Страница:
Сейчас читатели газет пропускают больше трех четвертей их содержания, а тогда я - мальчишка - читал, упиваясь, почти все. И газетам верили. Анекдот - "в "Известиях" нет правды, а в "Правде" нет известий" - возник позднее.
Как-то мне попался сборник - один из тех, которые уже более полвека хранятся за семью печатями: "Материалы по истории РКП", издание 1923 года. Так там чуть ли не во всех статьях с полной убежденностью говорилось, что мировая революция вот-вот грянет во всех странах, что капитализм доживает последние дни. Особенно яро пророчествовал самый близкий к Ленину большевик, все годы эмиграции следовавший за ним, прятавшийся вместе с ним в Разливе,Григорий Зиновьев. В своей статье он без каких-либо доказательств утверждал, что мировая революция наступит не просто скоро, а в том же году, в ближайшие месяцы, даже через неделю.
Вообще вся пресса тех лет, все выступления на митингах, собраниях, съездах были насыщены основной идеей: "Мировая революция неизбежна и близка, не жалеть крови капиталистов".
5.
Искусство. Рассказывая о музах в Богородицке, я отмечал, что в первые годы революции власти почти не вмешивались в дело искусства. Обсуждения, диспуты, споры об искусстве велись совершенно открыто, афиши звали всех желающих присутствовать на этих диспутах. И сама обстановка вдохновляла спорщиков продолжать держаться своей линии, своих сердцем выстраданных убеждений. И что весьма знаменательно: носители различных взглядов на искусство могли в жизни оставаться между собой друзьями.
Назону имена отдельных талантливых писателей.
Пантелеймон Романов своими комическими рассказами пользовался большим успехом, но его незаконченный роман "Русь" был тяжеловат. Автор мечтал создать нечто вроде "Войны и мира", но замысел его оказался ему явно не по плечу. Он отошел от общественной жизни и умер своей смертью в бедности. Столетие со дня его рождения не отмечалось.
Сергей Сергеевич Заяицкий был автором великолепной и очень злой сатиры - романа "Красавица с острова Лю-лю", в котором досталось на орехи и капиталистическому и советскому строю. Может быть, эти строки когда-нибудь помогут переиздать это произведение талантливого, рано умершего, незаслуженно забытого автора.
Молодой Леонид Леонов. Я его видел раза три. Несколько пухлое лицо с живыми глазами, очень подвижный - он в жизни был обаятелен. Самое свое лучшее - "Туатамур", "Петушихинский пролом" - он написал в молодости.
Борис Пильняк для меня, мальчишки, был труден своей манерностью, но я видел, как им восхищались другие.
Когда выходили на скверной бумаге тоненькие книжки Михаила Булгакова, их затрепывали до невозможности, хохотали над их содержанием, угадывая в них весьма язвительную сатиру на нашу жизнь. "Роковые яйца", "Дьяволиаду" и "Похождение Чичикова" я прочел в свои юные годы и запомнил их на всю жизнь. В журнале была напечатана лишь первая часть булгаковской "Белой гвардии". И вот тут правительство всполошилось, и журнал был закрыт, а его последний номер передавали из рук в руки и зачитывали до дыр.
Одним из самых популярных писателей был тогда Михаил Зощенко. Его маленькие юмористические рассказы декламировали на каждой вечеринке, они издавались и переиздавались много раз. Зощенко смешил всю страну. Но его сатира в сравнении с булгаковской была мелкой и беззубой, и теперь он явно устарел.
Назову еще пользовавшихся большим успехом писателей - Илью Эренбурга и Мариэтту Шагинян, но их полудетективные произведения мне были чужды.
В поэзии царствовали Маяковский и Есенин. Одни ходили слушать первого, другие второго, но пусть об их выступлениях, об их роли в русской литературе расскажут другие.
Об Анне Ахматовой ничего не скажу. А еще был поэт и одновременно художник, о ком создавались легенды,- Максимилиан Волошин. Он жил в Крыму, в своем доме. Когда в Крыму были белые, он спасал и прятал красных, когда пришли красные, он спасал и прятал белых. И писал крымские пейзажи, которые дарил друзьям. И писал стихи, которые нигде не печатали. Над дверями его дома была прибита надпись: "Мой дом открыт для званых и незваных". В двадцатые годы друзья приезжали к нему гостить, слушали его исполненные мудрости речи и стихи. Но с каждым годом гостей к нему приезжало все меньше и меньше. И он жил одинокий и гордый, знающий, что пусть нескоро, а слава к нему придет, и творил пейзажи и стихи. И стихи его, проникнутые глубоким религиозным чувством о запертом Московском Кремле, о Суздале, об обновленной иконе Владимирской Богоматери, о России в образе крестьянской девушки переписывались от руки и на машинке. Это был первый после революции самиздат. Стихи читали и вслух, и втихомолку и плакали над ними. А потом наступила пора, когда за одно хранение этих стихов отправляли в концлагеря, но автора их никогда не трогали.
А вот кого тогда усиленно прославляли газеты и услужливые критики, так эту одну из гнуснейших в нашей литературе, ныне начисто забытых личностей Демьяна Бедного, напечатавшего двадцать томов басен и фельетонов в стихах и осмелившегося замахнуться на Евангелие. В 1925 году в "Правде" было напечатано "Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна". Потом долго ходила по рукам хлесткая отповедь в стихах, которую приписывали Есенину. Помню там такие стихи: "Ты только хрюкнул на Христа", "Ефим Лакеевич Придворов". И еще помню такой анекдот: некий пролетарский поэт встретил Михаила Кольцова и сказал ему:
- Я прочел в сегодняшней газете стихи Демьяна Бедного, они лучше предыдущих.
Тогда Кольцов показал ему на кучку говна на асфальте и спросил его:
- Что лучше - эта колбаска или этот завиток?..
