Чего вы требуете от меня? Чтобы я, подписавшись, погубил свое доброе имя и тем сильней упрочил ваше? Где же справедливость? Что ставит меня так неизмеримо ниже вас, что все, касающееся меня, оказывается совершенно недостойным внимания? Вы были воспитаны в предрассудках вашего происхождения. Я ненавижу эти предрассудки. Вы довели меня до отчаяния, и я высказываю то, что говорит отчаяние.
   Может быть, вы скажете, что у меня нет доброго имени, которое я мог бы потерять, что, в то время как вас считают безупречным, незапятнанным, меня всюду славят вором, вымогателем, клеветником. Пусть так. Я никогда не сделаю ничего, оправдывающего эти измышления. Чем более я лишен уважения людей, тем усерднее буду я стараться сохранить уважение к самому себе. Я никогда не сделаю из страха или по другим ложным основаниям ничего такого, чего мне пришлось бы стыдиться.
   Вы твердо решили навсегда остаться моим врагом. Я ни в какой степени не заслужил этой вечной ненависти. Я всегда уважал и жалел вас. Долгое время я предпочитал подвергаться всякого рода бедам, чем открыть тайну, столь вам дорогую. Меня удерживали не ваши угрозы (разве они могли заставить меня страдать больше, чем я страдал в действительности?), а человеколюбие, свойственное моему сердцу, и на него, а не на средства насилия вам следовало бы рассчитывать. Что это за таинственная месть, которую вы все еще собираетесь осуществить по отношению ко мне? Вы уже угрожали мне; и теперь вы не можете угрожать ничем худшим. Вы исчерпали источники страха. Поступайте со мной как знаете, вы учите меня слушать вас с бестрепетной твердостью отчаяния. Опомнитесь! Я не делал шага, которым вы попрекаете меня, пока не был очевидным образом доведен до крайности. Я выстрадал так много, как только может выстрадать человеческое существо. Я жил в вечном страхе и непрестанной тревоге. Два раза я собирался покончить с собой. И все-таки я и теперь жалею, что предпринял шаг, на который вы жалуетесь. Но, доведенный до ожесточения беспримерной жестокостью, я не имел времени успокоиться и обсудить положение. Даже и сейчас у меня нет к вам мстительного чувства. На все, что разумно, на все, что может действительно содействовать вашей безопасности, я пойду охотно, но не хочу, чтобы меня принуждали к поступку, противному разуму, чести и справедливости.
   Мистер Фокленд слушал меня удивленно и нетерпеливо. До тех пор он и понятия не имел о той твердости, на которую я был способен. Несколько раз лицо его искажалось яростью, которая кипела у него в груди. Порой он обнаруживал желание прервать меня; но его удерживало хладнокровие, с которым я держался, а может быть, и желание узнать до конца, что у меня на уме. Увидев, что я кончил, он мгновение помолчал; гнев его как будто постепенно нарастал, и наконец он был уже не в силах сдерживать его.
   – Отлично! – воскликнул он, заскрежетав зубами и топнув ногой. – Ты отказываешься от соглашения, которое я предлагаю! Не в моей власти склонить тебя к уступчивости. Ты бросаешь мне вызов! В одном отношении по крайней мере у меня есть власть над тобой, и я пущу ее в ход: она сотрет тебя в порошок. Больше я не снизойду до уговоров. Я знаю, кто я и кем могу быть. Знаю, что ты такое и какая судьба ждет тебя!
   С этими словами он вышел из комнаты.
   Таковы были подробности этой памятной сцены. Впечатление, которое она оставила в моем сознании, неизгладимо. Лицо и весь вид мистера Фокленда, его смертельная слабость и упадок духа, вспышка энергии и сверхчеловеческой ярости, слова, сказанные им, побуждения, им двигавшие, – все вместе произвело на мое сознание такое действие, с которым ничто не может сравниться. Одно представление о его страдании вызывало трепет во всем моем теле. Как безобиден в сравнении с этим воображаемый ад, который великий враг рода человеческого якобы носит повсюду с собой!
