Итак, я был без крова, без пищи, без всякой защиты. На мне не было ни клочка одежды, который бы не промок так, как если б его вытащили со дна океана. Зубы мои стучали. Я дрожал всем телом. Мое сердце пылало злобой против всех. Иногда я спотыкался о какой-нибудь невидимый предмет и падал, иногда отступал перед препятствием, которое не мог преодолеть.
   Между этими случайными неудобствами и теми притеснениями, от которых я страдал, не было прямой связи. Но мое расстроенное воображение смешивало их в одно. Я проклинал весь строй общественной жизни. Я говорил себе: «Вот я, отщепенец, обреченный погибнуть от голода и холода. Все покидают меня. Все меня ненавидят. Смертельными угрозами меня отгоняют от всех источников человеческого существования. Проклятый мир, ненавидящий без причин, отягощающий невиновного бедствиями, от которых должен быть огражден даже виновный! Проклятый мир, не знающий благородного сострадания, с глазами из рога и сердцем из стали! Зачем соглашаюсь я оставаться в живых? Зачем стремлюсь влачить существование, которое если и продлится, то среди логовищ этих тигров в образе человеческом?»
   Наконец этот припадок прошел. Вскоре после того я заметил уединенно стоящий сарай, к которому с радостью прибегнул как к средству защиты. В одном из его углов я нашел немного чистой соломы. Я стянул с себя лохмотья, разместил их так, чтобы они поскорей высохли, и зарылся в это ласковое тепло. Тут я мало-помалу забыл тоску, снедавшую меня. Может быть, благодетельный сарай и свежая солома покажутся очень скудными удовольствиями, но они появились в то время, когда я менее всего на это рассчитывал, и на сердце у меня сразу просветлело. Хотя отдых мой был всегда очень короток, на этот раз из-за душевной и телесной усталости я проспал почти до половины следующего дня. Поднявшись, я увидел, что нахожусь недалеко от парома, на котором и переправился через реку. Я вошел в город, в котором собирался провести предшествующую ночь.
   Был базарный день. Проходя по площади, я заметил, что двое горожан стали чрезвычайно пристально всматриваться в меня, после чего один из них воскликнул: «Будь я проклят, если это не тот самый малый, о котором справлялись люди, что уехали отсюда час тому назад почтовой каретой в***». Я был страшно испуган таким известием и, ускорив шаг, круто свернул в узкую улицу. Убедившись, что они не могут меня видеть, я бросился бежать со всей быстротой, на какую был способен, и только тогда почувствовал себя в безопасности, когда оказался на расстоянии нескольких миль от места, где моего слуха коснулись эти слова. Я полагал, что справлявшиеся обо мне люди были те самые полицейские, которые задержали меня на судне, когда я взошел на борт, чтобы отплыть в Ирландию; что по какой-нибудь случайности им попало в руки описание моей личности, отпечатанное мистером Фоклендом, и, сопоставив обстоятельства, они пришли к убеждению, что это – та самая личность, которая недавно была в их руках. В самом деле, с моей стороны было просто безумием, которого я не могу объяснить, что после стольких событий, имевших место в этом деле и доказывавших, что в трудных и исключительных обстоятельствах я бываю мужчиной, я продолжал упорно сохранять прежнее обличье, без малейших изменений. То, что мне на этот раз удалось ускользнуть, было просто счастливой случайностью. Если бы я накануне ночью не сбился с пути из-за града или не проспал бы так долго в это утро, я неминуемо попал бы в руки этих ужасных ищеек.
   Если бы я не узнал из беседы двух горожан на базарной площади название города, который они выбрали для следующей остановки, я немедленно бы туда направился. При настоящем положении вещей я решил обойти его как можно дальше. В первом же месте, где это можно было сделать, я приобрел шляпу и большой плащ, который надел поверх своего нищенского тряпья. Я надвинул шляпу на лицо, а один глаз прикрыл зеленым шелковым щитком. Платком, который я до сих пор носил на голове, я повязал теперь нижнюю часть лица, чтобы прикрыть рот. Понемногу я сбросил все части своей прежней одежды и стал носить нечто вроде извозчичьего балахона, который, будучи хорошего качества, делал меня похожим на сына почтенного фермера из небогатых. Нарядившись таким образом, я продолжал свое путешествие и после множества тревог, предосторожностей и обходов благополучно прибыл в Лондон.

