Страница:
Коллинз! Я обращаюсь теперь к вам. Я согласился, чтобы вы не оказывали мне помощи в моем теперешнем ужасном положении. Я готов скорее умереть, чем сделать что-нибудь такое, что может повредить вашему спокойствию. Но не забывайте: вы все-таки мой отец! Заклинаю вас той любовью, с которой вы когда-то относились ко мне, теми благодеяниями, которые вы мне оказывали, той привязанностью и нежностью к вам, которые теперь переполняют мою душу, моей невиновностью, – ибо, если б это были даже последние слова, написанные мной, я умру, вопия о своей невиновности. Заклинаю вас всем, что священно и дорого вашей душе, – выслушайте мою последнюю просьбу! Сберегите эти листы от уничтожения – и от Фокленда! Это все, о чем я прошу. Я позаботился о безопасном способе передачи их в ваше распоряжение. И я питаю твердую уверенность, которой не позволю лишить себя, что в один прекрасный день они найдут дорогу к читателю.
Мои дрожащие пальцы не выпускают пера. Не оставил ли я чего-нибудь недосказанным? Содержимое рокового сундука, с которого начались все мои несчастья, мне так и не удалось установить. Когда-то я думал, что он скрывает в себе какие-нибудь орудия убийства или предметы, связанные с гибелью несчастного Тиррела. Теперь я убежден, что тайна, в нем заключенная, не что иное, как рукопись правдивого повествования об этом событии и сопутствующих ему обстоятельствах, написанная мистером Фоклендом и сохраненная им на худой конец, чтобы, если по какому-нибудь непредвиденному обстоятельству его преступление было бы раскрыто, она способствовала бы восстановлению его погибшей репутации. Впрочем, верно или ошибочно такое предположение – это несущественно. Если Фокленд никогда не будет уличен перед всем миром, его повествование, по всей вероятности, никогда не увидит света. В таком случае этот мой рассказ может вполне заменить его.
Не знаю, что вызывает во мне такую торжественность. У меня есть тайное предчувствие, что мне больше никогда не придется сдерживать себя. Если удастся то, что я теперь замыслил против Фокленда, мои предосторожности относительно судьбы этих бумаг станут излишними, мне больше не будет надобности прибегать к уловкам и хитростям. Но если я потерплю неудачу, тогда окажется, что эти предосторожности были мудро применены.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Мои дрожащие пальцы не выпускают пера. Не оставил ли я чего-нибудь недосказанным? Содержимое рокового сундука, с которого начались все мои несчастья, мне так и не удалось установить. Когда-то я думал, что он скрывает в себе какие-нибудь орудия убийства или предметы, связанные с гибелью несчастного Тиррела. Теперь я убежден, что тайна, в нем заключенная, не что иное, как рукопись правдивого повествования об этом событии и сопутствующих ему обстоятельствах, написанная мистером Фоклендом и сохраненная им на худой конец, чтобы, если по какому-нибудь непредвиденному обстоятельству его преступление было бы раскрыто, она способствовала бы восстановлению его погибшей репутации. Впрочем, верно или ошибочно такое предположение – это несущественно. Если Фокленд никогда не будет уличен перед всем миром, его повествование, по всей вероятности, никогда не увидит света. В таком случае этот мой рассказ может вполне заменить его.
Не знаю, что вызывает во мне такую торжественность. У меня есть тайное предчувствие, что мне больше никогда не придется сдерживать себя. Если удастся то, что я теперь замыслил против Фокленда, мои предосторожности относительно судьбы этих бумаг станут излишними, мне больше не будет надобности прибегать к уловкам и хитростям. Но если я потерплю неудачу, тогда окажется, что эти предосторожности были мудро применены.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Все кончено. Я привел свой замысел в исполнение. Мое положение совершенно изменилось. Сейчас я сажусь, чтобы описать происшедшее. В течение многих недель после того, как завершилось это страшное дело, дух мой был в слишком возбужденном состоянии, чтобы я мог писать. Теперь, мне кажется, я сумею привести свои мысли в порядок, достаточный для той цели, которую я перед собой поставил.
Великий боже! Как удивительны и как страшны были события, происшедшие с тех пор, как я в последний раз держал перо! Недаром мысли мои были торжественны, а дух был полон ужасных предчувствий.
Приняв решение, я направился из Гарвича в главный город графства, в котором жил мистер Фокленд. Джайнс – я прекрасно это знал – следовал за мной. Это для меня не имело значения. Он мог удивляться выбранному мной направлению, но не подозревал, с какой целью я его выбрал. Намерение мое тщательно укрыто было в моей груди. Не без чувства ужаса вступил я в город, который был местом столь долгого моего заключения. Тотчас же по своем прибытии я отправился в дом главного судьи, чтобы не дать своему противнику времени противодействовать моим намерениям.
Я назвал себя и рассказал судье, что я прибыл из отдаленной местности королевства, чтобы через его посредство возбудить дело по обвинению своего прежнего хозяина в убийстве. Мое имя уже было ему хорошо известно. Он ответил, что не станет заниматься рассмотрением моих показаний, что в этих местах я предмет всеобщего отвращения и что он ни в коем случае не желает быть орудием моей испорченности.
Я просил его хорошенько подумать о том, что он делает. Я прошу его не о снисхождении, а обращаюсь к нему в обычном порядке, как к должностному лицу. Решится ли он утверждать, что он вправе по своему произволу скрыть столь важное обвинение? Я имею основания обвинять мистера Фокленда в нескольких убийствах. Преступник знает, что мне известна правда по этому делу, и, зная это, он по своему коварству и мстительности беспрестанно угрожает моей жизни. Я решил довести это дело до конца, если только можно вообще найти справедливость в каком-нибудь суде в Англии. На каком основании судья отказывается выслушать мои показания? Я во всех отношениях заслуживающий доверия свидетель. Я в таком возрасте, что способен понимать значение присяги; я в здравом уме и твердой памяти; я не был опорочен приговором какого-либо суда. Его личное мнение обо мне не может изменить законов страны. Я требую очной ставки с мистером Фоклендом и вполне уверен, что сумею доказать обоснованность обвинения к удовлетворению всего света. Если он не считает возможным подвергнуть мистера Фокленда аресту по одному моему заявлению, я был бы удовлетворен, если б он хотя бы уведомил его об обвинении и вызвал его в суд.
Видя такую решительность с моей стороны, судья нашел нужным немного понизить тон. Он уже не отказывался наотрез соглашаться на мои требования, а снизошел до объяснения со мной. Он ссылался на слабое здоровье мистера Фокленда, на то, что он уже однажды подвергся самому обстоятельному расследованию по такому же обвинению, на дьявольскую злобу, из которой только и может проистекать мой поступок, и на беды, в десять раз сильнее прежних, которые он неминуемо навлечет на мою голову. На все эти увещания ответ мой был краток: «Я решил идти до конца и принимаю на себя все последствия». Наконец мне удалось добиться, чтобы мистеру Фокленду было послано извещение о выдвинутом против него обвинении.