   От этих соображений ум мой скоро обратился к угрозам, которые мистер Фокленд обрушил на меня. Все они были загадочны и неясны. Он говорил о власти, но не сделал никакого намека, по которому я мог бы судить, в чем она по его понятиям заключается. Он говорил о бедствиях, но не проронил ни звука о природе бедствий, которые меня постигнут.
   Некоторое время я сидел тихо, погруженный в эти думы. Ни мистер Фокленд, ни кто другой не являлись нарушить мои размышления. Я поднялся и вышел из гостиницы на улицу. По-видимому, никто не собирался тревожить меня. Это было странно. Что это за власть, от которой мне приходится ждать так много дурного и которая вместе с тем как бы оставляет меня на полной свободе? Мне стало казаться, что все, что я слышал от моего страшного противника, просто бред, что в конце концов он совсем лишился рассудка, который долго служил ему только средством для мучительства. Однако в этом случае не прибегнет ли он к Джайнсу и его соучастнику, только что послужившим орудием его насилия над моей личностью?
   Я шел по улицам с большой осторожностью. Я оглядывался во все стороны, чтобы не дать каким-нибудь хитрым насильникам снова выследить меня без моего ведома. Я не пошел, как сделал это раньше, за город, так как считал, что улицы, дома и их обитатели представляют собой некоторую защиту. Я все еще бродил, полный подозрений и предчувствий, когда увидел Томаса, слугу мистера Фокленда, о котором уже упоминал не раз. Он шел ко мне с таким уверенным видом, что это сразу отогнало от меня мысль о каком бы то ни было вероломстве с его стороны; к тому же я всегда считал Томаса хотя грубым и темным, но заслуживающим большого уважения.
   – Томас, – сказал я, когда он подошел, – я надеюсь, вы готовы порадоваться со мной, что я наконец освободился от страшной опасности, которая так беспощадно преследовала меня много месяцев.
   – Нет, – грубо ответил Томас, – совсем не готов. Я не знаю, как мне быть в этом деле. Когда вы были в тюрьме, в таком жалком положении, мне вдруг показалось, что я почти люблю вас. А теперь, когда это кончилось, вас выпустили на свободу и вы можете сделать самое худшее, на что способны, – вся кровь моя кипит при одном взгляде на вас. Посмотришь – как будто все тот же мальчик Уильямс, за которого я охотно отдал бы жизнь, если бы понадобилось. А за этим улыбающимся лицом скрываются воровство, ложь, жестокость и неблагодарность. Ваш последний поступок хуже всего остального. Как у вас хватило духа воскрешать эту страшную историю с мистером Тиррелом, которую все, из уважения к сквайру, согласились никогда не вспоминать и в которой, – я знаю, да и вы тоже, – он так же неповинен, как новорожденный младенец! Если вы видите меня сейчас, так на то есть причины, иначе я желал бы от всей души, чтобы вы никогда не попадались мне на глаза.
   – Вы упорствуете в своем дурном мнении обо мне?
   – В худшем! Я думаю о вас хуже, чем раньше! А я и раньше считал вас последним человеком. Дорого бы я дал, чтобы узнать, что вы теперь затеваете. Вы оправдываете старую поговорку: «Поневоле идет, коли черт гонит».
   – Так, значит, моим злоключениям не будет конца! Может ли мистер Фокленд измыслить для меня что-нибудь хуже, чем хула и вражда всего человечества!
   – Может ли мистер Фокленд измыслить? Да он вам лучший друг, какой только у вас есть на свете, хоть вы для него – самый подлый предатель. Бедняга! Просто сердце болит, когда глядишь на него. Ведь он – само горе. И я совсем не уверен, что не вы этому причиной! Как-никак вы дали последний толчок тому, что уже губило его. Чего только не было между ним и сквайром Форстером! Тот себя не помнит от гнева, что мой хозяин перехитрил его с судом и спас вам жизнь. Клянется, что вас опять схватят и будут судить на ближайшем заседании. Но мой хозяин решил – и, сдается мне, будет так, как хочет он. Он говорит, что закон не позволит, чтобы сквайр Форстер настоял на своем. Когда видишь, как он устраивает все к вашей выгоде и переносит кротко и невинно, как ягненок, все ваше коварство, да вспомнишь ваши подлости против него – нет, весь свет обойди, а такого, как вы, не встретишь! Ради бога, раскайтесь вы в своих злодеяниях и загладьте их хоть немного, насколько это в вашей власти! Подумайте о своей бедной душе, прежде чем проснетесь среди вечного пламени и кипящей серы, – а это в недалеком будущем наверняка случится.