ГЛАВA VIII

   Итак, на этом кончилась цепь безмерных усилий, на которые ни один человек не мог бы оглянуться без изумления и предвидение которых в дальнейшем способно было вызвать чувство, граничащее с отчаянием. Я добыл это место отдохновения ценой, не поддающейся никакому определению, если вспомнить как труды, потребовавшиеся мне для побега из тюрьмы, так равно опасности и страхи, добычей которых я был с того самого часа и по настоящее время.
   Но почему называю я местом отдохновения город, в который только что прибыл? Увы, оказалось совсем обратное. Первым и неотложным моим делом было пересмотреть всё планы переодевания, которые я к тому времени составил, чтобы внести в это дело все мыслимые улучшения на основании приобретенного опыта и изготовить возможно более непроницаемое покрывало для моей тайны. Это был труд, которому не предвиделось конца. В обыкновенных случаях улюлюканье и крики по адресу предполагаемого преступника – дело временное; но обыкновенные случаи не могли служить для меня примером. Я имел дело с огромной осведомленностью мистера Фокленда. И по этой-то причине Лондон, который на взгляд большей части человечества представляет неисчерпаемые возможности для того, кто хочет скрыться, не внушал мне доверия. Не могу решить, стоило ли принимать жизнь на таких условиях. Знаю только, что я упорствовал в этом изощрении своих способностей из своего рода отеческой любви, которую люди привыкли питать к своему духовному порождению; чем больше мыслей потратил я, выпестывая его до теперешнего совершенного состояния, тем менее склонен я был от него отказаться. Другое основание, не менее горячо подстрекавшее мою настойчивость, представляла все возраставшая ненависть, которую я питал к несправедливости и самовластию.
   Первую ночь по прибытии в город я провел на подозрительном постоялом дворе в предместье Саутуорк; я выбрал эту окраину столицы потому, что она отстоит дальше других от той части Англии, откуда я прибыл[54]. Я вошел на постоялый двор под вечер в своей одежде селянина и уплатил за ночевку, перед тем как лечь спать. На следующее утро я изменил свой облик, насколько это позволял мой гардероб, и оставил дом еще до рассвета. Балахон я завязал в небольшой узел и, отнеся его на довольно далекое расстояние, бросил в углу глухого переулка, по которому проходил. Моей следующей заботой было обзавестись новым набором принадлежностей, совершенно отличных от тех, к которым я до сих пор прибегал. Теперь у меня явилось желание принять внешность еврея. Один из членов шайки в лесу принадлежал к этой нации. И вследствие моей способности к подражанию, о которой я уже говорил, я усвоил еврейскую манеру произносить английские слова. Одним из предварительных действий, проделанных мной, было посещение той части города, где обитало много евреев, и изучение их внешнего вида и обхождения. Запасшись наблюдениями, которых требовала моя осмотрительность, я отправился ночевать на постоялый двор, стоящий на полпути между Майл-Эндом и Уоппингом[55]. Там я облекся в свои новые одежды и, употребив те же меры предосторожности, что и накануне, оставил место своего ночного отдыха в такое время, когда менее всего мог быть замечен. Нет надобности описывать подробно мой новый костюм. Одной из моих забот было изменить цвет лица, придав ему тот смуглый и болезненный оттенок, который в большинстве случаев отличает людей того племени, к которому я хотел быть причисленным. Как только мое превращение было закончено, я тщательно осмотрел себя и решил, что в этом новом облике невозможно узнать личность Калеба Уильямса.
   Подвинувшись так далеко в осуществлении своих планов, я счел благоразумным подыскать себе жилище и закончить свой скитальческий образ жизни. В этом жилище я всегда оставался взаперти от восхода и до захода солнца. Часы, которые я отводил движению и пребыванию на свежем воздухе, были кратки и немногочисленны, да и те приходились на ночное время. Я был так осторожен, что даже не подходил к окнам своей комнаты, хотя она находилась на верхнем этаже. Правилом, которое я установил для себя, было – не подвергать себя опасности без нужды и причины, какой бы незначительной эта опасность ни казалась.
   Тут я задержусь на мгновение, чтобы показать читателю особенности своего положения такими, какими они запечатлелись у меня в памяти. Я был рожден свободным, я был рожден здоровым, сильным и деятельным, физически вполне развитым. Правда, я не был рожден для обладания наследственным богатством, но у меня было лучшее наследие – предприимчивый дух, пытливый ум, благородные стремления. Словом, я принимал свою долю в жизни охотно и безропотно. Я не сомневался, что выиграю свою тяжбу на житейском поприще; я готов был добиваться немногого; я согласен был играть, для начала рискуя малым; я предпочитал впоследствии подняться в своем значении.