Прошло три дня, прежде чем дело хоть немного подвинулось вперед. Этот промежуток времени ни в коей мере не содействовал успокоению моего духа. Мысль о том, что мне приходится поддерживать тяжкое обвинение против такого человека, как мистер Фокленд, и ускорять его смерть, отнюдь не могла принести мне успокоение. Иногда я одобрял свой поступок, – или как справедливое возмездие (так как мое природное благодушие в значительной степени обратилось в злобу), или как необходимую самозащиту, или как то, что по беспристрастной и человеколюбивой оценке было наименьшим злом. Порой меня одолевали сомнения. Но несмотря на эту смену чувств, я твердо держался прежнего решения, Я чувствовал себя так, как будто меня увлекает прилив неодолимой страсти. Последствия рисовались мне такие, что они могли испугать самое храброе сердце. Либо – позорная казнь человека, некогда столь глубоко мной чтимого и даже теперь, казалось, не совсем лишенного права на почтительное отношение; либо – полное возобновление, а быть может, и усиление бедствий, которые я терпел так долго. Однако и это я предпочел бы состоянию неопределенности. Я желал узнать худшее, раз и навсегда покончить с надеждой, как бы она ни была слаба, и прежде всего исчерпать и испробовать до конца все средства, имеющиеся в моем распоряжении.
Я дошел до состояния, мало чем отличающегося от безумия. От волнения мое тело горело как в лихорадке. Когда я прикладывал руку к груди или к голове, исходящий от меня жар как бы опалял ее. Я не мог ни одной минуты спокойно оставаться на месте. Я терзался страстным желанием, чтобы ужасный перелом, так настойчиво мной вызываемый, скорее наступил и остался позади.
Через три дня я встретился с мистером Фоклендом в присутствии того судьи, к которому обратился по этому делу. В моем распоряжении было только два часа, чтобы приготовиться. Мистер Фокленд, по-видимому, не меньше меня желал, чтобы дело приняло решительный оборот и потом было раз и навсегда предано забвению. Я имел случай перед следствием узнать, что мистер Форстер занят какими-то делами на материке и что Коллинз, здоровье которого было ненадежно еще в то время, когда я его встретил, к этому времени опасно заболел; его силы были окончательно подорваны путешествием в Вест-Индию.
Собрание, которое я застал в доме судьи, состояло из нескольких джентльменов и других лиц, выбранных для этой цели, поскольку замысел в некоторых отношениях был тот же, что и в первом случае: произвести нечто вроде сомнительного характера частного следствия, так как в данном случае найдено было неделикатным применить следствие, открытое для замечаний каждого случайного зрителя.
Не могу представить себе большего потрясения, чем то, которое я испытал при виде мистера Фокленда. При нашей последней встрече вид его был дик и страшен, как у призрака, движения порывисты, выражение лица безумное. Теперь он выглядел трупом. Его внесли в кресле; он не мог стоять, почти уничтоженный только что совершенным переездом. Лицо его было бескровно, тело лишено подвижности, если не жизни. Голова его склонялась на грудь, и только по временам он приподнимал ее и открывал глаза, глядевшие тусклым взглядом, после чего опять погружался в состояние кажущегося бесчувствия.
Казалось, жить ему осталось не больше трех часов. Он уже несколько недель не выходил из своей комнаты, но вызов судьи был вручен ему в постели, так как его распоряжения насчет адресованных ему писем и бумаг были настолько непреложны, что никто не осмеливался ослушаться. По прочтении бумаги с ним случился очень опасный припадок, но как только он пришел в себя, он настоял, чтобы его как можно скорее доставили в указанное место. Фокленд даже в самом беспомощном состоянии был все еще Фоклендом, умеющим повелевать и способным заставить повиноваться каждого, кто приближался к нему.
Что это было за зрелище для меня! Вплоть до той минуты, когда Фокленд предстал перед моими глазами, грудь моя была закалена против жалости. Мне казалось, что я хладнокровно обсудил все обстоятельства дела (страсть, достигшая торжествующей, всемогущей силы, всегда кажется хладнокровием тому, в ком она господствует) и вынес беспристрастное и справедливое решение. Я считал, что если мистеру Фокленду будет позволено продолжать его козни, это будет непоправимым несчастьем для нас обоих. Я считал, что принятое решение даст мне возможность сбросить с себя свою долю несчастий, в то время как его доля вряд ли может вообще возрасти. И мне казалось, что сама справедливость требует сделать так, чтобы один человек был несчастен вместо двух, чтобы не двое, а один был лишен способности вносить свою долю участия в работу на общее благо.
Мне казалось, что в этом деле я поднялся над личными соображениями и сужу, совершенно пренебрегая внушениями эгоизма. Правда, мистер Фокленд был смертен, но, несмотря на свое явное разрушение, мог прожить еще долго. Следовало ли мне покориться и бесполезно провести лучшую пору своей жизни в теперешнем жалком положении? Он объявил мне, что его доброе имя должно остаться навеки неприкосновенным. Это было его господствующей страстью – мыслью, которая доводила его до безумия. Поэтому и на то время, когда его уже не будет, он, наверное, завещал преследовать меня Джайнсу или какому-нибудь другому, столь же бесчеловечному негодяю. Теперь или никогда я должен был освободить свое будущее от бесконечной скорби.
Но все эти тонко сплетенные умствования разлетелись в прах при виде зрелища, которое открылось теперь моим глазам. «Стану ли я топтать человека, доведенного до такой страшной крайности? Направлю ли свою вражду против того, кого уже привели к могиле законы природы? Стану ли отравлять последние мгновения человека, подобного Фокленду, самыми невыносимыми для него речами? Это невозможно. Очевидно, была какая-то страшная ошибка в ходе рассуждений, убедивших меня стать виновником этой отвратительной сцены. Должно найтись лучшее и более благородное средство от бед, под бременем которых я страдаю».