   С этими словами он протянул руку и взял мою. Это показалось мне странным. Но сначала я увидал в этом непроизвольное следствие торжественного и благонамеренного увещания. Однако я почувствовал, что Томас что-то вкладывает мне в руку. В то же мгновение он отпустил ее и поспешил прочь от меня с быстротой стрелы. То, что он передал мне таким образом, оказалось банковым билетом в двадцать фунтов. Я не сомневался, что это мистер Фокленд послал его передать мне эти деньги.
   Что должен я был из этого заключить? Какой свет проливало это на намерения моего неумолимого преследователя? Его злоба против меня была не меньшей, чем прежде; подтверждение этому я только что получил из его собственных уст. И все-таки она как будто смягчалась до сих пор остатками человечности. Он определил ей границы, достаточно обширные для осуществления его целей, и она не выходила за эти пределы. Но это открытие не принесло мне утешения. Я не знал, какое количество бедствий придется мне перенести, пока его ревнивое чувство чести и безмерная жажда славы не почувствуют себя удовлетворенными.
   Вставал и другой вопрос. Могу ли я принять деньги, которые только что были вложены мне в руку? Деньги человека, который причинил мне зло, – правда, меньшее, чем то, которое он причинил самому себе, но превосходящее все, что может сделать дурного один человек другому? Который омрачил мою юность, погубил мой покой, выставил меня на позор перед человечеством и сделал отщепенцем на лице земли? Который измышлял самую гнусную, жестокую клевету и внушал ее другим с серьезностью и настойчивостью, вселявшими во всех полное доверие? Который час тому назад твердил мне о своей неумолимой вражде и клялся, что нашлет на меня несчастья, каким не будет конца? Не обнаружит ли такое поведение с моей стороны низость и подлость духа человека, пресмыкающегося перед тиранией и целующего руки, обагренные его собственной кровью?
   Если эти доводы казались основательными, то и в возражениях не было недостатка. Я нуждался в деньгах – не для распутства и излишеств, а ради потребностей, без удовлетворения которых не может длиться жизнь. Человек, где бы он ни находился, должен иметь возможность добывать себе средства к существованию. А мне приходилось начинать новую полосу жизни, отправиться в какое-нибудь отдаленное место и быть готовым к человеческому недоброжелательству и неведомым враждебным замыслам в высшей степени изощренного врага.
   Необходимые средства для существования – достояние всех. Что же может мне помешать взять то, в чем я действительно нуждаюсь, если, беря это, я не навлекаю на себя ничьей мести и никому не причиняю насилия? Собственность, о которой идет речь, должна пойти мне на пользу, а для ее прежнего владельца добровольная уступка ее не сопряжена ни с каким ущербом. Какие еще нужны условия, чтобы вменить мне в обязанность воспользоваться ею? Тот, кто раньше владел ею, причинил мне зло. Но разве это меняет ценность денег как средства обмена? Возможно, что он будет хвалиться воображаемым одолжением, которое оказал мне. Но, право, отказываться от поступка, который сам по себе правилен, из-за опасений такого рода можно только по малодушию или из трусости.

