Позже я узнал, что мистер Фокленд был знаком с отцом Лауры, что последний знал историю с графом Мальвези и о ряде других поступков, послуживших к чести благородного англичанина. Неаполитанец оставил письмо, в котором описывал эти поступки и восхвалял мистера Фокленда. Лаура привыкла относиться с религиозным благоговением ко всем реликвиям, оставшимся от ее отца, и вследствие этой случайности имя мистера Фокленда было для нее связано с чувством безграничного уважения к нему.
   Окружение, в котором я находился, было для меня приятней, чем это могло быть для большинства людей моего умственного уровня. Измученный преследованием и нуждой, кровоточащий, я ничего так не желал, как отдыха и покоя. Мои способности были как будто истощены недавним сверхъестественным напряжением, которое от них потребовалось, и нуждались в течение некоторого времени в отдыхе. Однако это было лишь преходящим чувством. Я всегда отличался деятельным умом, а перенесенные страдания и порожденная ими тонкая и повышенная чувствительность вызвали приток новых умственных сил. Скоро у меня возникло желание заняться еще каким-нибудь серьезным и интересным делом. В таком состоянии духа я случайно нашел у одного из соседей в забытом уголке дома общий словарь четырех северных языков. Этот случай дал направление моим мыслям. Я решил попытаться сделать, хотя бы для собственного употребления, этимологический анализ английского языка. Вскоре я убедился, что это занятие имеет для человека, находящегося в моем положении, то преимущество, что оно может дать работу на значительное время, не требуя большого количества книг. Я достал другие словари. Всякий раз, читая какую-нибудь книгу, я отмечал, в каком смысле употребляются слова, и пользовался этими заметками как примерами в моем общем исследовании. Я был неутомим в своем усердии, и мои изыскания обещали разрастись. Таким образом я нашел новый источник и труда и развлечения, чтобы окончательно отвлечь свои мысли от воспоминаний о своих прошлых несчастьях.
   Неделя за неделей проходили без помех и тревог. Положение, в которое я был теперь поставлен, напоминало мне мои ранние годы, с тем преимуществом, что я был теперь окружен более привлекательным обществом и сам судил обо всем более зрело. Я начал оглядываться назад, на промежуточный период моей жизни, как на нездоровый и мучительный сон, или, пожалуй, скорее мои чувства напоминали чувства человека, очнувшегося после многочасового кошмарного бреда, полного картин ужаса, смятения, бегства, преследований, смертных мук и отчаяния. Когда я вспоминал обо всем, что мне пришлось испытать, я делал это не без удовольствия, как вспоминаешь о событии, которое уже отошло в прошлое. Каждый день усиливал мою надежду, что эти страшные беды никогда не повторятся. Я надеялся, что страшные угрозы мистера Фокленда были результатом его гневного настроения, а не окончательным выводом из хладнокровно продуманного и принятого плана. Каким счастливым – выше меры человеческой – чувствовал бы я себя теперь, если бы после пережитых ужасов оказался неожиданно восстановленным во всех человеческих правах.
   Пока я таким образом успокаивал себя приятными мечтами, случилось, что несколько каменщиков со своими подручными пришли из места, находившегося в пяти или шести милях, для работы над пристройкой к одному из лучших домов в городе, перешедшему к новому владельцу. Не могло быть ничего проще этого события, если бы не странное совпадение между этим обстоятельством и переменой, происшедшей в моем положении. Это сказалось прежде всего в некоторой сдержанности, которую стали проявлять в обращении со мной один за другим мой недавние знакомые. Они уклонялись от разговоров, а на мои вопросы отвечали с принужденным и смущенным видом. Когда они видели меня на улице, в поле, их лица омрачались и они старались избежать встречи. Ученики покинули меня один за другим. И у меня не было больше работы по части механики. Можно было подумать, что я страдаю какой-нибудь заразной болезнью, от которой все бегут в испуге, предоставляя мне погибать беспомощным и одиноким. Я просил то одного, то другого объяснить мне, что значит эта перемена, но каждый уклонялся от объяснений или давал ответы двусмысленные и неопределенные. Иногда я начинал думать, что все это обман воображения, но повторные признаки слишком мучительно подтверждали основательность моих опасений. Мало что способно нанести такой сильный удар нашему нравственному состоянию, как изменение в поведении наших ближних, чрезвычайно важное для нас, но которому мы не в состоянии найти никакого вразумительного объяснения. По временам я был склонен допустить, что происходит не перемена в отношении ко мне других людей, а какое-то искажение моего собственного сознания, которое порождает зловещую картину. Я пробовал проснуться от страшного сна и вернуться к прежнему радостному и счастливому состоянию, но тщетно. Не ведая источника зла, наблюдая его неуклонное нарастание и находя, что оно, насколько я мог понять, по природе своей основано на чистом произволе, я не мог установить его пределы и силу, с которой оно может в конце концов обрушиться на меня.