Было уже поздно. Ошибка, допущенная мной, зашла так далеко, что возврата не было. Вот сидит Фокленд, торжественно доставленный в суд для ответа по обвинению в убийстве. И вот стою я, уже выступивший обвинителем, серьезно и клятвенно обязавшийся поддерживать обвинение. Таково было мое положение. И в этом положении мне предстояло немедленно действовать. Я дрожал всем телом. Я охотно согласился бы, чтобы эта минута была последней минутой моего существования. Как бы то ни было, я полагал, что самое необходимое и обязательное для меня поведение заключается в том, чтобы полностью излить перед слушателями волнения моей души. Я взглянул сначала на мистера Фокленда, потом на судью и его помощников, потом опять на мистера Фокленда. Душевное волнение не давало мне говорить. Наконец я начал:
– Зачем не могу я вернуть последние четыре дня своей жизни? Как мог я быть так настойчив и упрям в своем дьявольском намерении? О, если б я послушался увещаний судьи или подчинился доброжелательному деспотизму его власти! До сих пор я был только несчастлив – отныне я буду считать себя негодяем! До сих пор, хоть и жестоко обиженный человечеством, я был прав перед судом собственной совести. Мера моих бедствий еще не была полна до краев.
Если бы, по милости божьей, мне было возможно удалиться отсюда, не сказав больше ни слова, я смело встретил бы последствия, я покорился бы любому обвинению – в трусости, лживости, распутстве – скорее, чем увеличил бы бремя несчастий, которые удручают мистера Фокленда. Но положение и требования самого мистера Фокленда запрещают мне это. Он сам, чье тяжелое положение вызывает во мне такое сострадание, что я охотно забыл бы обо всех собственных интересах, заставил бы меня выступить с обвинением, чтобы он мог приступить к своему оправданию.
Я хочу раскрыть все движения своего сердца. Ни одна кара, никакое сокрушение не могут искупить безумия и жестокости этого последнего моего поступка! Но мистер Фокленд хорошо знает, – я утверждаю это в его присутствии, – как неохотно пошел я яа эту крайность. Я благоговел перед ним, – он был достоин благоговения. Я любил его. Он был одарен качествами, в которых было нечто божественное.
С первого мгновения, когда я увидел его, я почувствовал самое пламенное восхищение. Он удостоил меня поощрением. Я привязался к нему с безграничной любовью. Он был несчастлив. Я с юношеским любопытством постарался узнать тайну его скорби. Это было началом всех моих бедствий.
Что я скажу? Он на самом деле убийца Тиррела. Он допустил, чтобы казнили Хоукинсов, зная, что они невиновны и что преступник – это он сам. После ряда догадок, после разных моих нескромностей и наводящих указаний с его стороны он наконец доверил мне полностью роковую тайну!
Мистер Фокленд, торжественно заклинаю вас: вспомните, оказался ли я когда-нибудь недостойным вашего доверия? Тайна ваша была для меня самым мучительным бременем. Только крайнее безумие привело меня к тому, что я необдуманно овладел ею. Но я предпочел бы тысячу раз умереть, чем выдать ее. Только мнительность вашего собственного воображения и тяжесть, которая угнетала ваше сознание, заставили вас следить за каждым моим шагом и испытывать тревогу из-за всякого пустяка в моем поведении.
Вы начали с того, что доверились мне. Отчего не доверяли вы мне и дальше? Зло, проистекшее из моей первоначальной неосторожности, было невелико. Вы грозили мне. Выдал ли я вас тогда? В то время одно слово из моих уст навсегда освободило бы меня от ваших угроз. Я сносил их довольно долгое время, наконец оставил службу у вас и ушел в мир молча, как беглец. Зачем не дали вы мне уйти? Вы вернули меня хитростью и силой и ложно обвинили меня в тяжком преступлении! Проронил ли я и тут хоть одно слово об убийстве, тайной которого владел?
Где человек, больше меня пострадавший от общественной несправедливости? Я был обвинен в низости, омерзительной для моего сердца. Я был отправлен в тюрьму. Не стану перечислять все ужасы тюрьмы, из которых самый незначительный заставил бы содрогнуться человеческое сердце. Юный, честолюбивый, любящий жизнь, ни в чем не повинный как новорожденное дитя, я ждал виселицы. Я был уверен, что одно слово, решительно обвиняющее моего прежнего хозяина, освободило бы меня, и все-таки молчал, вооружался терпением, не зная, что лучше – обвинить или умереть. Разве это говорило о том, что я человек, не достойный доверия?
Я решил вырваться из тюрьмы. С бесконечными трудностями, после многократных неудач, я наконец осуществил свое намерение. Тотчас же появилось объявление с обещанием награды в сто гиней за мою поимку. Мне пришлось искать убежище среди отбросов человечества, в шайке разбойников. Я столкнулся с самыми неотвратимыми опасностями при своем появлении в их среде и при уходе оттуда. Тотчас же вслед за этим я прошел из конца в конец почти все королевство, бедствуя, нуждаясь, ежечасно подвергаясь опасности быть снова схваченным и закованным в кандалы как преступник. Я хотел оставить отечество – мне помешали. Я прибегал к всевозможным переодеваниям. Я был невиновен и все-таки принужден был пользоваться такими уловками и ухищрениями, которые могли бы быть достоянием худшего злодея.
В Лондоне я жил такой же измученный и в таком же непрестанном страхе, как во время своего бегства почти через всю страну. Заставили ли меня все эти преследования нарушить молчание? Нет! Я переносил их терпеливо и покорно. Я не сделал ни одной попытки обратить их против их виновника.
Наконец я опять попал в руки тех злодеев, которые питаются человеческой кровью. В этом ужасном положении я в первый раз попытался стать доносчиком, чтобы сбросить с себя гнет. По счастью для меня, лондонский судья выслушал мою повесть с оскорбительным презрением. Я быстро раскаялся, долго жалел о своей торопливости и радовался своей неудаче.
Я признаю, что за это время мистер Фокленд разными способами проявлял по отношению ко мне человеколюбие. Сначала он хотел помешать отправке меня в тюрьму; он поддерживал мое существование во время заключения; он не участвовал в том преследовании, которое было начато против меня; наконец он добился моего оправдания, когда дело дошло до суда. Но большая часть проявлений его снисходительности оставалась мне неизвестной. Я считал его своим неумолимым преследователем. Я не мог забыть, что, кто бы ни насылал на меня беды впоследствии, началом их было его ложное обвинение.
Наконец меня перестали преследовать по уголовному делу. Почему же моим страданиям не дали тогда кончиться и мне не было разрешено укрыть свою усталую голову в каком-нибудь безвестном, но спокойном убежище? Не достаточно ли я доказал свое постоянство и верность? Не было ли при таком положении вещей более мудро и надежно пойти на мировую? Неугомонные и ревнивые опасения мистера Фокленда не позволили ему оказать мне даже самое ничтожное доверие. Единственное соглашение, которое он предложил, заключалось в том, чтобы я собственноручной распиской признал себя негодяем. Я отверг это предложение, и с тех пор меня гнали с места на место, лишив покоя, доброго имени, даже хлеба. Долгое время я упорствовал в своем решении ни при какой крайности не превращаться в нападающего. В недобрый час я наконец послушался голоса своего гнева и нетерпения, и ненавистное заблуждение, в которое я впал, вызвало всю эту сцену.