В двадцатые годы в Москве было много поэтов, талантливых и не очень, которые писали стихи на самые отвлеченные или религиозные темы, порой с футуристическими вывертами. Они декламировали их в узком кругу друзей и никогда не печатали. Я с упоением слушал таких поэтов, восхищался ими, а порой комок подступал к моему горлу и хотелось расплакаться. А настало время, и погибли сами поэты и их стихи...
Тогда же, в двадцатые годы, стало модным не просто отрицание, но и доходящее до садизма глумление над старым искусством. Крикуны даже Пушкина, и Толстого лягали. В первые ряды выскочили писатели и поэты "от сохи" и "от станка". Парни с двумя-тремя классами образования, возомнившие себя талантливыми поэтами, гордившиеся своим пролетарским происхождением, поддерживаемые статьями в "Рабочей газете" и в "Бедноте", выступали на заводах, уезжали выступать в деревню. Многие из них позднее поняли, что никакие они не поэты, и укрылись в комсомольских и партийных аппаратах. Самые видные из них - Жаров и Уткин - пошли учиться, продолжали сочинять стихи. Маяковский их третировал, называл жуткиными. Уткин погиб при авиакатастрофе, а Жаров, толстый, обрюзгший, много лет изредка усаживался в президиуме различных конференций, а стихи сочинять бросил.
6.
Ну, довольно о литературе, о поэтах. О музыке, о живописи ничего не скажу, пусть правду расскажут другие. А вот о кино хочется вспомнить. Кинотеатры были государственные и частные, подороже и подешевле. На Арбатской стоял "Первый Совкино", на самом Арбате два кинотеатра "Карнавал" и арбатский "Арс"; последний был самый дешевый, билеты продавались там ненумерованные, когда открывались двери настежь, все перли вперед, стремясь занять лучшее место, как это красочно описывает Зощенко. На Страстной площади стоял кинотеатр "Ша-Нуар", на Триумфальной - "Аквариум", на Большой Никитской под кино приспособили Большой зал Консерватории, и назывался он "Колосс". Великие композиторы со своих портретов осуждающе взирали на кинозрителей. Музыканнты давали концерты лишь в Малом зале.
Показывали дореволюционные фильмы с Мозжухиным и Верой Холодной, усиленно протаскивали примитивные и скучные фильмы-агитки со свирепыми белогвардейцами и капиталистами. А народ стремился на американские боевики с ковбоями, с бандитами, похищаемыми красавицами, с загадочными преступлениями. И непременно в семи сериях, и каждая серия обрывалась на самом интересном месте.
Помню такой фильм: девушка бежит по крышам вагонов быстро мчащегося поезда, за нею гонятся бандиты и лупят в нее из револьверов: она добегает до последнего вагона... Казалось бы, нет ей спасения... Последняя надпись "конец второй серии, третья серия такого-то числа", и в зале зажигается свет. Целую неделю ты изнываешь от нетерпения, знаешь, что девушка спасется, весь только вопрос - как? Оказывается, мимо на воздушном шаре пролетал ученый, с его корзинки свешивалась веревка, девушка зацепилась за нее и была спасена. Четвертая серия кончалась, как бандиты девушку поймали, спустили в шахту, там привязали к металлической штанге, в шахту напустили воды. Вода поднялась до подбородка девушки, и тут опять загорелась надпись - "конец четвертой серии". И ты снова изнываешь. Ну, как же не достать денег на эту четвертую?
Эпоха большого искусства немого кино, и заграничного и нашего, пришла позднее...
Не случайно я упомянул о религиозном направлении искусства. Заканчивая эту главу, хочу особо остановиться на религии. В начале нашего века интеллигенция в подавляющем большинстве не только отошла от религии, но принялась поносить ее. Модным считался всё отрицающий атеизм, презрение к людям верующим. Когда же произошла революция, многие и многие, потеряв свое положение и имущество, под влиянием ужасов террора, красного и белого, размышляя о судьбах России, повернулись к Богу, видя в религии спасение для страны и для своей души. Многочисленные по всей России церкви наполнялись молящимися; иные из них выстаивали все службы, соблюдали все посты. Исчезла вся случайная накипь, и на смену явились глубоко и даже фанатически верующие.
В последующих главах я собираюсь постоянно обращаться к теме религии, к жизни и уничтожению монастырей и церквей, расскажу о тех священниках, каких знал лично. Трагическая история православия в Советское время прошла на моих глазах.
НАЧАЛО НАШЕЙ МОСКОВСКОЙ ЖИЗНИ
1.
На первых порах я попал в старинный особняк на Спиридоновке, 18, ранее принадлежавший нашим дальним родственникам Самариным. А та квартира, где нашей семье предстояло жить, еще не освободилась.
Самаринский особняк, одноэтажный, с антресолями, в свое время занимала одна барская семья; к 1922 году он битком набился враждовавшими или дружившими между собой жильцами. В антресоли вела внутренняя, скрипевшая ступеньками деревянная лестница с обломанными резными перилами, кончавшаяся площадкой; там стояли кухонные столы с посудой и с неизменной принадлежностью всех московских квартир - примусами, аппетитно шумевшими с утра до вечера.
С площадки вели три двери. За одной из них была маленькая комнатка, в которой жил старый холостяк - бывший капитан Полозов, о ком еще недавно вздыхала наша тетя Саша; за годы революции усы его поредели и сам он сильно потускнел. Дальнейшая его судьба сложилась печально: в середине двадцатых годов его посадили, сослали в Коми АССР, где он и умер.
За второй дверью жила студентка-медичка, скромная девушка, время от времени притаскивавшая домой части человеческого тела, отчего на площадке стоял острый запах, смешанный с чадом от примусов и подгорелых кушаний. К уборной приходилось спускаться на первый этаж, а там постоянно оказывалось занято.