   Однако при всей необычайности и видимой необъяснимости событий была одна мысль, которая возникла у меня мгновенно и которую я потом уже никак не мог изгнать из своего сознания. Это – Фокленд! Тщетно восставал я против кажущейся неправдоподобности этого предположения. Тщетно говорил я себе: «Мистер Фокленд, как бы он ни был мудр и богат на выдумки, действует все-таки при помощи человеческих, а не сверхъестественных сил. Он может захватить меня врасплох способом, которого я не мог предвидеть, но он не может произвести большого и важного действия, не прибегая к каким-нибудь явным посредникам, как бы ни было трудно обнаружить связь между этими посредниками и их вдохновителем. Не может же он, подобно тем невидимым существам, которые якобы вмешиваются время от времени в судьбы людей, переноситься вместе с ураганом, укрываться в облаках и в непроницаемом мраке и сеять на землю гибель из своего тайного убежища». Так убаюкивал я свое воображение и старался убедить себя, что настоящее мое несчастье проистекает из другого источника. Все беды казались мне заурядными по сравнению с пережитыми злоключениями и возможностью их возобновления на вечные времена. Ум мой мутился; с одной стороны, я не знал, как объяснить свое теперешнее положение, если отвергнуть мысль о кознях мистера Фокленда, а с другой – мной овладевал ужас при одной мысли о возможности опять столкнуться с его враждой. Перерыв в несколько недель, который мне хотелось считать окончательным, представлялся вечностью для человека в том бедственном положении, в котором я так долго находился. Однако, несмотря на все усилия, я не мог отогнать от себя страшную мысль. У меня создалось такое представление о гениальности и настойчивости мистера Фокленда, что я затруднялся представить себе, что для него было что-нибудь невозможное. Я не знал, как примирить с этим мои собственные взгляды относительно материальных причин и способностей человеческого ума, которые ставят предел возможному. Мистер Фокленд всегда был для меня предметом удивления, а в том, что возбуждает наше удивление, мы никогда не способны разобраться.
   Легко представить себе, что одним из первых лиц, к которым я решил обратиться за объяснением, была несравненная Лаура. Тут огорчение ранило меня в самое сердце. К этому я не был подготовлен. Я вспоминал ее чистосердечие, искренность ее обхождения, лестное расположение, которым она удостоила меня. Обиженный холодностью, суровостью и безжалостным непониманием, с которыми местные жители отвечали на мои вопросы, я тем безудержнее стремился найти исцеление от своих горестей у предмета моего восхищения. «С Лаурой я в безопасности от этих невежественных предубеждений, – говорил я себе. – Я полагаюсь на ее справедливость. Я уверен, что она не оттолкнет меня, не выслушав, не рассмотрев внимательно со всех сторон дело, которое затрагивает все, что может быть дорого человеку, которого она когда-то уважала».
   Ободряя себя таким образом, я направился к ней. Дорогой я собрал все свои воспоминания, призвал все свои силы. «Меня могут сделать несчастным, – говорил я себе, – но это произойдет не потому, чтобы я со своей стороны упустил какой-нибудь шаг, который обещает привести к счастью. Я буду ясен, спокоен, прост в повествовании, чистосердечен в своих сообщениях. Я не умолчу ни о чем, что может понадобиться по ходу дела. Я не стану по собственной инициативе касаться предметов, затрагивающих мои прежние отношения с мистером Фоклендом. Но если я увижу, что моя теперешняя беда связана с этими отношениями, я не побоюсь устранить ее честным объяснением».
   Я постучал в дверь. Вышел слуга и сказал, что его хозяйка надеется, что я извиню ее: она очень просит избавить ее от моего посещения.