Сейчас я вижу свое заблуждение во всей его чудовищности. Я уверен, что, открой я свое сердце мистеру Фокленду, расскажи я ему с глазу на глаз историю, которую рассказал сейчас, он не мог бы остаться глухим к моей справедливой просьбе. После всех своих предосторожностей он должен был бы в конце концов положиться на мою кротость. Мог ли он рассчитывать на то, что, если я буду наконец доведен до того, что раскрою все, что знаю, и стану доказывать это со всей энергией, на какую способен, мне все-таки не поверят? Если он так или иначе оказывался в моей власти, то на каком же пути следовало ему искать для себя безопасности – на пути примирения или неумолимой жестокости?
Мистер Фокленд – благородная натура. Да, несмотря на гибель Тиррела, на страшный конец Хоукинсов и на все, что пережил я сам, я утверждаю, что он прекрасный человек. Поэтому невозможно, чтобы он устоял перед откровенным и горячим увещанием, перед откровенностью и горячностью, в которых изливается вся моя душа. Я позволил отчаянию овладеть мной, когда было еще время сделать правильный шаг. Мое отчаяние было преступно, оно было изменой владычеству истины.
Я рассказал простую и правдивую повесть. Я пришел сюда проклинать, а остаюсь для того, чтобы благословлять. Я пришел обвинять, а принужден воздавать хвалу, Я провозглашаю на весь мир, что мистер Фокленд – человек, заслуживающий любви и доброго отношения, а я – самый низкий и гнусный из людей. Никогда не прощу себе сегодняшней несправедливости. Воспоминание о ней будет всегда терзать меня и отравлять горечью каждый час моего существования. Сделав это, я стал убийцей – холодным, сознательным, бесчувственным убийцей. Я сказал то, что обязан был сказать, вынужденный своей проклятой торопливостью. Поступайте со мной как знаете! Я не прошу снисхождения. Смерть была бы благодеянием в сравнении с тем, что я испытываю!
Вот какие выражения подсказало мне раскаяние. Я изливал их с неудержимой страстностью, потому что сердце мое было пронзено и я должен был дать выход своей муке. Каждый слушавший меня был потрясен. Каждый слушавший меня обливался слезами. Никто не мог устоять перед жаром, с каким я восхвалял великие достоинства Фокленда. Все выражали сочувствие признакам моего раскаяния.
Как описать чувства этого несчастного? Перед тем как я начал, он казался подавленным, расслабленным, не способным воспринять сильное впечатление. Когда я упомянул об убийстве, я приметил в нем невольную дрожь, хотя и встретившую противодействие отчасти со стороны его телесной слабости, отчасти со стороны духовной силы. Этого показания он ждал и пытался подготовить себя к нему. Но я сказал много такого, о чем он раньше не имел представления. Когда я стал описывать свои душевные страдания, он сначала был удивлен и испуган – не новая ли это уловка, чтобы вызвать доверие к моей повести? Велико было его негодование против меня за то, что я сохранил всю свою неприязнь к нему, можно сказать, почти до его последнего часа. Оно усилилось, когда он увидал, что – как ему показалось сначала – я притворяюсь чувствительным и великодушным, чтобы придать своей враждебности еще большую остроту. Но по мере того как я говорил, он терял способность сопротивляться. Он увидел, что я искренен; он проникся моей печалью и сокрушением. Он поднялся с места, поддерживаемый теми, кто был при нем, и, к моему бесконечному изумлению, бросился ко мне в объятия.
– Уильямс, вы победили, – сказал он. – Я слишком поздно вижу все величие и возвышенность вашего духа! Я признаю, что по моей вине, а не по вашей, из-за моей чрезмерной подозрительности, которая все время пылала у меня в груди, произошла моя гибель. Я мог бы противостоять любому предательскому обвинению, которое вы выдвинули бы против меня. Но я вижу, что безыскуственная повесть, которую вы рассказали, убедила всех слушателей. Все мои надежды рухнули. Все, чего я так пламенно желал, навеки разрушено. Чтобы скрыть одно случайное преступление, оградить себя от людской вражды, я прожил жизнь, полную самой гнусной жестокости. Теперь я совершенно разоблачен. Мое имя будет предано позору, тогда как ваш героизм, ваше терпение, ваши добродетели будут вызывать восхищение. Вы причинили мне самое страшное зло, но я благословляю руку, поразившую меня. А теперь, – обернулся он к судье, – теперь поступайте со мной как вам угодно. Я готов понести законное возмездие. Вы не можете покарать меня больше, чем я заслуживаю. Вы не можете ненавидеть меня больше, чем я сам себя ненавижу. Я самый отвратительный негодяй. Много лет (не помню, сколько) я влачил жалкое существование, полное нестерпимых мук. И в конце концов, в награду за все свои труды и преступления, я ухожу из жизни, обманувшись в последней надежде, которую лелеял, видя уничтоженной единственную цель своего существования. Вполне достойно такой жизни то, что она длилась ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы увидеть это окончательное крушение. Только, если хотите покарать меня, ускорьте удары правосудия, потому что мое доброе имя было той кровью, которая согревала мое сердце, и я чувствую, что позор и смерть одновременно овладевают мной.
Я передаю похвалы, которые расточал мне Фокленд, не потому, что заслуживал их, а потому, что они усугубляют низость моей жестокости. После этой ужасной сцены он прожил три дня. Я оказался его убийцей. Он, восхвалявший мое долготерпение, пал жертвой моей стремительности, потеряв из-за нее и жизнь и честь. По сравнению с этим было бы милосердием, если бы я вонзил ему кинжал в сердце. Он поблагодарил бы меня за мою доброту. Но каким жестоким, отвратительным негодяем я оказался! Я не задумываясь причинил ему мучения, в тысячу раз более страшные, чем смерть.
Теперь я несу наказание за свое преступление. Его образ всегда стоит передо мной. Наяву и во сне я всегда вижу его. Он как будто кротко упрекает меня за бессердечный поступок. Я обречен на то, чтобы быть живой жертвой терзающих меня угрызений совести. Увы! Я все тот же Калеб Уильямс, который так недавно хвалился тем, что, как бы ни были велики его несчастья, он все-таки невиновен!
Вот каковы были последствия моего намерения освободиться от бед, так долго меня не покидавших. Я думал, что, если Фокленд умрет, ко мне вернется все, что делает жизнь достойной обладания. Я думал, что, если вина Фокленда будет установлена, счастье и весь мир улыбнутся мне. Оба эти события совершились. И только теперь я стал по-настоящему несчастлив.
