с этой историей несколько времени тому назад. Этот мальчик рассказал ее мне, когда ничто еще не заставляло его предполагать, чтобы это могло послужить ему средством, ограждающим от опасности. Кто из вас такой простак, чтобы видеть в его бегстве доказательство вины? Найдется ли человек, который, будучи предан суду, рассчитывал бы, что его невиновность или вина решат исход дела? Найдется ли человек достаточно безрассудный, чтобы добровольно предстать перед судом, когда те, кто должен решить его участь, думают больше о гнусности деяния, в котором он обвиняется, чем о том, кто его совершил? Побуждения, руководившие нами, устанавливаются там показаниями невежественных свидетелей, от которых ни один разумный человек не стал бы ждать правдивого рассказа даже о самом незначительном своем проступке.
   История бедного мальчика длинна, и я не стану утомлять вас ею. Но ясно как день, что из-за его желания оставить службу у своего хозяина, из-за излишнего, пожалуй, любопытства насчет дел своего хозяина и, насколько я догадываюсь, из-за того, что ему была доверена какая-то важная тайна, хозяин его стал питать к нему вражду, которая мало-помалу достигла таких размеров, что побудила хозяина изобрести это гнусное обвинение. По-видимому, он предпочел убрать парня с дороги, повесив его, чем допустить, чтобы тот шел куда ему вздумается, освободившись от хозяйской власти. Уильямс рассказал мне всю эту историю с большой прямотой, и в том, что он не виноват, я уверен, как в самом себе. И все-таки слуги хозяина, в присутствии которых было выдвинуто обвинение, а также его родственник, который в качестве мирового судьи вынес решение и имел глупость считать себя беспристрастным, стали единодушно на сторону хозяина и этим показали Уильямсу пример того, что его ожидает впоследствии.
   Ларкинс, который не знал подробностей, когда к нему попала эта бумага, стоял за то, чтобы воспользоваться ею и заработать сто гиней. Согласны ли вы с ним – теперь, когда вы узнали подробности? Захотите ли вы из таких низких соображений выдать ягненка волку? Станете ли вы содействовать домогательствам кровожадного злодея, который, не довольствуясь тем, что изгнал своего подчиненного из дому, отнял у него доброе имя, средства к существованию и лишил его убежища, еще жаждет его крови? Если ни у кого другого нет мужества поставить предел деспотизму суда, разве не следует нам сделать это? Неужели мы, добывающие себе пропитание благородной отвагой, будем обязаны хоть одним грошом гнусному коварству доносчика? Неужели мы, против которых весь человеческий род стоит с оружием в руках, откажем в защите человеку, более нас подвергающемуся преследованиям, хотя он менее всего их заслужил?
   Увещания начальника немедленно произвели свое действие на всю компанию. Все в один голос закричали:
   – Выдать его? Ни за что на свете! У нас он в безопасности! Будем защищать его, не щадя жизни! Если верность и честь будут изгнаны из среды разбойников, где же им найти прибежище на земле?[46]
   Особенно Ларкинс благодарил начальника за его вмешательство и клялся, что скорее позволит отрубить себе правую руку, чем причинит зло такому достойному юноше или станет пособником такого неслыханного злодея. С этими словами он взял меня за руку и просил не тревожиться: под их кровлей со мной не случится ничего дурного; и даже если ищейки закона обнаружат мое убежище, разбойники умрут все до одного, прежде чем хоть один волос упадет с моей головы. Я от всего сердца поблагодарил его за участие; и о больше всего меня тронула пламенная доброта моего благодетеля. Я сказал им, что убедился в неумолимости моих врагов, которые успокоятся, только пролив мою кровь, и уверил их с самой торжественной и безусловной убежденностью, что ничем не заслужил тех преследований, которым подвергаюсь.
   Воодушевление и энергия мистера Раймонда были так велики, что от меня ничего больше не требовалось, чтобы отразить эту непредвиденную опасность. Но этот случай произвел на меня глубокое впечатление. Я все время надеялся, что в мистере Фокленде заговорит чувство справедливости. Хотя он ожесточенно преследовал меня, я все же думал, что он делает это неохотно, и был убежден, что это не будет длиться вечно. Человек, руководившийся когда-то правилами высокой чести и порядочности, не мог рано или поздно не подумать о том, как несправедливо он поступает, не мог не ослабить своей жестокости. Эта мысль все время жила во мне и в немалой степени поощряла меня к новым усилиям. Я говорил себе: «Я докажу своему гонителю, что стою больше, чем быть принесенным в жертву из простой осторожности». Мои надежды находили подтверждение в поведении мистера Фокленда при моем аресте и при разных других обстоятельствах, имевших место после него.