   Я был поражен как громом. Я был пригвожден к месту. Я старательно приготовился ко всему, что, как мне казалось, могло случиться, но это происшествие не входило в мои расчеты. Немного собравшись с духом, я ушел, не проронив ни слова.
   Я отошел недалеко, когда увидел, что за мной идет один из слуг; он вложил мне в руку записку. Содержание ее было таково:
   Мистер Уильямс!
   Не приходите к нам больше. Я вправе ожидать, что Вы подчинитесь по крайней мере этому требованию. На таком условии я прощаю великую непристойность и преступность, с какими Вы вели себя по отношению ко мне и моей семье.
   Лаура Денисон.
   Чувства, с которыми я читал эти короткие строки, неописуемы. Я получил в них страшное подтверждение несчастья, надвигающегося на меня со всех сторон. Но что я ощущал сильнее всего – это бесстрастную холодность, с которой они, по-видимому, были написаны. Такая холодность со стороны Лауры, моего утешителя, моего друга, моей матери! Устранить, прогнать меня навсегда без малейшего сожаления!
   Однако я решил, вопреки ее требованию и холодности, добиться у нее объяснения. Я не отчаивался в возможности преодолеть неприязнь, которая у нее возникла. Я не сомневался, что сумею поднять ее выше грубого и недостойного обыкновения осуждать человека, не проверив обвинений, которые против него выдвигаются, и не выслушав его объяснений.
   Хотя я не сомневался, что при помощи настойчивости сумею проникнуть к ней, я все-таки предпочитал захватить ее неподготовленной и непредубежденной против меня. В соответствии с этим на следующее утро, во время ее обычной получасовой прогулки на свежем воздухе, я поспешил к ней в сад. Перепрыгнув через изгородь, я спрятался в беседке. Скоро я увидал из своего тайника, как младшие члены семьи прошли через сад и отправились в поле. В мои расчеты не входило, чтобы они видели меня. И, проводив их взглядом, я с глубоким вздохом невольно задал себе вопрос; «Неужели я вижу их в последний раз?»
   Не успели они уйти в поле, как показалась их мать. Выражение лица у нее было, как всегда, ясное и доброе. Я слышал, как стучит мое сердце. Я дрожал всем телом. Я выскользнул из беседки и по мере приближения к ней зашагал быстрее.
   – Ради бога, сударыня! – воскликнул я. – Выслушайте меня! Не уходите!
   Она остановилась.
   – Нет, сэр, – ответила она, – я не уйду. Я хотела, чтобы вы избавили меня от этой встречи. Но раз я не могла этого добиться, тут нет моей вины, и потому, что эта встреча для меня мучительна, она не вызывает во мне страха.
   – О сударыня! – воскликнул я. – Мой друг! Предмет моего почитания! Вы, которую я когда-то смел называть своей матерью! Неужели вы не хотите выслушать меня? Не хотите дать мне возможность оправдаться, каковы бы ни были неблагоприятные сведения, которые вы получили обо мне?
   – Ничуть. У меня нет ни желания, ни склонности слушать вас. Повесть, которая в ее простом и неприкрашенном виде губительна для доброго имени того, к кому она относится, не выиграет ни от каких прикрас!
   – Господи! Неужели вы можете осудить человека, выслушав его историю в изложении только одной стороны?
   – Конечно, могу, – с достоинством возразила она. – Правило выслушивать обе стороны, может быть, в некоторых случаях и очень хорошо. Но было бы странно думать, что не бывает и таких случаев, которые с первых же слов слишком ясны, чтобы оставить хоть тень сомнения. Удачно обдуманной защитой вы можете дать мне новые основания удивляться вашим способностям. Но они мне уже известны. Я могу удивляться им, не снисходя к вашему поведению.
   – Сударыня! Милая, чистая Лаура, которую я почитаю, несмотря на всю ее суровость и непреклонность! Заклинаю вас всем, что для вас свято, – скажите, что наполнило вас этим неожиданным отвращением ко мне?
   – Нет, сэр. Этого вы никогда от меня не добьетесь. Мне нечего сказать вам. Я спокойно стояла и слушала вас, потому что добродетели не следует казаться пристыженной и смущенной в присутствии порока. На мой взгляд, даже ваше поведение в эту минуту служит к вашему осуждению. Истинная добродетель отказывается заниматься объяснениями и оправданиями. Истинная добродетель светит собственным светом и не нуждается для этого в уловках. Вам нужно еще усвоить основные правила нравственности.