Зачем мысли мои все время возвращаются ко мне самому? Ко мне, слишком лестное уважение к которому было источником всех моих гибельных заблуждений! Фокленд! Я буду думать только о тебе и в этих мыслях черпать все новую пищу для своей печали. Я хочу посвятить великодушную и бескорыстную слезу твоему праху. Среди сынов человеческих не было более благородной души. Твои духовные силы были поистине возвышенны, и в груди твоей горело богоподобное честолюбие. Но для чего таланты и чувства в развратной пустыне человеческого общества? Это – заболоченная и прогнившая почва, из которой всякий благородный побег, взрастая, впитывает отраву. Все, что на более здоровом поле и в более чистом воздухе распустилось бы добродетелью и расцвело пользой, тут превращается в ядовитые волчьи ягоды и белену.
Фокленд! Ты вступил на свое поприще с самыми чистыми и похвальными намерениями. Но еще в ранней юности ты впитал яд рыцарства, и зависть, низкая и подлая, которая встретила тебя после твоего возвращения в родные места, действовала заодно с этим ядом, толкая тебя к безумию; скоро, слишком скоро в силу этого рокового совпадения цветущие надежды твоей юности были убиты навсегда. С этого мгновения ты продолжал жить только ради призрака утраченной чести. С этого мгновения твоя благожелательность к людям превратилась в безудержную подозрительность и непримиримую недоверчивость. Год за годом проводил ты в жалких ухищрениях обмана и продолжал жить только для того, чтобы в конце концов, из-за моего злостного и отвратительного вмешательства, увидеть свою последнюю надежду разбитой и свою смерть – сопутствуемой самым гнусным позором.
Я начал писать эти записки с намерением защитить свою честь. Теперь у меня нет чести, которую я хотел бы защитить. Но я закончу их для того, чтобы твоя история была понята до конца и чтобы, если ошибки твоей жизни, которые ты так пламенно желал скрыть от людей, станут известными, мир не услышал и не стал повторять искаженную и неполную повесть.
Великий боже! Как удивительны и как страшны были события, происшедшие с тех пор, как я в последний раз держал перо! Недаром мысли мои были торжественны, а дух был полон ужасных предчувствий.
Приняв решение, я направился из Гарвича в главный город графства, в котором жил мистер Фокленд. Джайнс – я прекрасно это знал – следовал за мной. Это для меня не имело значения. Он мог удивляться выбранному мной направлению, но не подозревал, с какой целью я его выбрал. Намерение мое тщательно укрыто было в моей груди. Не без чувства ужаса вступил я в город, который был местом столь долгого моего заключения. Тотчас же по своем прибытии я отправился в дом главного судьи, чтобы не дать своему противнику времени противодействовать моим намерениям.
Я назвал себя и рассказал судье, что я прибыл из отдаленной местности королевства, чтобы через его посредство возбудить дело по обвинению своего прежнего хозяина в убийстве. Мое имя уже было ему хорошо известно. Он ответил, что не станет заниматься рассмотрением моих показаний, что в этих местах я предмет всеобщего отвращения и что он ни в коем случае не желает быть орудием моей испорченности.
Я просил его хорошенько подумать о том, что он делает. Я прошу его не о снисхождении, а обращаюсь к нему в обычном порядке, как к должностному лицу. Решится ли он утверждать, что он вправе по своему произволу скрыть столь важное обвинение? Я имею основания обвинять мистера Фокленда в нескольких убийствах. Преступник знает, что мне известна правда по этому делу, и, зная это, он по своему коварству и мстительности беспрестанно угрожает моей жизни. Я решил довести это дело до конца, если только можно вообще найти справедливость в каком-нибудь суде в Англии. На каком основании судья отказывается выслушать мои показания? Я во всех отношениях заслуживающий доверия свидетель. Я в таком возрасте, что способен понимать значение присяги; я в здравом уме и твердой памяти; я не был опорочен приговором какого-либо суда. Его личное мнение обо мне не может изменить законов страны. Я требую очной ставки с мистером Фоклендом и вполне уверен, что сумею доказать обоснованность обвинения к удовлетворению всего света. Если он не считает возможным подвергнуть мистера Фокленда аресту по одному моему заявлению, я был бы удовлетворен, если б он хотя бы уведомил его об обвинении и вызвал его в суд.
Видя такую решительность с моей стороны, судья нашел нужным немного понизить тон. Он уже не отказывался наотрез соглашаться на мои требования, а снизошел до объяснения со мной. Он ссылался на слабое здоровье мистера Фокленда, на то, что он уже однажды подвергся самому обстоятельному расследованию по такому же обвинению, на дьявольскую злобу, из которой только и может проистекать мой поступок, и на беды, в десять раз сильнее прежних, которые он неминуемо навлечет на мою голову. На все эти увещания ответ мой был краток: «Я решил идти до конца и принимаю на себя все последствия». Наконец мне удалось добиться, чтобы мистеру Фокленду было послано извещение о выдвинутом против него обвинении.
Прошло три дня, прежде чем дело хоть немного подвинулось вперед. Этот промежуток времени ни в коей мере не содействовал успокоению моего духа. Мысль о том, что мне приходится поддерживать тяжкое обвинение против такого человека, как мистер Фокленд, и ускорять его смерть, отнюдь не могла принести мне успокоение. Иногда я одобрял свой поступок, – или как справедливое возмездие (так как мое природное благодушие в значительной степени обратилось в злобу), или как необходимую самозащиту, или как то, что по беспристрастной и человеколюбивой оценке было наименьшим злом. Порой меня одолевали сомнения. Но несмотря на эту смену чувств, я твердо держался прежнего решения, Я чувствовал себя так, как будто меня увлекает прилив неодолимой страсти. Последствия рисовались мне такие, что они могли испугать самое храброе сердце. Либо – позорная казнь человека, некогда столь глубоко мной чтимого и даже теперь, казалось, не совсем лишенного права на почтительное отношение; либо – полное возобновление, а быть может, и усиление бедствий, которые я терпел так долго. Однако и это я предпочел бы состоянию неопределенности. Я желал узнать худшее, раз и навсегда покончить с надеждой, как бы она ни была слаба, и прежде всего исчерпать и испробовать до конца все средства, имеющиеся в моем распоряжении.
Я дошел до состояния, мало чем отличающегося от безумия. От волнения мое тело горело как в лихорадке. Когда я прикладывал руку к груди или к голове, исходящий от меня жар как бы опалял ее. Я не мог ни одной минуты спокойно оставаться на месте. Я терзался страстным желанием, чтобы ужасный перелом, так настойчиво мной вызываемый, скорее наступил и остался позади.