   Одного обстоятельства оказалось достаточно, чтобы уничтожить свободный дух и мужество, с которыми я начинал жизнь. Я не был осведомлен относительно власти, которую законы нашей страны предоставляют одному человеку над другими, и неосторожно попал в руки личности, для которой самым заветным желанием было притеснять меня и губить.
   Ничем этого не заслуживая, я был обречен на такие злоключения, которым человечество, если б оно над этим задумалось, поколебалось бы подвергнуть даже уличенного преступника. В каждом человеческом облике я боялся узнать облик врага. Я трепетал перед взглядом каждого человеческого существа. Я не решался открыть сердце лучшим привязанностям, свойственным нашей природе. Живя среди себе подобных, я замыкался от них, одинокий, всеми покинутый. Я не смел искать утешений дружбы, и, вместо того чтобы стараться разделить с другими радости и горести и обменяться с ними восхитительными дарами доверия и приязни, я был вынужден сосредоточивать свои мысли на самом себе. Моя жизнь была сплошной ложью. Мне приходилось прикидываться не тем, кем я был. Я должен был подражать чужим манерам. Моя походка, мои движения, моя речь – все было заучено. У меня не было возможности позволить себе ни одного честного душевного порыва. Окруженный всеми этими трудностями, я должен был добывать себе средства к существованию, завоевывая их с бесконечными предосторожностями и тратя их без всякой надежды на наслаждение. И это я решил вытерпеть, подставить плечо под это бремя и нести его с неослабевающей твердостью. Не следует, однако, думать, что я терпел все это без жалоб и отвращения. Время мое делилось между страхом животного, укрывающегося от своих преследователей, упорством непоколебимой воли и тем омерзением, от которого временами как бы корчится самое сердце. Бывали мгновения, когда я бросал злобный вызов своей судьбе, но наступали и такие минуты, все более частые, когда я погружался в беспомощное уныние. Я без надежды взирал вперед на свое дальнейшее существование, слезы тоски катились из моих глаз, мое мужество угасало, и я проклинал свое сознание, вновь пробуждавшееся с каждым утром.
   «Зачем, – обычно восклицал я в таких случаях, – зачем отягощен я бременем существования? Зачем действуют все эти орудия моей пытки? Я не убийца. Но вряд ли худшие муки были бы моим уделом, если б я убил. Как гнусно, гадко и постыдно то состояние, на которое я обречен! Это не мое место в жизни, не то, к которому предназначали меня мой характер и мои знания. К чему служат неутомимые порывы моей души, как не к тому, чтобы я напрасно бился, подобно испуганной птичке, о прутья клетки! Природа, безжалостная природа, для меня ты оказалась поистине злейшей из мачех: наделила меня ненасытными желаниями и ввергла в бездну угнетения!»
   Я считал бы себя в большей безопасности, если б у меня были деньги, на которые я мог бы жить. Необходимость зарабатывать средства к существованию, несомненно, была помехой моему решению скрываться от своего гонителя. Какой бы труд я ни нашел подходящим для своих способностей, я должен был прежде всего подумать, как мне найти должность и где я найду нанимателя или покупщика сообразно моим надобностям. В то же время у меня не было выбора. Небольшие деньги, с которыми я ушел от ищеек, почти пришли к концу.
   После самого тщательного обдумывания, какому я только мог подвергнуть этот вопрос, я решил, что литература будет ареной моих первых попыток. Я читал о том, что таким путем приобретаются деньги, и знал о суммах, выплачиваемых людьми, спекулировавшими этого рода товаром, настоящему производителю. Свою подготовку я расценивал очень невысоко. Я понимал, что только опыт и практика дают умение создавать выдающиеся произведения. Хотя я не имел ни того, ни другого, но всегда стремился к этому; а рано проснувшаяся у меня жажда знания привела меня к более тесному знакомству с книгами, чем это можно было ожидать при моем положении. Если мои литературные возможности были незначительны, то невелики были и расчеты, которые я собирался на них строить. Все, чего я хотел, – это получить средства к существованию. И я был убежден, что нашлось бы не много таких людей, которые могли бы существовать на более скромные средства, чем я. К тому же я видел в этом только временный выход и надеялся, что случай или время поставят меня впоследствии в менее сомнительное положение. Решило мой выбор прежде всего то соображение, что это занятие требовало от меня меньшей подготовки и что ему можно было предаваться, привлекая к себе, как мне казалось, меньше внимания.