   Но это новое событие совсем меняло дело. Теперь я увидел, что, не удовлетворившись очернением моего доброго имени, временным заточением меня в тюрьму и низведением меня до положения бездомного бродяги, он, несмотря на мою беспомощность, продолжает свои преследования с неослабевающей жестокостью. На этот раз душа моя, кажется, впервые преисполнилась гневом и обидой. Я хорошо знал его жизнь, мне были известны его несчастья, и в то же время моя уверенность в их незаслуженности была так велика, что, даже глубоко страдая, я продолжал скорее жалеть своего гонителя, чем ненавидеть его. Но это происшествие произвело значительную перемену в моих чувствах.
   Я говорил себе: «Теперь он, конечно, должен был бы считать, что я достаточно обезоружен, и оставить меня в покое, по крайней мере предоставить меня моей судьбе – ненадежному и полному опасностей положению беглого преступника, – вместо того чтобы так разжигать вражду и жажду преследования против меня. Неужели его заступничество за меня перед суровой строгостью мистера Форстера и разные добрые поступки после этого были с его стороны только комедией, чтобы заставить меня быть терпеливым? Может ли быть, чтобы его все время терзала боязнь быть призванным к ответу, и поэтому он притворялся, будто раскаивается, в ту самую минуту, когда тайно пускал в ход все средства, которые должны были обеспечить мою гибель?» Одна мысль о такой возможности наполняла меня невыразимым ужасом и внезапно пронизывала меня холодом до мозга костей.
   Между тем рана моя совсем зажила, и пришло время принять решение относительно моего будущего. Я испытывал непреодолимое отвращение к занятию своих хозяев. Конечно, я не чувствовал того омерзения и ужаса к этим людям, которые они обыкновенно внушают. Я видел и уважал их добрые качества. Я вовсе не был склонен считать их худшими из людей или по своим наклонностям более враждебными благополучию своего ближнего, чем большинство тех, которые свысока и с величайшей строгостью взирают на них. Но, продолжая любить их, я ни на минуту не закрывал глаз на их заблуждения. Ведь мне пришлось наблюдать преступников в тюрьме, прежде чем изучать их в состоянии сравнительного благоденствия. И это было безошибочным противоядием. Я видел, что в этом ремесле выказываются необыкновенная энергия, изобретательность, мужество, и невольно думал, как удивительно полезны могли бы быть эти достоинства на великом поприще человеческой деятельности. А между тем в нынешнем их употреблении они тратились даром, на цели, прямо враждебные основным общественным интересам. И для собственной выгоды этих людей поступки их были столь же вредны, сколь несовместимы с общим благом. Человек, рискующий либо жертвующий жизнью за общественное дело, находит вознаграждение в свидетельстве своей удовлетворенной совести; те же, кто необдуманно бросает вызов необходимым, хотя и чудовищно преувеличенным предосторожностям власти в деле охраны собственности, будучи в глазах других устрашающей угрозой обществу, в то же время, что касается их самих, оказываются вряд ли менее безрассудными и неосторожными, чем человек, который выставился бы в качестве мишени для стрельбы шеренги мушкетеров.
   Рассуждая таким образом, я решил, что не только не стану участвовать в их предприятиях, но постараюсь в ответ на благодеяния, полученные от них, убедить их бросить ремесло, от которого сами они должны пострадать больше всех. Мои уговоры были приняты по-разному. Все, к кому они были обращены, уже успели более или менее убедить себя в невинности их занятия, а сомнения, которые еще сохранялись в их умах, были заглушены или, если так можно выразиться, тщательно забыты. Одни смеялись над моими доводами как над смешным примером проповеднического сумасбродства. Другие, в особенности наш предводитель, отвергали их с решительностью людей, уверенных, что правда на их стороне. Но это чувство беспечности и самодовольства держалось недолго. До тех пор, они имели дело с доводами, почерпаемыми в религии и ссылались на святость закона, а с той и другим они давно покончили как с предрассудками. Однако мой взгляд на дело покоился на таких началах, которые они не могли оспаривать, да и увещания мои вовсе не походили на привычные наставления, которые жужжат в ушах, не встречая отклика в сердце. В ответ на мои возражения, неожиданные и убедительные, они начали раздражаться и ворчать. Не таково было поведение мистера Раймонда, отличавшегося чистосердечием, равного которому мне почти не приходилось видеть. Он был удивлен, услышав столь убежденные возражения против того, что, по его мнению, он подверг зрелому размышлению и взвесил всесторонне. Тщательно и беспристрастно обдумав, он в конце концов согласился со мной целиком. В запасе у него нашлось только одно возражение.