Через три дня я встретился с мистером Фоклендом в присутствии того судьи, к которому обратился по этому делу. В моем распоряжении было только два часа, чтобы приготовиться. Мистер Фокленд, по-видимому, не меньше меня желал, чтобы дело приняло решительный оборот и потом было раз и навсегда предано забвению. Я имел случай перед следствием узнать, что мистер Форстер занят какими-то делами на материке и что Коллинз, здоровье которого было ненадежно еще в то время, когда я его встретил, к этому времени опасно заболел; его силы были окончательно подорваны путешествием в Вест-Индию.
Собрание, которое я застал в доме судьи, состояло из нескольких джентльменов и других лиц, выбранных для этой цели, поскольку замысел в некоторых отношениях был тот же, что и в первом случае: произвести нечто вроде сомнительного характера частного следствия, так как в данном случае найдено было неделикатным применить следствие, открытое для замечаний каждого случайного зрителя.
Не могу представить себе большего потрясения, чем то, которое я испытал при виде мистера Фокленда. При нашей последней встрече вид его был дик и страшен, как у призрака, движения порывисты, выражение лица безумное. Теперь он выглядел трупом. Его внесли в кресле; он не мог стоять, почти уничтоженный только что совершенным переездом. Лицо его было бескровно, тело лишено подвижности, если не жизни. Голова его склонялась на грудь, и только по временам он приподнимал ее и открывал глаза, глядевшие тусклым взглядом, после чего опять погружался в состояние кажущегося бесчувствия.
Казалось, жить ему осталось не больше трех часов. Он уже несколько недель не выходил из своей комнаты, но вызов судьи был вручен ему в постели, так как его распоряжения насчет адресованных ему писем и бумаг были настолько непреложны, что никто не осмеливался ослушаться. По прочтении бумаги с ним случился очень опасный припадок, но как только он пришел в себя, он настоял, чтобы его как можно скорее доставили в указанное место. Фокленд даже в самом беспомощном состоянии был все еще Фоклендом, умеющим повелевать и способным заставить повиноваться каждого, кто приближался к нему.
Что это было за зрелище для меня! Вплоть до той минуты, когда Фокленд предстал перед моими глазами, грудь моя была закалена против жалости. Мне казалось, что я хладнокровно обсудил все обстоятельства дела (страсть, достигшая торжествующей, всемогущей силы, всегда кажется хладнокровием тому, в ком она господствует) и вынес беспристрастное и справедливое решение. Я считал, что если мистеру Фокленду будет позволено продолжать его козни, это будет непоправимым несчастьем для нас обоих. Я считал, что принятое решение даст мне возможность сбросить с себя свою долю несчастий, в то время как его доля вряд ли может вообще возрасти. И мне казалось, что сама справедливость требует сделать так, чтобы один человек был несчастен вместо двух, чтобы не двое, а один был лишен способности вносить свою долю участия в работу на общее благо.
Мне казалось, что в этом деле я поднялся над личными соображениями и сужу, совершенно пренебрегая внушениями эгоизма. Правда, мистер Фокленд был смертен, но, несмотря на свое явное разрушение, мог прожить еще долго. Следовало ли мне покориться и бесполезно провести лучшую пору своей жизни в теперешнем жалком положении? Он объявил мне, что его доброе имя должно остаться навеки неприкосновенным. Это было его господствующей страстью – мыслью, которая доводила его до безумия. Поэтому и на то время, когда его уже не будет, он, наверное, завещал преследовать меня Джайнсу или какому-нибудь другому, столь же бесчеловечному негодяю. Теперь или никогда я должен был освободить свое будущее от бесконечной скорби.
Но все эти тонко сплетенные умствования разлетелись в прах при виде зрелища, которое открылось теперь моим глазам. «Стану ли я топтать человека, доведенного до такой страшной крайности? Направлю ли свою вражду против того, кого уже привели к могиле законы природы? Стану ли отравлять последние мгновения человека, подобного Фокленду, самыми невыносимыми для него речами? Это невозможно. Очевидно, была какая-то страшная ошибка в ходе рассуждений, убедивших меня стать виновником этой отвратительной сцены. Должно найтись лучшее и более благородное средство от бед, под бременем которых я страдаю».
Было уже поздно. Ошибка, допущенная мной, зашла так далеко, что возврата не было. Вот сидит Фокленд, торжественно доставленный в суд для ответа по обвинению в убийстве. И вот стою я, уже выступивший обвинителем, серьезно и клятвенно обязавшийся поддерживать обвинение. Таково было мое положение. И в этом положении мне предстояло немедленно действовать. Я дрожал всем телом. Я охотно согласился бы, чтобы эта минута была последней минутой моего существования. Как бы то ни было, я полагал, что самое необходимое и обязательное для меня поведение заключается в том, чтобы полностью излить перед слушателями волнения моей души. Я взглянул сначала на мистера Фокленда, потом на судью и его помощников, потом опять на мистера Фокленда. Душевное волнение не давало мне говорить. Наконец я начал:
– Зачем не могу я вернуть последние четыре дня своей жизни? Как мог я быть так настойчив и упрям в своем дьявольском намерении? О, если б я послушался увещаний судьи или подчинился доброжелательному деспотизму его власти! До сих пор я был только несчастлив – отныне я буду считать себя негодяем! До сих пор, хоть и жестоко обиженный человечеством, я был прав перед судом собственной совести. Мера моих бедствий еще не была полна до краев.
Если бы, по милости божьей, мне было возможно удалиться отсюда, не сказав больше ни слова, я смело встретил бы последствия, я покорился бы любому обвинению – в трусости, лживости, распутстве – скорее, чем увеличил бы бремя несчастий, которые удручают мистера Фокленда. Но положение и требования самого мистера Фокленда запрещают мне это. Он сам, чье тяжелое положение вызывает во мне такое сострадание, что я охотно забыл бы обо всех собственных интересах, заставил бы меня выступить с обвинением, чтобы он мог приступить к своему оправданию.
Я хочу раскрыть все движения своего сердца. Ни одна кара, никакое сокрушение не могут искупить безумия и жестокости этого последнего моего поступка! Но мистер Фокленд хорошо знает, – я утверждаю это в его присутствии, – как неохотно пошел я яа эту крайность. Я благоговел перед ним, – он был достоин благоговения. Я любил его. Он был одарен качествами, в которых было нечто божественное.
С первого мгновения, когда я увидел его, я почувствовал самое пламенное восхищение. Он удостоил меня поощрением. Я привязался к нему с безграничной любовью. Он был несчастлив. Я с юношеским любопытством постарался узнать тайну его скорби. Это было началом всех моих бедствий.