Третья дверь вела в просторную комнату, там же находилась широкая, на четыре человека, тахта, стояли старинные кресла и стулья, стояли, висели и просто валялись разные старинные вещи, цельные и разбитые - акварельные портреты самаринских предков, фарфоровые вазы и чашки, бронза и т. д. Окна выходили на крышу первого этажа, куда можно было в хорошую погоду вылезать.
Из этой комнаты шли две двери - за одной находилась маленькая спальня с двумя кроватями, комодом и шкафом. Все там было вычищено, аккуратно застелено подметено. Другая дверь вела в просторную комнату, также с двумя кроватями со скомканными одеялами и грязными простынями и наволочками. Там стояла различная старинная мебель, цельная и поломанная, и грудами валялись многие антикварные предметы, снесенные сюда со всего самаринского дома; все было покрыто пылью и потеряло свой прежний, подчас художественный облик. В комнате витал резкий запах от кучи грязного белья, пахло табачным дымом и мочой. Источник последнего запаха сразу обнаруживался: он исходил от втиснутого в поломанное кресло, перевернутого майоликового бюста царевны Волховы, изваянного Врубелем, и превращенного - искусствоведы, ужасайтесь! в ночной горшок.
В маленькой аккуратной спальне жили моя сестра Лина и девочки Бобринские. Эта комната называлась "раем". Первая, проходная комната называлась "чистилищем" - там спали моя сестра Соня и мой брат Владимир, уволившийся из Главморнина после последней для него экспедиции в Карское море; там же спали задержавшиеся до рассвета гости-мужчины. Комната со скверным запахом называлась "адом", в ней жили два восемнадцатилетних друга - Юша Самарин и Миша Олсуфьев, сын нашего соседа по имению, бывшего владельца Буйц графа Юрия Александровича Олсуфьева.
Так образовалась своеобразная коммуна, которых тогда - с различными уклонами, от крайне левого до аскетически религиозного - было в Москве много.
Спиридоновская коммуна славилась весельем и гостеприимством. Лина и обе сестры Бобринские служили в АРА, которая помещалась тут же, на Спиридоновке; Юша и Миша учились на историко-филологическом факультете университета; сестра Соня только что провалилась на экзаменах по политграмоте на естественном факультете университета. За нее усиленно хлопотал отец, чтобы устроить ее учиться куда- либо еще.
Питались все вместе. Девушки приносили американские пайки. Муку несли в ближайшую частную булочную на углу Георгиевского и там меняли из расчета три четверти фунта белого хлеба за фунт муки. Юша считавшийся домовладельцем, время от времени вытаскивал из пыльных куч какую-нибудь статуэтку и нес ее продавать антикварам, а деньги вносил в общую кассу; Лина была за старосту и за кухарку, Юша бегал в булочную и на Смоленский рынок, Миша разыгрывал из себя барина, а впрочем, изредка привозил продукты из Сергиева посада, где жили его родители.
На Спиридоновку приходило много гостей, все больше мужчин. Являлся недавно освобожденный из Бутырской тюрьмы, живший неподалеку наш троюродный брат Георгий Осоргин. После удачной финансовой операции он притаскивал вина (водки тогда не было), начинался кутеж, изредка он возил компанию в пивную или даже в ресторан "Прагу", катал на лихачах. Он ухаживал за Линой, и были сочинены стихи:
Спиридоновская Лина
Очень любит Георгина.
Белый китель-кителечек,
Офицерский сапожочек,
Бакенбарды белокуры
Ей сулят в душе амуры.
Еще являлся Мика Морозов, которого в детстве запечатлел в ночной рубашечке Серов. Он кончал университет и еще не успел прослыть шекспироведом, относился с презрением ко всем окружающим и сочинял заумные стихи. Однажды при мне он прочел завывающим голосом поэму о Михаиле Архангеле; не только я, но и другие слушатели ничего не поняли. Он тоже ухаживал за Линой.
Еще являлся доцент университета по кафедре греческого языка и литературы Федя Петровский, милый, общительный, остроумный рассказчик. Он когда-то неудачно ухаживал за моими тетками - тетей Элей и тетей Таней Голицыными, а потом стал ухаживать за Линой, за Алькой и другими девицами, несколько раз делая предложения, но неизменно получал отказы.
И еще являлся мой четвероюродный брат Артемий Раевский, очень скромный, молчаливый, его все любили, но из скромности он не решался ухаживать ни за одной девушкой. Обладая приятным баритоном, он пел романсы под аккомпанемент фисгармонии. Кто на ней играл - не помню. Вся слиридоновская обстановка, насыщенная поэтичной и нежной влюбленностью, была такова, что казалось невозможным оставаться равнодушным к хорошеньким девушкам - хозяйкам квартиры. Про Артемия сочинили такие стихи:
Артамоша, Артамон,
Ты в кого теперь влюблен?
И, наконец, являлся живший недалеко, на Садово-Кудринской, пожилой художник Петр Петрович Кончаловский. В те годы только еще расцветал его яркий и жизнерадостный талант, он еще не успел создать портреты, букеты и натюрморты, был человек обаятельный, веселый, ему нравилось общаться с молодежью. Он искренно веселился вместе со всеми молодыми жителями Спиридоновки и говорил, что любит сюда ходить. Кроме того, у него были определенные виды на Владимира: единственная дочь Кончаловского, черноглазая Наталья, без памяти влюбилась в моего брата. Но ведь его сердце было занято...
Приходили на Спиридоновку и другие молодые люди, а также девушки (тогда их называли барышнями), но с теми гостями не было столь тесных отношений.