ГЛАВА XIII

   Эти рассуждения заставили меня оставить себе то, что было вложено мне в руку. Потом я должен был подумать о месте, которое мне надо было выбрать для жизни, только что вырванной из рук палача. Опасность того, что все мои занятия будут постоянно прерываться, теперь, можно было думать, немного уменьшилась. Испытываемое мной беспредельное отвращение к тому положению, в котором я находился последнее время, сильно поддерживало эти соображения. Я не знал, каким образом мистер Фокленд намеревался мстить мне, но я был проникнут таким непреодолимым омерзением к переодеванию и к мысли прожить всю свою жизнь, изображая вымышленное лицо, что не мог, по крайней мере в то время, согласиться на что-либо подобное. Такое же отвращение испытывал я к столице, где провел столько часов, скрываясь в печали и страхе. Поэтому я остановился на решении, которое и прежде тешило мое воображение, – заключавшемся в том, чтобы удалиться на покой в безвестность, поселившись в какой-нибудь дальней сельской местности, где я, по крайней мере несколько лет – может быть, до тех пор, пока будет жив мистер Фокленд, – мог бы скрываться от мира, залечивая там душевные раны, приводя в порядок и совершенствуя накопленные знания, развивая свои способности, каковы бы они ни были, а промежутки между этими занятиями употребляя на простой труд и общение с простодушными, необразованными, благомыслящими людьми. Угрозы моего гонителя как будто предвещали неизбежное нарушение этого образа жизни. Но я счел более мудрым не принимать во внимание этих угроз. Я сравнивал их со смертью, которая должна неизбежно постигнуть каждого из нас, но возможный приход которой в будущем году, на будущей неделе, завтра не должен приниматься в расчет тем, кто хочет приступить к какому-нибудь важному и хорошо продуманному предприятию.
   Вот мысли, которые определили мой выбор. Так мой юношеский ум заглядывал вперед на многие годы, в то время как угрозы немедленных несчастий еще звучали у меня в ушах. Я так свыкся с ожиданием бед, что глухих раскатов надвигающейся бури было уже недостаточно, чтобы нарушить мой покой. Однако я считал необходимым не ослаблять осторожности, пока находился в сфере действия своего противника, и старался не доверять случайностям темноты и уединения. Покидая город, я ехал в почтовой карете, видя в этом верный способ защиты от наглого и прямого насилия. Но во время переезда меня совсем не беспокоили, словно у меня не было никаких оснований для подобных опасений. С увеличением расстояния я немного ослабил свои предосторожности, хотя не переставал чувствовать ненадежность своего положения и не мог отделаться от преследующего меня образа моего врага. Я выбрал глухой городок в Уэльсе. Он пришелся мне по вкусу, когда я странствовал в поисках местожительства. Городок был чистенький, веселый и очень тихий на вид. Он находился далеко от больших проезжих дорог, и в нем не было ничего, что заслуживало бы наименования торговли. Природа вокруг была приятно разнообразна, местами дикая и романтическая, местами щедрая и плодоносная.
   Тут я стал добиваться работы по двум специальностям: во-первых – часовщика, так как хотя знания, которые я получил в этой области, были невелики, они были дополнены и развиты умом, способным к механическим изобретениям; во-вторых – преподавателя математики и ее практического применения в географии, астрономии, землемерном деле и навигации. Ни то, ни другое не могло быть обильным источником дохода в том тихом пристанище, которое я себе избрал; но если заработок мой был скромен, то расходы были еще меньше. В этом маленьком городке я познакомился с викарием, аптекарем, стряпчим и другими, с незапамятных времен считавшимися самыми почтенными людьми местного общества. Каждый из них имел ряд занятий. В наружности викария во все дни, кроме воскресенья, не было ничего, напоминающего его профессию. В будни он снисходил до того, чтобы водить своей пастырской рукой плуг либо гнать коров с поля на ферму для доения. Аптекарь иной раз действовал в качестве цирюльника, а стряпчий был в то же время учителем в сельской школе.
   Все эти лица приняли меня любезно и гостеприимно. Среди людей, живущих вдали от сутолоки столичной жизни, царит дух открытой доверчивости, благодаря которому приезжий легко находит доступ к их доброте и благожелательности. Все превратности судьбы не лишили меня сельской простоты в обращении, а перенесенные невзгоды сообщили моему характеру еще большую мягкость. На поприще, которое я теперь избрал, у меня не было соперников; обязанности часовщика и механика до тех пор никем там не выполнялись, а школьный учитель, не притязавший на высочайшие науки, которые я хотел насаждать, охотно согласился допустить меня в качестве соратника в деле просвещения его сограждан. Что же касается пастора – просвещение было не по его части; его дело было заниматься вопросами, связанными с лучшим миром, а не плотскими заботами здешней жизни; откровенно говоря, его мысли были заняты главным образом овсяной мукой и коровами.