Что я скажу? Он на самом деле убийца Тиррела. Он допустил, чтобы казнили Хоукинсов, зная, что они невиновны и что преступник – это он сам. После ряда догадок, после разных моих нескромностей и наводящих указаний с его стороны он наконец доверил мне полностью роковую тайну!
Мистер Фокленд, торжественно заклинаю вас: вспомните, оказался ли я когда-нибудь недостойным вашего доверия? Тайна ваша была для меня самым мучительным бременем. Только крайнее безумие привело меня к тому, что я необдуманно овладел ею. Но я предпочел бы тысячу раз умереть, чем выдать ее. Только мнительность вашего собственного воображения и тяжесть, которая угнетала ваше сознание, заставили вас следить за каждым моим шагом и испытывать тревогу из-за всякого пустяка в моем поведении.
Вы начали с того, что доверились мне. Отчего не доверяли вы мне и дальше? Зло, проистекшее из моей первоначальной неосторожности, было невелико. Вы грозили мне. Выдал ли я вас тогда? В то время одно слово из моих уст навсегда освободило бы меня от ваших угроз. Я сносил их довольно долгое время, наконец оставил службу у вас и ушел в мир молча, как беглец. Зачем не дали вы мне уйти? Вы вернули меня хитростью и силой и ложно обвинили меня в тяжком преступлении! Проронил ли я и тут хоть одно слово об убийстве, тайной которого владел?
Где человек, больше меня пострадавший от общественной несправедливости? Я был обвинен в низости, омерзительной для моего сердца. Я был отправлен в тюрьму. Не стану перечислять все ужасы тюрьмы, из которых самый незначительный заставил бы содрогнуться человеческое сердце. Юный, честолюбивый, любящий жизнь, ни в чем не повинный как новорожденное дитя, я ждал виселицы. Я был уверен, что одно слово, решительно обвиняющее моего прежнего хозяина, освободило бы меня, и все-таки молчал, вооружался терпением, не зная, что лучше – обвинить или умереть. Разве это говорило о том, что я человек, не достойный доверия?
Я решил вырваться из тюрьмы. С бесконечными трудностями, после многократных неудач, я наконец осуществил свое намерение. Тотчас же появилось объявление с обещанием награды в сто гиней за мою поимку. Мне пришлось искать убежище среди отбросов человечества, в шайке разбойников. Я столкнулся с самыми неотвратимыми опасностями при своем появлении в их среде и при уходе оттуда. Тотчас же вслед за этим я прошел из конца в конец почти все королевство, бедствуя, нуждаясь, ежечасно подвергаясь опасности быть снова схваченным и закованным в кандалы как преступник. Я хотел оставить отечество – мне помешали. Я прибегал к всевозможным переодеваниям. Я был невиновен и все-таки принужден был пользоваться такими уловками и ухищрениями, которые могли бы быть достоянием худшего злодея.
В Лондоне я жил такой же измученный и в таком же непрестанном страхе, как во время своего бегства почти через всю страну. Заставили ли меня все эти преследования нарушить молчание? Нет! Я переносил их терпеливо и покорно. Я не сделал ни одной попытки обратить их против их виновника.
Наконец я опять попал в руки тех злодеев, которые питаются человеческой кровью. В этом ужасном положении я в первый раз попытался стать доносчиком, чтобы сбросить с себя гнет. По счастью для меня, лондонский судья выслушал мою повесть с оскорбительным презрением. Я быстро раскаялся, долго жалел о своей торопливости и радовался своей неудаче.
Я признаю, что за это время мистер Фокленд разными способами проявлял по отношению ко мне человеколюбие. Сначала он хотел помешать отправке меня в тюрьму; он поддерживал мое существование во время заключения; он не участвовал в том преследовании, которое было начато против меня; наконец он добился моего оправдания, когда дело дошло до суда. Но большая часть проявлений его снисходительности оставалась мне неизвестной. Я считал его своим неумолимым преследователем. Я не мог забыть, что, кто бы ни насылал на меня беды впоследствии, началом их было его ложное обвинение.
Наконец меня перестали преследовать по уголовному делу. Почему же моим страданиям не дали тогда кончиться и мне не было разрешено укрыть свою усталую голову в каком-нибудь безвестном, но спокойном убежище? Не достаточно ли я доказал свое постоянство и верность? Не было ли при таком положении вещей более мудро и надежно пойти на мировую? Неугомонные и ревнивые опасения мистера Фокленда не позволили ему оказать мне даже самое ничтожное доверие. Единственное соглашение, которое он предложил, заключалось в том, чтобы я собственноручной распиской признал себя негодяем. Я отверг это предложение, и с тех пор меня гнали с места на место, лишив покоя, доброго имени, даже хлеба. Долгое время я упорствовал в своем решении ни при какой крайности не превращаться в нападающего. В недобрый час я наконец послушался голоса своего гнева и нетерпения, и ненавистное заблуждение, в которое я впал, вызвало всю эту сцену.
Сейчас я вижу свое заблуждение во всей его чудовищности. Я уверен, что, открой я свое сердце мистеру Фокленду, расскажи я ему с глазу на глаз историю, которую рассказал сейчас, он не мог бы остаться глухим к моей справедливой просьбе. После всех своих предосторожностей он должен был бы в конце концов положиться на мою кротость. Мог ли он рассчитывать на то, что, если я буду наконец доведен до того, что раскрою все, что знаю, и стану доказывать это со всей энергией, на какую способен, мне все-таки не поверят? Если он так или иначе оказывался в моей власти, то на каком же пути следовало ему искать для себя безопасности – на пути примирения или неумолимой жестокости?
Мистер Фокленд – благородная натура. Да, несмотря на гибель Тиррела, на страшный конец Хоукинсов и на все, что пережил я сам, я утверждаю, что он прекрасный человек. Поэтому невозможно, чтобы он устоял перед откровенным и горячим увещанием, перед откровенностью и горячностью, в которых изливается вся моя душа. Я позволил отчаянию овладеть мной, когда было еще время сделать правильный шаг. Мое отчаяние было преступно, оно было изменой владычеству истины.
Я рассказал простую и правдивую повесть. Я пришел сюда проклинать, а остаюсь для того, чтобы благословлять. Я пришел обвинять, а принужден воздавать хвалу, Я провозглашаю на весь мир, что мистер Фокленд – человек, заслуживающий любви и доброго отношения, а я – самый низкий и гнусный из людей. Никогда не прощу себе сегодняшней несправедливости. Воспоминание о ней будет всегда терзать меня и отравлять горечью каждый час моего существования. Сделав это, я стал убийцей – холодным, сознательным, бесчувственным убийцей. Я сказал то, что обязан был сказать, вынужденный своей проклятой торопливостью. Поступайте со мной как знаете! Я не прошу снисхождения. Смерть была бы благодеянием в сравнении с тем, что я испытываю!