Родители мои поселились где-то еще, а мне сестра Лина устроила постель в "аду" из связанных между собой двух кресел и стула. Миша Олсуфьев ни разу даже не взглянул на меня, поэтому я его остро возненавидел. Зато Юша Самарин сразу взял меня под свое покровительство, разговаривал со мной, расспрашивал меня, водил по ближайшим переулкам. Он говорил, что, общаясь со мной, вспоминает своего младшего, умершего в детстве брата, которого тоже звали Сережей. Все меня привлекало в Юше: взгляд его живых небольших глаз, его милая улыбка, его голос. Да и все, с которыми он тогда общался, говорили про него: "Какой милый молодой человек!.."
На следующий день мать мне объявила, что меня примут в шестой класс бывшей женской Алферовской гимназии, при условии, если я выдержу экзамены, а экзамены предстоят очень строгие, особенно по арифметике. Обстановка в "аду" была малоподходящей для занятий. У матери набралось много других дел - с будущей квартирой, с посещением родственников, которых она давно не видела, и т. д. Я должен был решать задачи самостоятельно.
Юша освободил мне место на мраморном столике, заваленном безделушками, попытался помогать мне с задачами, но у него они тоже не выходили. А сестры в те дни были заняты до предела.
Оставалось надеяться на молитвы. Я все повторял про себя: "Пророк Наум, наставь на ум". Мать повела меня в Иверскую часовню, стоявшую между двух проездов под старинным зданием рядом с Историческим музеем. Перед часовней двумя шеренгами выстроилось множество нищих. Очередь к чудотворной иконе Богородицы медленно подвигалась. Исполненные печали Ее глаза с упреком глянули на меня. "Постараюсь тебе помочь", словно хотела Она сказать. Мы встали на колени, сделали земной поклон, приложились к иконе и вышли, раздавая направо и налево тысячи рублей, а по-нынешнему, доли копеек. Вроде бы на душе полегчало. Я шел и все повторял: "Пророк Наум, наставь на ум".
А заняты мои сестры были грандиозным балом, назначенным через три дня, на который всем барышням полагалось явиться в белых платьях. Где, у каких тетушек обитательницы "рая" достали тюлевые занавески, старинные кружева и просто белую материю - не знаю, но достали и спешно по вечерам и ночам мастерили в "чистилище". А я сидел в "аду", тупо уставившись в задачник.
Накануне бала я услышал голос Лины, вернувшейся со службы:
- Сережа, иди сюда.
Отбросив задачник, я вышел и увидел даму с седеющими волосами, в простеньком туальденоровом платье, в простенькой белой шляпке-панамке. Дама служила в АРА вместе с Линой и зашла с нею по дороге домой. Всем своим видом, гордой осанкой она была так величественна и так красива, что мысленно я назвал ее королевой. Ее большие с длинными ресницами глаза смотрели на меня приветливо, она улыбалась.
В Богородицке я никогда не целовал дамам руку. А та, которая столь приветливо смотрела на меня, протянула мне руку не для пожатия, а по-королевски, изгибая для поцелуя. И я понял, что обязан нагнуться и приложиться губами где-то у основания ее пальцев.
- Так вот он какой, Сережа! Ты, надеюсь, придешь к нам на бал? спросила меня дама.
Я весь затрепетал от счастья. Я понял, что эта красивая и величественная дама была сама графиня Елена Богдановна Шереметева - мать невесты Владимира, мать моего нового друга Петруши и мать Марийки, о которой я думал гораздо больше, чем о предстоящих экзаменах, и старшая сестра тети Теси Лопухиной. И еще я понял: раз хозяйка дома, где предстоит бал, меня приглашает, значит, я пойду, правда, буду смотреть, как танцуют другие. А мои сестры меня уверяли, что "никаких мальчишек на балы не пускают"!
Я показал сестрам язык, а Юша возликовал: оказывается, все три дня он уговаривал их взять меня на бал.
2.
Все дома в Шереметевском переулке до революции принадлежали Шереметевым. Кроме самого старинного, XVIII века, углового с Воздвиженкой, все они были доходные - с очень хорошими квартирами, которые позднее занимали опальные вожди Молотов, Хрущев, Семашко, Кржижановский, еще кто-то.
А в угловом доме, на верхнем третьем этаже в нескольких комнатах жили три вдовы со своими семьями - графиня Елена Богдановна Шереметева, иначе тетя Лиля, и две ее золовки - Анна Сергеевна Сабурова и графиня Мария Сергеевна Гудович, иначе - тетя Анна и тетя Марья. Но две последние вдовами себя не считали. Их мужей - бывшего петербургского губернатора Александра Петровича Сабурова и бывшего кутаисского губернатора графа Александра Васильевича Гудовича - арестовали. С тех пор их жены и сыновья пытались узнать об их судьбе, но никогда и нигде не получали ответа. И тетя Анна, и тетя Марья были убеждены, что их мужья живы, что их держат в какой-то таинственной тюрьме. Обе они, глубоко религиозные, постоянно ходили в церковь и подавали записки о здравии рабов божьих Александра и Александра.
Они редко кого принимали. Я их увидел впервые только на второй год своей московской жизни. Подобно тете Лиле, обе - величественные, но совсем иного облика; бледные, точно фарфоровые, молчаливые, печальные, ушедшие от суеты окружающего мира, они изредка проходили по коридору, и все уступали им дорогу.
А молодежи на Воздвиженке жило множество. У каждого сына и у каждой дочери имелись свои друзья, а помещения были просторные. Но если на Спиридоновке веселились искренно, безмятежно и легкомысленно, то на Воздвиженке соблюдался известный этикет, казалось, смешанный с предчувствием хрупкости и недолговечности веселья, напоминавшего "пир во время чумы". На Спиридоновке было три комнаты, чтобы сидеть, разговаривать, острить, смеяться. На Воздвиженке, кроме жилых комнат, был просторный зал с фортепьяно, со стульями, креслами и диванами по стенам.