   Но это были не единственные спутники, которых мне доставило отдаленное пристанище. Там была семья совсем иного склада, в которой я скоро стал желанным гостем. Отец был строгий, умный, рассудительный человек, посвятивший свое внимание преимущественно земледелию. Его жена была поистине восхитительная и необыкновенная женщина. Она была дочерью неаполитанского дворянина, которого удары судьбы привели в конце концов в это селение, после того как он побывал во всех европейских странах и играл там заметную роль.
   Он был изгнан из своего отечества по подозрению в религиозном и политическом отступничестве, и его имущество было конфисковано. Подобно Просперо из «Бури»[63], он удалился со своим единственным ребенком в один из наиболее забытых и темных уголков мира. Но вскоре по прибытии в Уэльс он заболел злокачественной лихорадкой, которая унесла его в три дня. Он умер, не оставив никакого имущества, кроме немногих драгоценностей и незначительного аккредитива на имя одного английского банкира.
   Так малолетняя Лаура осталась одна в чужой стране. Отец того, кто был теперь ее мужем, побуждаемый человеколюбием, старался облегчить несчастья умирающего итальянца. Хотя он был простым, необразованным человеком, в его обхождении было нечто заставившее чужеземца сделать его своим душеприказчиком и опекуном дочери. Неаполитанец достаточно владел английским языком, чтобы объяснить свое желание этому дружески к нему расположенному свидетелю его смерти. Так как средства его были ограничены, двое его слуг-итальянцев, мужчина и женщина, вскоре после смерти их хозяина были отправлены обратно к себе на родину.
   Лауре в то время было восемь лет. В этом нежном возрасте она была еще мало способна воспринимать прямые наставления, а по мере того как она подрастала, самое воспоминание об отце с каждым годом становилось у нее все более смутным и неопределенным. Но было кое-что полученное ею от отца либо вместе с жизнью, которую он ей дал, либо вследствие его наставлений и примера, которых ничто не могло изгладить. Каждый новый год ее жизни способствовал развитию запаса ее дарований. Она читала, наблюдала, размышляла. Без всяких учителей она научилась рисовать, петь и сама изучила культурные европейские языки. Так как в этом уединенном месте у нее не было другого общества, кроме сельских жителей, у нее не было также представления о достоинстве и превосходстве, проистекающих из ее познаний; она приобретала их по внутренней склонности, находя в этом источник личной радости.
   Взаимная привязанность постепенно возникла между нею и единственным сыном ее опекуна. Отец приучил его с ранней юности к полевым трудам и сельским забавам, и между вкусами его и Лауры было мало общего. Но этот недостаток она заметила не скоро. Отдаваясь своим изысканным занятиям, она чуждалась общества и к этому времени уже начинала догадываться, что уединение сообщает им особую прелесть. Молодой селянин отличался прямотой, большой сердечной добротой и был очень разумный юноша. Он был цветущ, хорошо сложен; мягкость его характера делала его обхождение приятным. Более тонких качеств она после смерти своего отца не встречала ни в ком.
   В сущности, вряд ли можно считать, что при этом браке она что-нибудь потеряла. Принимая во внимание привычки и понятия, ныне господствующие в обществе, трудно представить себе, чтобы ее дарования, не соединенные с богатством, обеспечили ей равный брак.
   Когда она стала матерью, сердце ее открылось для новой привязанности. Явилась мысль, никогда раньше у нее не возникавшая, что по крайней мере в детях она найдет товарищей в своих любимых занятиях. Ко времени моего приезда она была матерью четырех детей, из которых старшим был сын. Она была их самым усердным наставником. Для нее, может быть, было счастьем, что она получила такое поле для своей умственной деятельности. Это случилось как раз в то время, когда прелесть новизны, которую имеет жизнь для человека в молодости, начинала уже тускнеть. Материнство оживило ее, вдохнуло в нее новые силы. С течением времени утонченность, на которую способна человеческая природа, может быть неизбежно притупляется, если не находит поддержки в воздействии общества и близких.