   В одном доме со мной жила одинокая немолодая женщина, снимавшая комнату в том же этаже. Как только я решил, чему посвятить свои занятия, я остановился на ней как на возможном посреднике для распространения моих произведений. Целиком отрешенный от всяких сношений со своими ближними, я радовался случаю обменяться иногда несколькими словами с этим безобидным и добродушным существом, уже достигшим возраста, которого не касается злословие. Она жила на очень скудные средства, ежегодно выплачиваемые ей дальней родственницей – знатной особой, которая, сама обладая тысячами, была обеспокоена только тем, чтобы эта бедная женщина не запятнала ее имени, занимаясь честным трудом. Это смиренное создание, равно чуждое и треволнениям богатства и гнету невзгод, неизменно пребывало в веселом и деятельном расположении духа. Хотя ее притязания были невелики, а познания еще меньше, она отнюдь не была лишена проницательности. Она замечала человеческие ошибки и сумасбродства с незаурядной наблюдательностью. Но характер у нее был кроткий и всепрощающий, и это заставляло большинство людей думать, что она ничего не видит. Ее сердце было полно доброты. Она была искренна и пылка в своих привязанностях и никогда не упускала случая оказать услугу.
   Если бы не эти черты ее характера, я, вероятно, решил бы, что мой внешний вид всеми покинутого, одинокого юноши еврейского происхождения решительно лишает меня права рассчитывать на ее доброту. Но скоро я увидел по ее манере принимать ни к чему не обязывающие учтивости, что сердце у нее слишком благородное, чтобы проявлениям его чувств препятствовали какие-нибудь низкие и недостойные соображения. Ободренный таким началом, я решил выбрать ее своим посредником. Она охотно и с большой готовностью пошла на дело, которое я ей предложил.
   В предупреждение возможных недоразумений я откровенно сказал ей, что в настоящее время считаю необходимым держаться в тени, а о причинах пока умолчу, в чем прошу извинить меня, но уверен, что, узнай она эти причины, она не изменила бы своего доброго мнения обо мне. Она приняла это заявление как должное и сказала, что не желает ничего знать, кроме того, что я сам считаю уместным сообщить ей.
   Мои первые литературные опыты были в области поэзии. Написав два или три произведения, я поручил этому великодушному созданию отнести их в редакцию одной газеты, но они были с презрением отвергнуты местным Аристархом[56], который, едва удостоив их взглядом, заявил, что такие вещи не в его духе. Не могу не отметить здесь, что вид миссис Марней (так звали посланную) при таких обстоятельствах ясно говорил, с чем она возвращается, и делал объяснения совершенно излишними. Она до такой степени отдавалась порученному ей делу, что неудачу или успех переживала гораздо сильнее, чем я сам. Я без всяких колебаний верил в свои способности и, будучи поглощен более существенными и мучительными размышлениями, считал эти дела совершенно ничтожными.
   Я спокойно взял стихи обратно и положил их на стол. Пересмотрев их, я переделал и переписал одно из них и вместе с двумя остальными отправил их к издателю одного журнала. Он пожелал оставить их у себя до послезавтра. Когда наступил этот день, он объявил моему другу, что они будут напечатаны; но на вопрос миссис Марней об оплате ответил, что у них твердое правило – ничего не платить за стихи, так как их почтовый ящик всегда полон подобного рода произведениями. Но если джентльмен попробует свое перо в прозе – короткой статье или рассказе, он посмотрит, что можно будет для него сделать.
   Я поспешил согласиться с требованием своего литературного повелителя. Я попробовал написать статью в духе «Зрителя» Аддисона[57], и она была принята. В короткое время я утвердился в этой области. Однако, не совсем доверяя своим способностям в области моральных рассуждений, я скоро обратил свои мысли к другому его предложению – рассказу. Его обращения ко мне стали теперь часты, и чтобы облегчить себе труд, я подумал о новом источнике – пересказах. У меня не было тогда никакой возможности доставать книги, но, обладая хорошей памятью, я нередко пересказывал книги, прочитанные за несколько лет до того, либо строил свое повествование по их образцу. По роковой случайности, которую не сумею как следует объяснить, мысли мои часто обращались к истории знаменитых разбойников. И время от времени я передавал случаи и анекдоты из Жизнеописаний Картуша, Гусмана из Альфараче[58] и других памятных героев, жизненный путь которых закончился на виселице или эшафоте.