Особо примечательным в воздвиженском доме было круглое помещение, куда вели ступени вверх. Снаружи оно выглядело как бельведер на углу дома. Из круглых окон этой комнаты открывался вид на запертый за семью запорами Кремль, на соборы с потемневшими золотыми куполами, на башни с черными двуглавыми орлами. Однажды тетя Лиля подвела меня к окнам и, показывая на купола и на орлов на башнях, сказала:
- Смотри. Только они одни и остались в России чистыми, не запачканными большевиками. Запомни мои слова...
Если на Спиридоновке вещи имели антикварную ценность, а высокохудожественных было немного, то на Воздвиженке отдельные предметы являлись шедеврами мирового искусства. Таково было большое полотно Рембрандта - "Иисус Христос, Мария и Марфа"; оно сейчас находится в том Музее изобразительных искусств, который тогда назывался имени Александра III. Но искусствоведы отнесли полотно к школе Рембрандта. Еще два голландских натюрморта, один из них мной описан в повести "Сорок изыскателей", на нем изображен бокал, наполненный красным вином, кинжал и убитая птица желтого цвета. Были ковры, гобелены, мебель красного дерева, бронза, фарфор.
А одна комната всегда стояла запертой. Ходили легенды, что она битком набита несметными сокровищами. Ключ от нее хранился у деверя тети Лили графа Павла Сергеевича Шереметьева. Был он до революции левых убеждений, с молодых лет жил отдельно и не пользовался шереметевскими доходами. А пришло время - он стал директором музея в бывшем их подмосковном имении Остафьеве, где еще с XVIII века хранились мебель и семейные портреты, а также архив прадеда Павла Сергеевича поэта Вяземского, в том числе письма Пушкина, его жилет, простреленный Дантесом, и другие уникальные предметы.
В 1929 году, после разгрома Остафьевского музея, Павел Сергеевич стал сотрудником музея Останкинского и благополучно дожил до своей смерти в башне Новодевичьего монастыря. Он уцелел, потому что жил замкнуто и благодаря покровительству Луначарского, знавшего его в течение многих лет.
3.
Итак, я впервые в жизни попал на бал. Войдя в ярко освещенный громадной бронзовой люстрой зал, я притаился в уголке дивана. Моя мать села рядом с тетей Лилей и с несколькими другими дамами. Все они держали в руках лорнеты и наблюдали.
Несколько молодых людей ходили туда и сюда, собирались кучками, когда рассказывали анекдоты, приглушенно хихикали. Они выходили курить, опять возвращались; если в дверях появлялась новая дама, все бросались к ней и наперерыв целовали ей руку; если дама была старой девой, то просто ей кланялись.
Ни один молодой человек не был ни во фраке, ни в смокинге, ни даже просто в пиджаке с галстуком и белой рубашке. И фраки, и смокинги, и крахмальные рубашки береглись в сундуках далеко не у каждого, поэтому они заранее договорились между собой прийти в том, во что одевались ежедневно. Так и ходили по залу - во френче, в толстовке, в старом офицерском кителе, в вельветовой курточке, в русской рубашке; у кого брюки были навыпуск, у кого галифе и сапоги. Брат Владимир был в матросской форме с брюками клёш.
Как-то мне попался сборник - один из тех, которые уже более полвека хранятся за семью печатями: "Материалы по истории РКП", издание 1923 года. Так там чуть ли не во всех статьях с полной убежденностью говорилось, что мировая революция вот-вот грянет во всех странах, что капитализм доживает последние дни. Особенно яро пророчествовал самый близкий к Ленину большевик, все годы эмиграции следовавший за ним, прятавшийся вместе с ним в Разливе,Григорий Зиновьев. В своей статье он без каких-либо доказательств утверждал, что мировая революция наступит не просто скоро, а в том же году, в ближайшие месяцы, даже через неделю.
Вообще вся пресса тех лет, все выступления на митингах, собраниях, съездах были насыщены основной идеей: "Мировая революция неизбежна и близка, не жалеть крови капиталистов".
5.
Искусство. Рассказывая о музах в Богородицке, я отмечал, что в первые годы революции власти почти не вмешивались в дело искусства. Обсуждения, диспуты, споры об искусстве велись совершенно открыто, афиши звали всех желающих присутствовать на этих диспутах. И сама обстановка вдохновляла спорщиков продолжать держаться своей линии, своих сердцем выстраданных убеждений. И что весьма знаменательно: носители различных взглядов на искусство могли в жизни оставаться между собой друзьями.
Назону имена отдельных талантливых писателей.
Пантелеймон Романов своими комическими рассказами пользовался большим успехом, но его незаконченный роман "Русь" был тяжеловат. Автор мечтал создать нечто вроде "Войны и мира", но замысел его оказался ему явно не по плечу. Он отошел от общественной жизни и умер своей смертью в бедности. Столетие со дня его рождения не отмечалось.
Сергей Сергеевич Заяицкий был автором великолепной и очень злой сатиры - романа "Красавица с острова Лю-лю", в котором досталось на орехи и капиталистическому и советскому строю. Может быть, эти строки когда-нибудь помогут переиздать это произведение талантливого, рано умершего, незаслуженно забытого автора.
Молодой Леонид Леонов. Я его видел раза три. Несколько пухлое лицо с живыми глазами, очень подвижный - он в жизни был обаятелен. Самое свое лучшее - "Туатамур", "Петушихинский пролом" - он написал в молодости.
Борис Пильняк для меня, мальчишки, был труден своей манерностью, но я видел, как им восхищались другие.