   Сыну уэльского фермера и этой очаровательной женщины было около семнадцати лет, когда я поселился по соседству. Старшая из сестер была на год моложе его. Все вместе они составляли семью, с которой человек, любящий спокойствие и добродетель, рад был бы поддерживать знакомство при любых обстоятельствах; поэтому легко себе представить, какой радостью в этом уединенном месте была их дружба для меня, страдавшего от дурного обращения ближних и отвергнутого ими. Милая Лаура отличалась удивительной проницательностью и быстротой понимания, и в ее обхождении эти черты смягчались такой природной добротой, которой мне не приходилось встречать ни у кого другого. Вскоре она отметила меня своим вниманием и дружбой, потому что хотя была знакома с печатными творениями просвещенных умов, но в жизни никогда не встречала образованных людей, если не считать ее отца. Она любила беседовать со мной о литературе и на другие темы, требующие хорошего вкуса, и охотно прибегала к моей помощи в воспитании детей.
   Сын ее, хотя еще юный, получил благодаря матери такое удачное развитие и образование, что я нашел в нем почти все существенные качества, которых мы ищем в друге. Приглашения и собственная склонность в равной мере заставляли меня каждый день проводить значительное время в этом приятном обществе. Лаура обращалась со мной как с членом семьи, и порой я льстил себя надеждой, что когда-нибудь в самом деле стану им. Каким желанным местом отдохновения был этот дом для меня, не знавшего ничего, кроме невзгод, и едва решавшегося искать сочувствия и ласки в человеческом взгляде! Дружба, быстро завязавшаяся между мной и членами этой милой семьи, крепла день ото дня. Каждая встреча усиливала доверие, с которым относилась ко мне мать. И чем дольше наша близость продолжалась, тем тоньше и многочисленнее делались связующие нас нити, при помощи которых она как бы распространяла свои корни по всем направлениям. Есть тысячи неприметных черточек в развитии нарастающей дружбы, которые были бы немыслимы и непонятны между простыми знакомыми. Я преклонялся перед достойной Лаурой и уважал ее как мать, потому что, хотя разница в возрасте между нами была вовсе недостаточна, чтобы оправдать такое чувство, оно непреодолимо внушалось тем обстоятельством, что мне всегда приходилось наблюдать ее в роли матери. Ее сын был умный, великодушный и чувствительный мальчик с немалыми способностями, но его юность и необыкновенное превосходство его матери несколько умаляли самостоятельность его суждений и внушали ему благоговейное уважение к ее воле. В старшей дочери я видел воплощение Лауры; из-за этого я чувствовал в то время привязанность к ней, и порой мне казалось вероятным, что позже я научусь любить ее ради нее самой. Увы! Так тешился я призраками отдаленного будущего, между тем как в действительности стоял на краю пропасти.
   Может быть, покажется странным, что я ни разу не сообщил подробности моей истории этой достойной женщине или моему молодому другу, ибо таковым я мог считать ее сына. Но, по правде говоря, мне было невыносимо вспоминать об этой истории; все мои надежды на счастье я возлагал на то, что она будет предана забвению. Я безрассудно обнадеживал себя, что так оно и случится. В расцвете моего неожиданного счастья я почти не вспоминал об угрозах мистера Фокленда, а когда делал это, то не хотел придавать им большой веры.
   Однажды, когда я сидел вдвоем с Лаурой, она произнесла это наводящее ужас имя. Я вздрогнул от неожиданности, пораженный, что этой женщине, которая ничего не знает, которая живет чуть ли не одна в глухом углу вселенной, которая никогда ни по какому поводу не появлялась в великосветских кругах, – что этой чудной, обворожительной отшельнице каким-то неожиданным образом оказалось знакомо это роковое, ужасное имя. Но я не только почувствовал изумление. Я побледнел от ужаса, встал с места, попробовал снова сесть, выбежал, шатаясь, из комнаты и поспешил укрыться в одиночестве. Неожиданность события лишила меня всякой осторожности и оказалась сильнее меня. Проницательная Лаура заметила мое поведение; но в дальнейшем не произошло ничего, что могло бы в то время возбудить ее подозрение, и, видя, что расспросы были бы для меня мучительны, она со свойственной ей добротой подавила свое любопытство.