   Однако мысль о моем собственном положении препятствовала мне заниматься даже этим трудом. Часто я бросал перо в приступе отчаяния. Иногда я целыми днями не мог приняться за работу и погружался в какое-то полуоцепенение, слишком мучительное, чтобы его можно было описать. Однако молодость и здоровье помогали мне время от времени справляться со своим унынием и даже быть веселым, и если б так было постоянно, этот период моей жизни казался бы мне сносным.

ГЛАВА IX

   Когда я таким образом старался чем-то заняться и добыть себе средства к жизни хоть на некоторое время, пока пыл моих преследователей не остынет, передо мной возник новый источник опасности, о котором я и не подозревал.
   Джайнс – вор, изгнанный из шайки Раймонда, – в последние годы своей жизни колебался между двумя занятиями: нарушением законов и прислуживанием его блюстителям.
   Сначала он отдался первому, и, вероятно, посвящение в тайны воровства сделало его особенно ловким в ремесле сыщика, которым он занялся не по собственному желанию, а по нужде. В этом деле его репутация стояла высоко, хотя, вероятно, не так, как он того заслуживал, потому что в человеческом обществе clat достается почти исключительно начальникам, какую бы мудрость и мастерство ни проявляли подчиненные. Он преуспевал в искусстве сыщика, когда случилось, что по какой-то неожиданности некоторые из его подвигов, предшествовавших тому моменту, когда он стряхнул с себя прах непатентованного хищничества, оказались под угрозой стать предметом общественного внимания. Получив на этот счет несколько предупреждений, он счел более благоразумным исчезнуть; в это-то время он вступил в шайку.
   Вот какова была жизнь этого человека до того времени, когда я его встретил. К моменту этой встречи он был уже ветераном в шайке Раймонда. Разбойники – народ недолговечный, и поэтому, чтобы стать среди них ветераном, требуется не много времени. После изгнания из шайки он опять вернулся к своему законному ремеслу и, как блудный сын, был встречен старыми товарищами с распростертыми объятиями. На взгляд низших классов общества, такая давность не может искупить преступления, но у почтенного братства сыщиков есть правило никогда не призывать к ответу кого бы то ни было из своих, если только этого можно сколько-нибудь прилично избежать. Очевидно, им претит накладывать ненужное пятно на горностай их звания.
   Другое правило, соблюдаемое теми, кто прошел те же ступени, и принятое самим Джайнсом, заключалось в том, чтобы оставлять сообщников своих преступлений и ни в коем случае не беспокоить их без особой необходимости или непреодолимого соблазна. По этой причине, согласно тактике Джайнса, мистер Раймонд и его товарищи были, как он говорил, в безопасности от его мщения. Но, хотя в этом смысле слова Джайнс был щепетильно честный человек, на отношение ко мне признаваемые им законы чести, к сожалению, не распространялись. Несчастье висело надо мной, и куда бы я ни обратился, я нигде не видел защиты или прикрытия. Притеснения, которым я подвергался, были основаны на утверждении, что я совершил кражу на огромную сумму. Но Джайнсу до этого не было дела: верно ли было утверждение или ложно – ему было все равно; он так ненавидел меня, как если бы моя невиновность была установлена без всяких сомнений.
   Ищейки, арестовавшие меня в порту, рассказали, как это обычно делается среди их братии, часть своих приключений и объяснили, почему они склонны думать, что личность, побывавшая в их руках, – тот самый Калеб Уильямс, за поимку которого назначена награда в сто гиней; а Джайнс, сообразительность которого в его ремесле была очень велика, сопоставив факты и сроки, заподозрил, что Калеб Уильямс – тот самый человек, которого он обидел и ранил в лесу. А к этому человеку он питал самую ожесточенную вражду. Я оказался невольным поводом его позорного изгнания из шайки Раймонда; а Джайнс, как я узнал впоследствии, был глубоко убежден, что с мужественным и благородным ремеслом грабителя, от которого он был отстранен из-за меня, не может сравниться грязное и тупое занятие сыщика, к которому он вынужден был вернуться. Как только он получил упомянутые сведения, он поклялся отомстить. Он решил бросить остальные дела и посвятить все свои умственные способности тому, чтобы выгнать меня из берлоги, в которой я укрылся.
   Обещанная награда, которую он в своем тщеславии считал наверняка принадлежащей ему, должна была полностью возместить ему труд и издержки. Таким образом он выступил против меня со всей проницательностью, которой он обладал в своей профессии, подстрекаемый на этот раз жаждой мести, не знающей запретов совести или человеколюбия.