   – И вы уверены, что прямой образ действия всегда одержит верх над опасным двуличием?
   – Именно так. Добродетель, сэр, состоит не из слов, а из поступков. Хороший человек и дурной человек – люди, прямо противоположные по нраву, а не отличающиеся один от другого незаметными оттенками. Провидение, пекущееся о нас, не допустило, чтобы мы остались без указаний в самом важном из всех вопросов. Красноречие может пытаться опровергнуть их, но моя забота – избежать обманчивого действия. Я не желаю, чтобы мой образ мыслей подвергался искажению и все различия между вещами были скрыты от моего понимания.
   – Сударыня, сударыня! Вам невозможно было бы держать такие речи, если бы вы не прожили всю жизнь в этом уединенном убежище, если б вы хоть раз столкнулись с человеческими страстями и общественными установлениями.
   – Может быть. Но если это так, то я имею величайшее основание благодарить господа за то, что он помог мне сохранить невинность сердца и чистоту мыслей.
   – Неужели вы можете думать, что неведение – единственный и самый верный способ сохранить чистоту?
   – Сэр, я сказала вам сразу и опять повторяю, что вся ваша декламация напрасна. Я хотела, чтобы вы избавили меня и себя от страданий, которые могут быть единственным следствием этого разговора. Но допустим, что добродетель может быть такой неясной, как вы уверяете меня. Возможно ли было бы в таком случае, чтобы вы, будучи честным человеком, не познакомили меня с вашей историей? Возможно ли, чтобы вы предоставили случаю осведомить меня со всеми оскорбительными добавлениями, которые – вы это знали – случаи непременно внесет? Возможно ли, чтоб вы нарушили самое священное доверие и заставили меня по неведению допускать общение моих детей с человеком, который, даже если он, как вы утверждаете, честен по существу, все-таки – вы не станете этого отрицать – лишен доброго имени и заклеймен перед целым светом?.. Ступайте, сэр! Я презираю вас. Вы чудовище, а не человек. Не могу сказать, не вводит ли тут меня в заблуждение мое личное положение, но на мой взгляд этот последний ваш поступок хуже всех других. Природа назначила меня быть защитницей моих детей. Я всегда буду вспоминать с возмущением о неизгладимом ущербе, который вы нанесли им. Вы ранили меня в самое сердце и открыли мне, до какой глубины может доходить человеческая низость.
   – Сударыня, я больше не могу молчать. Я вижу, что до вашего слуха каким-то образом дошла история мистера Фокленда.
   – Да, дошла! Я удивляюсь, что вы имеете наглость произносить это имя. Насколько я помню себя, оно всегда принадлежало самому возвышенному из смертных, самому мудрому и великодушному человеку.
   – Сударыня, я обязан перед самим собой вывести вас из заблуждения на этот счет. Мистер Фокленд…
   – Мистер Уильямс, я вижу, мои дети возвращаются с поля и идут сюда. Самый низкий поступок, который вы когда-либо совершили, это то, что вы навязали себя им в наставники. Я требую, чтобы вы их больше не видели! Я приказываю вам молчать! Я приказываю вам удалиться! Если вы настаиваете на своем бессмысленном решении объясниться со мной, вы должны выбрать другое время.
   Я не мог продолжать. Сердце мое было как бы растерзано этим разговором. Я не мог и думать о продлении страданий этой чудесной женщины, которую я уже достаточно заставил страдать, хотя и был неповинен в тех преступлениях, которые она мне приписывала. Я уступил ее повелительным приказаниям и удалился.
   Сам не зная почему, я поспешил от Лауры к своему собственному жилищу. Войдя в дом, где я занимал одно из помещений, я увидел, что в нем нет обычных его обитателей. Женщины и дети отправились насладиться утренней прохладой. Мужья, как всегда, работали вне дома. Жители этой части страны из простого народа днем запирают двери своих жилищ только на щеколду. Я вошел и направился на кухню. Там, когда я огляделся кругом, глаза мои остановились на клочке бумаги, лежавшем в углу и возбудившем во мне по какой-то причине, которую я не мог бы объяснить, сильное подозрение и любопытство. Я быстро подошел, подобрал его и увидел, что это тот самый листок с «Чудесной и удивительной историей Калеба Уильямса», обнаружение которого к концу моего пребывания в Лондоне вызвало во мне такое невыносимое страдание.