Когда выходили на скверной бумаге тоненькие книжки Михаила Булгакова, их затрепывали до невозможности, хохотали над их содержанием, угадывая в них весьма язвительную сатиру на нашу жизнь. "Роковые яйца", "Дьяволиаду" и "Похождение Чичикова" я прочел в свои юные годы и запомнил их на всю жизнь. В журнале была напечатана лишь первая часть булгаковской "Белой гвардии". И вот тут правительство всполошилось, и журнал был закрыт, а его последний номер передавали из рук в руки и зачитывали до дыр.
Одним из самых популярных писателей был тогда Михаил Зощенко. Его маленькие юмористические рассказы декламировали на каждой вечеринке, они издавались и переиздавались много раз. Зощенко смешил всю страну. Но его сатира в сравнении с булгаковской была мелкой и беззубой, и теперь он явно устарел.
Назову еще пользовавшихся большим успехом писателей - Илью Эренбурга и Мариэтту Шагинян, но их полудетективные произведения мне были чужды.
В поэзии царствовали Маяковский и Есенин. Одни ходили слушать первого, другие второго, но пусть об их выступлениях, об их роли в русской литературе расскажут другие.
Об Анне Ахматовой ничего не скажу. А еще был поэт и одновременно художник, о ком создавались легенды,- Максимилиан Волошин. Он жил в Крыму, в своем доме. Когда в Крыму были белые, он спасал и прятал красных, когда пришли красные, он спасал и прятал белых. И писал крымские пейзажи, которые дарил друзьям. И писал стихи, которые нигде не печатали. Над дверями его дома была прибита надпись: "Мой дом открыт для званых и незваных". В двадцатые годы друзья приезжали к нему гостить, слушали его исполненные мудрости речи и стихи. Но с каждым годом гостей к нему приезжало все меньше и меньше. И он жил одинокий и гордый, знающий, что пусть нескоро, а слава к нему придет, и творил пейзажи и стихи. И стихи его, проникнутые глубоким религиозным чувством о запертом Московском Кремле, о Суздале, об обновленной иконе Владимирской Богоматери, о России в образе крестьянской девушки переписывались от руки и на машинке. Это был первый после революции самиздат. Стихи читали и вслух, и втихомолку и плакали над ними. А потом наступила пора, когда за одно хранение этих стихов отправляли в концлагеря, но автора их никогда не трогали.
А вот кого тогда усиленно прославляли газеты и услужливые критики, так эту одну из гнуснейших в нашей литературе, ныне начисто забытых личностей Демьяна Бедного, напечатавшего двадцать томов басен и фельетонов в стихах и осмелившегося замахнуться на Евангелие. В 1925 году в "Правде" было напечатано "Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна". Потом долго ходила по рукам хлесткая отповедь в стихах, которую приписывали Есенину. Помню там такие стихи: "Ты только хрюкнул на Христа", "Ефим Лакеевич Придворов". И еще помню такой анекдот: некий пролетарский поэт встретил Михаила Кольцова и сказал ему:
- Я прочел в сегодняшней газете стихи Демьяна Бедного, они лучше предыдущих.
Тогда Кольцов показал ему на кучку говна на асфальте и спросил его:
- Что лучше - эта колбаска или этот завиток?..
В двадцатые годы в Москве было много поэтов, талантливых и не очень, которые писали стихи на самые отвлеченные или религиозные темы, порой с футуристическими вывертами. Они декламировали их в узком кругу друзей и никогда не печатали. Я с упоением слушал таких поэтов, восхищался ими, а порой комок подступал к моему горлу и хотелось расплакаться. А настало время, и погибли сами поэты и их стихи...
Тогда же, в двадцатые годы, стало модным не просто отрицание, но и доходящее до садизма глумление над старым искусством. Крикуны даже Пушкина, и Толстого лягали. В первые ряды выскочили писатели и поэты "от сохи" и "от станка". Парни с двумя-тремя классами образования, возомнившие себя талантливыми поэтами, гордившиеся своим пролетарским происхождением, поддерживаемые статьями в "Рабочей газете" и в "Бедноте", выступали на заводах, уезжали выступать в деревню. Многие из них позднее поняли, что никакие они не поэты, и укрылись в комсомольских и партийных аппаратах. Самые видные из них - Жаров и Уткин - пошли учиться, продолжали сочинять стихи. Маяковский их третировал, называл жуткиными. Уткин погиб при авиакатастрофе, а Жаров, толстый, обрюзгший, много лет изредка усаживался в президиуме различных конференций, а стихи сочинять бросил.
6.
Ну, довольно о литературе, о поэтах. О музыке, о живописи ничего не скажу, пусть правду расскажут другие. А вот о кино хочется вспомнить. Кинотеатры были государственные и частные, подороже и подешевле. На Арбатской стоял "Первый Совкино", на самом Арбате два кинотеатра "Карнавал" и арбатский "Арс"; последний был самый дешевый, билеты продавались там ненумерованные, когда открывались двери настежь, все перли вперед, стремясь занять лучшее место, как это красочно описывает Зощенко. На Страстной площади стоял кинотеатр "Ша-Нуар", на Триумфальной - "Аквариум", на Большой Никитской под кино приспособили Большой зал Консерватории, и назывался он "Колосс". Великие композиторы со своих портретов осуждающе взирали на кинозрителей. Музыканнты давали концерты лишь в Малом зале.
Показывали дореволюционные фильмы с Мозжухиным и Верой Холодной, усиленно протаскивали примитивные и скучные фильмы-агитки со свирепыми белогвардейцами и капиталистами. А народ стремился на американские боевики с ковбоями, с бандитами, похищаемыми красавицами, с загадочными преступлениями. И непременно в семи сериях, и каждая серия обрывалась на самом интересном месте.