   – Ах, Уильямс! – сказал он. – Для меня было бы счастьем, если б я узнал эти соображения раньше, чем взялся за свое ремесло. А теперь слишком поздно. Те самые законы, которые, после того как я понял их несправедливость, толкнули меня на это занятие, препятствуют моему возвращению в общество. Нам говорят, что бог будет судить людей по тому, каковы они будут в день суда, и как бы ни были грешны эти люди, если они поняли безумие своих грехов и отреклись от него, бог отнесется к ним милостиво. Но человеческие установления в тех странах, где чтят этого бога, не знают таких различий. Они не заботятся об исправлении и как будто находят жестокое удовольствие в том, чтобы смешивать проступки виновных. Для них не важно, каков человек в час суда. Как бы он ни изменился, как бы ни стал безупречен и полезен, – это нисколько не поможет ему. Если через четырнадцать[47] или даже сорок[48] лет они обнаружат проступок[49], за который согласно закону человек должен быть лишен жизни, то пусть даже эти годы он прожил как безгрешный святой и преданнейший сын своего отечества, они не станут в этом разбираться. Но если так, что же мне делать? Не вынужден ли я, раз начав, упорствовать в своем безрассудстве?

ГЛАВА IV

   Эти доводы необычайно волновали меня. Я мог ответить только, что мистер Раймонд – лучший судья в выборе пути, которого ему следует держаться, но я надеюсь, что дело не так безнадежно, как это ему представляется.
   Больше мы к этому предмету не возвращались. Мысли мои были отвлечены от него очень странным происшествием.
   Я уже упоминал о вражде, которую испытывала ко мне адская привратница этого уединенного жилища. Изгнанный член шайки Джайнс был ее любимцем. Она, конечно, примирилась с тем, что его изгнали, потому что энергия и врожденное превосходство мистера Раймонда всегда укрощали ее; но покорилась она с ропотом и недовольством.
   Не осмеливаясь осуждать поведение предводителя, она всю свою ожесточенность направила против меня.
   К непростительному проступку, который я таким образом совершил вначале, присоединились мои позднейшие рассуждения о разбойничьем ремесле. Почтение седовласой старухи к разбою было беспредельно, и она слушала мои возражения с таким же неподдельным изумлением и ужасом, с какими другая на ее месте стала бы слушать человека, доказывающего, что не было ни крестных мук, ни кончины спасителя и нет никаких непорочных одежд, приготовленных для того, чтобы облечь души избранных. Подобно религиозной ханже, она была готова отомстить за мнения, противные ее собственным, любым оружием, которое употребляется для борьбы в подлунном мире.
   До тех пор я смеялся над ее бессильной злобой, выдававшей скорей презрение, чем тревогу. Я думаю, она догадывалась, как низко я ее ставил, и это немало усиливало ее раздражение.
   Однажды я остался один на весь день с этой мрачной Сивиллой[50]. Разбойники ушли накануне вечером, часа через два после захода солнца, в какую-то экспедицию и не вернулись, как обычно это делали, на следующее утро до рассвета. Иногда так случалось, и это не вызывало особенной тревоги. Порой их увлекал за намеченные ими самими пределы след добычи, а иной раз – страх преследования. Жизнь разбойника всегда полна неожиданностей. Старуха всю ночь готовила еду, за которую они обычно принимались сейчас же после возвращения.
   Что касается меня, то я научился у них безразличному отношению к правильной смене дня, вечера, ночи и утра и до известной степени обращал день в ночь и ночь в день. Прошло уже несколько недель как я находился у них в притоне; надвигалась зима. В ту ночь я провел несколько часов, раздумывая о своем положении. Поведение людей, среди которых я жил, было мне противно. Я не только не мог свыкнуться с их грубым невежеством, жестокими обычаями и дурными поступками, но, напротив, первоначальное мое отвращение ко всему этому с каждым часом возрастало. Необыкновенная сила их духа и находчивость в деле, которому они отдавались, в сопоставлении с отвратительностью этого дела и их всегдашней распущенностью, будили во мне ощущения слишком мучительные, чтобы их можно было терпеть. Я убедился, что нравственное осуждение, – по крайней мере в уме, не обузданном философией, – один из наиболее обильных источников волнений и беспокойства. Этого страдания даже общество мистера Раймонда нисколько не облегчало. Конечно, он был гораздо выше остальных, порочных членов своей шайки. Но от этого я еще сильнее чувствовал, до какой степени он не на месте, в каком несоответственном окружении находится, каким презренным делом занят. Я пробовал противодействовать заблуждениям, тяготевшим над ним и его товарищами, но встретившиеся препятствия оказались больше, чем я воображал.