   Эта находка сразу объяснила всю таинственность, тяготевшую надо мною в последнее время. Отвратительная, невыносимая уверенность пришла на смену осаждавшим меня сомнениям. Она пронзила меня с быстротой молнии. Я почувствовал во всем теле внезапное оцепенение и слабость.
   Неужели мне не остается никакой надежды? Неужели даже оправдание по суду ни к чему? Неужели не найдется такого промежутка времени в прошлом или будущем, который принес бы облегчение моим страданиям? Неужели гнусная и жестокая ложь, взведенная на меня, будет следовать за мной, куда бы я ни пошел, лишая меня доброго имени, отнимая у меня сочувствие и расположение человечества, вырывая у меня даже кусок хлеба, необходимый для поддержания жизни?
   В течение примерно получаса мука, которую я испытывал от такого уничтожения моего покоя, и связанное с этим ожидание вражды, которая будет преследовать меня во всяком убежище, были так сильны, что отняли у меня способность связно мыслить и – более того – возможность прийти к какому-нибудь решению. Как только ужас и ошеломление оставили меня и смертельное оцепенение, овладевшее моими способностями, исчезло, неодолимый и властный порыв повлек меня немедленно прочь из этого недавно дорогого мне убежища. У меня не было терпения входить в дальнейшие препирательства и объяснения с жителями моего тогдашнего приюта. Я решил, что надежда снова вернуть себе благодатное доверие и спокойствие, которыми я пользовался в последнее время, напрасна. В борьбе с предубеждениями, которые восстали таким образом против меня, мне пришлось бы иметь дело с людьми разного склада, и если бы даже у некоторых я имел успех, то, конечно, не мог рассчитывать на удачу со всеми. Я слишком близко познакомился с царством торжествующей лжи, чтобы питать ту горячую веру в могущество своей невиновности, которая, естественно, могла бы воодушевлять всякое другое лицо с моими склонностями и в моем возрасте. Недавний разговор с Лаурой сильно подорвал мое мужество. У меня не было сил вынести мысль о необходимости бороться с ядом, разлитым вокруг меня, – с каждой мельчайшей каплей его в отдельности. Если когда-нибудь окажется необходимым столкнуться с ним, если меня будут преследовать как дикого зверя до тех пор, пока мне уже нельзя будет больше уйти от охотников, я обращусь против истинного виновника этого беззаконного нападения, я встречу клевету в самой ее твердыне, я решусь на поступок, доселе беспримерный, и твердость, бесстрашие, непоколебимая выдержка, которые я проявлю, все-таки заставят человечество поверить, что мистер Фокленд – клеветник и убийца.

ГЛАВА XIV

   Спешу к концу своего печального повествования. Я начал писать вскоре после того времени, до которого довел теперь свой рассказ. Это также было одно из изобретений моей мысли, неистощимой в придумывании способов избавиться от несчастий. Торопясь покинуть свое убежище в Уэльсе, где я впервые убедился в основательности угроз мистера Фокленда, я оставил там материалы своих этимологических изысканий и то, что я написал на эту тему. Я уже никогда не мог заставить себя вернуться к этой работе. Всегда бывает тяжело снова начинать кропотливую работу и тратить усилия на то, чтобы вернуть позиции, которые уже были заняты. Я не знал, как скоро и как неожиданно могу оказаться изгнанным из всякого нового места; материалы, необходимые для работы, в которую я тогда погрузился, были слишком громоздки для такого стесненного и неопределенного положения; они могли только отягчить для меня козни моего врага и придать новую горечь моему ежечасно возобновляющемуся злополучию.