Вот какие выражения подсказало мне раскаяние. Я изливал их с неудержимой страстностью, потому что сердце мое было пронзено и я должен был дать выход своей муке. Каждый слушавший меня был потрясен. Каждый слушавший меня обливался слезами. Никто не мог устоять перед жаром, с каким я восхвалял великие достоинства Фокленда. Все выражали сочувствие признакам моего раскаяния.
Как описать чувства этого несчастного? Перед тем как я начал, он казался подавленным, расслабленным, не способным воспринять сильное впечатление. Когда я упомянул об убийстве, я приметил в нем невольную дрожь, хотя и встретившую противодействие отчасти со стороны его телесной слабости, отчасти со стороны духовной силы. Этого показания он ждал и пытался подготовить себя к нему. Но я сказал много такого, о чем он раньше не имел представления. Когда я стал описывать свои душевные страдания, он сначала был удивлен и испуган – не новая ли это уловка, чтобы вызвать доверие к моей повести? Велико было его негодование против меня за то, что я сохранил всю свою неприязнь к нему, можно сказать, почти до его последнего часа. Оно усилилось, когда он увидал, что – как ему показалось сначала – я притворяюсь чувствительным и великодушным, чтобы придать своей враждебности еще большую остроту. Но по мере того как я говорил, он терял способность сопротивляться. Он увидел, что я искренен; он проникся моей печалью и сокрушением. Он поднялся с места, поддерживаемый теми, кто был при нем, и, к моему бесконечному изумлению, бросился ко мне в объятия.
– Уильямс, вы победили, – сказал он. – Я слишком поздно вижу все величие и возвышенность вашего духа! Я признаю, что по моей вине, а не по вашей, из-за моей чрезмерной подозрительности, которая все время пылала у меня в груди, произошла моя гибель. Я мог бы противостоять любому предательскому обвинению, которое вы выдвинули бы против меня. Но я вижу, что безыскуственная повесть, которую вы рассказали, убедила всех слушателей. Все мои надежды рухнули. Все, чего я так пламенно желал, навеки разрушено. Чтобы скрыть одно случайное преступление, оградить себя от людской вражды, я прожил жизнь, полную самой гнусной жестокости. Теперь я совершенно разоблачен. Мое имя будет предано позору, тогда как ваш героизм, ваше терпение, ваши добродетели будут вызывать восхищение. Вы причинили мне самое страшное зло, но я благословляю руку, поразившую меня. А теперь, – обернулся он к судье, – теперь поступайте со мной как вам угодно. Я готов понести законное возмездие. Вы не можете покарать меня больше, чем я заслуживаю. Вы не можете ненавидеть меня больше, чем я сам себя ненавижу. Я самый отвратительный негодяй. Много лет (не помню, сколько) я влачил жалкое существование, полное нестерпимых мук. И в конце концов, в награду за все свои труды и преступления, я ухожу из жизни, обманувшись в последней надежде, которую лелеял, видя уничтоженной единственную цель своего существования. Вполне достойно такой жизни то, что она длилась ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы увидеть это окончательное крушение. Только, если хотите покарать меня, ускорьте удары правосудия, потому что мое доброе имя было той кровью, которая согревала мое сердце, и я чувствую, что позор и смерть одновременно овладевают мной.
Я передаю похвалы, которые расточал мне Фокленд, не потому, что заслуживал их, а потому, что они усугубляют низость моей жестокости. После этой ужасной сцены он прожил три дня. Я оказался его убийцей. Он, восхвалявший мое долготерпение, пал жертвой моей стремительности, потеряв из-за нее и жизнь и честь. По сравнению с этим было бы милосердием, если бы я вонзил ему кинжал в сердце. Он поблагодарил бы меня за мою доброту. Но каким жестоким, отвратительным негодяем я оказался! Я не задумываясь причинил ему мучения, в тысячу раз более страшные, чем смерть.
Теперь я несу наказание за свое преступление. Его образ всегда стоит передо мной. Наяву и во сне я всегда вижу его. Он как будто кротко упрекает меня за бессердечный поступок. Я обречен на то, чтобы быть живой жертвой терзающих меня угрызений совести. Увы! Я все тот же Калеб Уильямс, который так недавно хвалился тем, что, как бы ни были велики его несчастья, он все-таки невиновен!
Вот каковы были последствия моего намерения освободиться от бед, так долго меня не покидавших. Я думал, что, если Фокленд умрет, ко мне вернется все, что делает жизнь достойной обладания. Я думал, что, если вина Фокленда будет установлена, счастье и весь мир улыбнутся мне. Оба эти события совершились. И только теперь я стал по-настоящему несчастлив.
Зачем мысли мои все время возвращаются ко мне самому? Ко мне, слишком лестное уважение к которому было источником всех моих гибельных заблуждений! Фокленд! Я буду думать только о тебе и в этих мыслях черпать все новую пищу для своей печали. Я хочу посвятить великодушную и бескорыстную слезу твоему праху. Среди сынов человеческих не было более благородной души. Твои духовные силы были поистине возвышенны, и в груди твоей горело богоподобное честолюбие. Но для чего таланты и чувства в развратной пустыне человеческого общества? Это – заболоченная и прогнившая почва, из которой всякий благородный побег, взрастая, впитывает отраву. Все, что на более здоровом поле и в более чистом воздухе распустилось бы добродетелью и расцвело пользой, тут превращается в ядовитые волчьи ягоды и белену.
Фокленд! Ты вступил на свое поприще с самыми чистыми и похвальными намерениями. Но еще в ранней юности ты впитал яд рыцарства, и зависть, низкая и подлая, которая встретила тебя после твоего возвращения в родные места, действовала заодно с этим ядом, толкая тебя к безумию; скоро, слишком скоро в силу этого рокового совпадения цветущие надежды твоей юности были убиты навсегда. С этого мгновения ты продолжал жить только ради призрака утраченной чести. С этого мгновения твоя благожелательность к людям превратилась в безудержную подозрительность и непримиримую недоверчивость. Год за годом проводил ты в жалких ухищрениях обмана и продолжал жить только для того, чтобы в конце концов, из-за моего злостного и отвратительного вмешательства, увидеть свою последнюю надежду разбитой и свою смерть – сопутствуемой самым гнусным позором.
Я начал писать эти записки с намерением защитить свою честь. Теперь у меня нет чести, которую я хотел бы защитить. Но я закончу их для того, чтобы твоя история была понята до конца и чтобы, если ошибки твоей жизни, которые ты так пламенно желал скрыть от людей, станут известными, мир не услышал и не стал повторять искаженную и неполную повесть.