Помню такой фильм: девушка бежит по крышам вагонов быстро мчащегося поезда, за нею гонятся бандиты и лупят в нее из револьверов: она добегает до последнего вагона... Казалось бы, нет ей спасения... Последняя надпись "конец второй серии, третья серия такого-то числа", и в зале зажигается свет. Целую неделю ты изнываешь от нетерпения, знаешь, что девушка спасется, весь только вопрос - как? Оказывается, мимо на воздушном шаре пролетал ученый, с его корзинки свешивалась веревка, девушка зацепилась за нее и была спасена. Четвертая серия кончалась, как бандиты девушку поймали, спустили в шахту, там привязали к металлической штанге, в шахту напустили воды. Вода поднялась до подбородка девушки, и тут опять загорелась надпись - "конец четвертой серии". И ты снова изнываешь. Ну, как же не достать денег на эту четвертую?
Эпоха большого искусства немого кино, и заграничного и нашего, пришла позднее...
Не случайно я упомянул о религиозном направлении искусства. Заканчивая эту главу, хочу особо остановиться на религии. В начале нашего века интеллигенция в подавляющем большинстве не только отошла от религии, но принялась поносить ее. Модным считался всё отрицающий атеизм, презрение к людям верующим. Когда же произошла революция, многие и многие, потеряв свое положение и имущество, под влиянием ужасов террора, красного и белого, размышляя о судьбах России, повернулись к Богу, видя в религии спасение для страны и для своей души. Многочисленные по всей России церкви наполнялись молящимися; иные из них выстаивали все службы, соблюдали все посты. Исчезла вся случайная накипь, и на смену явились глубоко и даже фанатически верующие.
В последующих главах я собираюсь постоянно обращаться к теме религии, к жизни и уничтожению монастырей и церквей, расскажу о тех священниках, каких знал лично. Трагическая история православия в Советское время прошла на моих глазах.
НАЧАЛО НАШЕЙ МОСКОВСКОЙ ЖИЗНИ
1.
На первых порах я попал в старинный особняк на Спиридоновке, 18, ранее принадлежавший нашим дальним родственникам Самариным. А та квартира, где нашей семье предстояло жить, еще не освободилась.
Самаринский особняк, одноэтажный, с антресолями, в свое время занимала одна барская семья; к 1922 году он битком набился враждовавшими или дружившими между собой жильцами. В антресоли вела внутренняя, скрипевшая ступеньками деревянная лестница с обломанными резными перилами, кончавшаяся площадкой; там стояли кухонные столы с посудой и с неизменной принадлежностью всех московских квартир - примусами, аппетитно шумевшими с утра до вечера.
С площадки вели три двери. За одной из них была маленькая комнатка, в которой жил старый холостяк - бывший капитан Полозов, о ком еще недавно вздыхала наша тетя Саша; за годы революции усы его поредели и сам он сильно потускнел. Дальнейшая его судьба сложилась печально: в середине двадцатых годов его посадили, сослали в Коми АССР, где он и умер.
За второй дверью жила студентка-медичка, скромная девушка, время от времени притаскивавшая домой части человеческого тела, отчего на площадке стоял острый запах, смешанный с чадом от примусов и подгорелых кушаний. К уборной приходилось спускаться на первый этаж, а там постоянно оказывалось занято.
Третья дверь вела в просторную комнату, там же находилась широкая, на четыре человека, тахта, стояли старинные кресла и стулья, стояли, висели и просто валялись разные старинные вещи, цельные и разбитые - акварельные портреты самаринских предков, фарфоровые вазы и чашки, бронза и т. д. Окна выходили на крышу первого этажа, куда можно было в хорошую погоду вылезать.
Из этой комнаты шли две двери - за одной находилась маленькая спальня с двумя кроватями, комодом и шкафом. Все там было вычищено, аккуратно застелено подметено. Другая дверь вела в просторную комнату, также с двумя кроватями со скомканными одеялами и грязными простынями и наволочками. Там стояла различная старинная мебель, цельная и поломанная, и грудами валялись многие антикварные предметы, снесенные сюда со всего самаринского дома; все было покрыто пылью и потеряло свой прежний, подчас художественный облик. В комнате витал резкий запах от кучи грязного белья, пахло табачным дымом и мочой. Источник последнего запаха сразу обнаруживался: он исходил от втиснутого в поломанное кресло, перевернутого майоликового бюста царевны Волховы, изваянного Врубелем, и превращенного - искусствоведы, ужасайтесь! в ночной горшок.
В маленькой аккуратной спальне жили моя сестра Лина и девочки Бобринские. Эта комната называлась "раем". Первая, проходная комната называлась "чистилищем" - там спали моя сестра Соня и мой брат Владимир, уволившийся из Главморнина после последней для него экспедиции в Карское море; там же спали задержавшиеся до рассвета гости-мужчины. Комната со скверным запахом называлась "адом", в ней жили два восемнадцатилетних друга - Юша Самарин и Миша Олсуфьев, сын нашего соседа по имению, бывшего владельца Буйц графа Юрия Александровича Олсуфьева.
Так образовалась своеобразная коммуна, которых тогда - с различными уклонами, от крайне левого до аскетически религиозного - было в Москве много.
Спиридоновская коммуна славилась весельем и гостеприимством. Лина и обе сестры Бобринские служили в АРА, которая помещалась тут же, на Спиридоновке; Юша и Миша учились на историко-филологическом факультете университета; сестра Соня только что провалилась на экзаменах по политграмоте на естественном факультете университета. За нее усиленно хлопотал отец, чтобы устроить ее учиться куда- либо еще.
Питались все вместе. Девушки приносили американские пайки. Муку несли в ближайшую частную булочную на углу Георгиевского и там меняли из расчета три четверти фунта белого хлеба за фунт муки. Юша считавшийся домовладельцем, время от времени вытаскивал из пыльных куч какую-нибудь статуэтку и нес ее продавать антикварам, а деньги вносил в общую кассу; Лина была за старосту и за кухарку, Юша бегал в булочную и на Смоленский рынок, Миша разыгрывал из себя барина, а впрочем, изредка привозил продукты из Сергиева посада, где жили его родители.