   Но то, что имело для меня величайшее значение и произвело самое глубокое впечатление на мое душевное состояние, – это разлука с семьей Лауры. Каким я был глупцом, воображая, будто для меня может найтись место под кровом дружбы и тишины. Только теперь я впервые с нестерпимой остротой почувствовал, как бесповоротно я отрезан от всего человеческого рода. Другие отношения, которые я завязал, имели сравнительно небольшое значение, и я без чрезмерной горести смотрел, как они порывались. Я ни разу не испытал чистейших радостей дружбы, кроме двух случаев: с Коллинзом и теперь – с семьей Лауры. Одиночество, разлука, изгнание! Эти слова часто бывают на человеческих устах, но мало кто, кроме меня, изведал их значение во всем объеме. Гордая философия научила нас рассматривать человека как отдельную личность. Он вовсе не таков. Он неизбежно, по необходимости, держится себе подобных. Он подобен тем близнецам, которые, правда, имели две головы и четыре руки, но были бы неминуемо обречены на жалкую и медленную гибель, если бы их попытались отделить друг от друга.
   Именно это обстоятельство, больше чем все остальное, мало-помалу переполнило мое сердце отвращением к мистеру Фокленду. Я не мог вспоминать его имя иначе, как с почти нечеловеческой ненавистью и проклятьями. Из-за него я лишался одного утешения за другим – всего, что было счастьем или походило на счастье.
   Работа над этими мемуарами была для меня в течение нескольких лет способом отводить душу. Некоторое время я находил в этом печальную утеху. Мне больше нравилось воспроизводить подробности тех бедствий, которые постигли меня в прошлом, чем заглядывать вперед и предугадывать, какие бедствия могут еще выпасть мне на долю. Я полагал, что, правдиво рассказанная, моя история будет носить такой отпечаток истины, против которого мало кто сможет устоять, что в худшем случае, оставшись после меня, когда я сам перестану существовать, она заставит потомство отдать мне справедливость и что, показав на моем примере, как много зла выпадает на долю человека от общества в том виде, как оно теперь устроено, убедит обратить внимание на источник, из которого проистекают столь горькие воды. Но теперь эти цели отчасти потеряли свое значение. Я получил отвращение к жизни и ко всему, что с ней связано. Мемуары, которые вначале были наслаждением, превратились в бремя. Я сжато перескажу то, что мне осталось досказать.
   Я узнал, вскоре после того периода времени, о котором пишу, подлинную причину пережитого мной в Уэльсе несчастья и принял эту причину во внимание, размышляя о тех испытаниях, которых мне приходилось ждать в будущем. Мистер Фокленд взял к себе на жалованье проклятого Джайнса – человека, как раз подходящего для службы, на которую его теперь определили, по бесчеловечной грубости нрава, по свойствам ума – одновременно смелого и лукавого – и по особенной враждебности и мстительности, с которыми он относился ко мне. Обязанности его заключались в том, чтобы следовать за мной с места на место, чернить мое доброе имя и препятствовать тому, чтобы, долго оставаясь на одном месте, я заслужил репутацию честного человека, что придало бы новый вес всякому обвинению, которое я вздумал бы в будущем выдвинуть против мистера Фокленда. Джайнс прибыл в город вместе с каменщиками и их подручными, о которых я упоминал, и, стараясь держаться как можно незаметней для меня, тщательно распространял повсюду то, что в глазах света было равносильно доказательству моей низости и преступности. Не может быть сомнения в том, что им был доставлен и гнусный листок, который я нашел в своем жилище непосредственно перед тем, как покинул его. Все это, согласно правилам мистера Фокленда, было только необходимой предосторожностью. В его душевном складе было что-то заставлявшее его гнушаться мысли о насильственном прекращении моего существования; в то же время он, к несчастью, ни в коем случае не мог чувствовать себя в достаточной безопасности от моих обвинений, пока я был жив.
   Что касается того обстоятельства, что Джайнс был нанят им для этого страшного дела, то он вовсе не хотел, чтобы об этом узнали. Однако его не страшила и возможность того, что это станет известным. Ведь, на его взгляд, слишком большое распространение получил тот факт, что я выдвигал против него самые тяжкие обвинения. И если он смотрел на меня с отвращением, как на врага его доброго имени, то люди, имевшие случай хоть немного ознакомиться с нашими отношениями, питали не меньшее отвращение ко мне ради меня самого. Даже если б они когда-нибудь узнали о стараниях, которые он прилагал к тому, чтобы дурная слава шла за мной по пятам, они увидели бы в этом только проявление беспристрастной справедливости и, может быть, даже великодушную заботу о том, чтобы помешать другим стать жертвами обмана и потерпеть ущерб, как это было с ним.