На Спиридоновку приходило много гостей, все больше мужчин. Являлся недавно освобожденный из Бутырской тюрьмы, живший неподалеку наш троюродный брат Георгий Осоргин. После удачной финансовой операции он притаскивал вина (водки тогда не было), начинался кутеж, изредка он возил компанию в пивную или даже в ресторан "Прагу", катал на лихачах. Он ухаживал за Линой, и были сочинены стихи:
Спиридоновская Лина
Очень любит Георгина.
Белый китель-кителечек,
Офицерский сапожочек,
Бакенбарды белокуры
Ей сулят в душе амуры.
Еще являлся Мика Морозов, которого в детстве запечатлел в ночной рубашечке Серов. Он кончал университет и еще не успел прослыть шекспироведом, относился с презрением ко всем окружающим и сочинял заумные стихи. Однажды при мне он прочел завывающим голосом поэму о Михаиле Архангеле; не только я, но и другие слушатели ничего не поняли. Он тоже ухаживал за Линой.
Еще являлся доцент университета по кафедре греческого языка и литературы Федя Петровский, милый, общительный, остроумный рассказчик. Он когда-то неудачно ухаживал за моими тетками - тетей Элей и тетей Таней Голицыными, а потом стал ухаживать за Линой, за Алькой и другими девицами, несколько раз делая предложения, но неизменно получал отказы.
И еще являлся мой четвероюродный брат Артемий Раевский, очень скромный, молчаливый, его все любили, но из скромности он не решался ухаживать ни за одной девушкой. Обладая приятным баритоном, он пел романсы под аккомпанемент фисгармонии. Кто на ней играл - не помню. Вся слиридоновская обстановка, насыщенная поэтичной и нежной влюбленностью, была такова, что казалось невозможным оставаться равнодушным к хорошеньким девушкам - хозяйкам квартиры. Про Артемия сочинили такие стихи:
Артамоша, Артамон,
Ты в кого теперь влюблен?
И, наконец, являлся живший недалеко, на Садово-Кудринской, пожилой художник Петр Петрович Кончаловский. В те годы только еще расцветал его яркий и жизнерадостный талант, он еще не успел создать портреты, букеты и натюрморты, был человек обаятельный, веселый, ему нравилось общаться с молодежью. Он искренно веселился вместе со всеми молодыми жителями Спиридоновки и говорил, что любит сюда ходить. Кроме того, у него были определенные виды на Владимира: единственная дочь Кончаловского, черноглазая Наталья, без памяти влюбилась в моего брата. Но ведь его сердце было занято...
Приходили на Спиридоновку и другие молодые люди, а также девушки (тогда их называли барышнями), но с теми гостями не было столь тесных отношений.
Родители мои поселились где-то еще, а мне сестра Лина устроила постель в "аду" из связанных между собой двух кресел и стула. Миша Олсуфьев ни разу даже не взглянул на меня, поэтому я его остро возненавидел. Зато Юша Самарин сразу взял меня под свое покровительство, разговаривал со мной, расспрашивал меня, водил по ближайшим переулкам. Он говорил, что, общаясь со мной, вспоминает своего младшего, умершего в детстве брата, которого тоже звали Сережей. Все меня привлекало в Юше: взгляд его живых небольших глаз, его милая улыбка, его голос. Да и все, с которыми он тогда общался, говорили про него: "Какой милый молодой человек!.."
На следующий день мать мне объявила, что меня примут в шестой класс бывшей женской Алферовской гимназии, при условии, если я выдержу экзамены, а экзамены предстоят очень строгие, особенно по арифметике. Обстановка в "аду" была малоподходящей для занятий. У матери набралось много других дел - с будущей квартирой, с посещением родственников, которых она давно не видела, и т. д. Я должен был решать задачи самостоятельно.
Юша освободил мне место на мраморном столике, заваленном безделушками, попытался помогать мне с задачами, но у него они тоже не выходили. А сестры в те дни были заняты до предела.
Оставалось надеяться на молитвы. Я все повторял про себя: "Пророк Наум, наставь на ум". Мать повела меня в Иверскую часовню, стоявшую между двух проездов под старинным зданием рядом с Историческим музеем. Перед часовней двумя шеренгами выстроилось множество нищих. Очередь к чудотворной иконе Богородицы медленно подвигалась. Исполненные печали Ее глаза с упреком глянули на меня. "Постараюсь тебе помочь", словно хотела Она сказать. Мы встали на колени, сделали земной поклон, приложились к иконе и вышли, раздавая направо и налево тысячи рублей, а по-нынешнему, доли копеек. Вроде бы на душе полегчало. Я шел и все повторял: "Пророк Наум, наставь на ум".
А заняты мои сестры были грандиозным балом, назначенным через три дня, на который всем барышням полагалось явиться в белых платьях. Где, у каких тетушек обитательницы "рая" достали тюлевые занавески, старинные кружева и просто белую материю - не знаю, но достали и спешно по вечерам и ночам мастерили в "чистилище". А я сидел в "аду", тупо уставившись в задачник.
Накануне бала я услышал голос Лины, вернувшейся со службы:
- Сережа, иди сюда.
Отбросив задачник, я вышел и увидел даму с седеющими волосами, в простеньком туальденоровом платье, в простенькой белой шляпке-панамке. Дама служила в АРА вместе с Линой и зашла с нею по дороге домой. Всем своим видом, гордой осанкой она была так величественна и так красива, что мысленно я назвал ее королевой. Ее большие с длинными ресницами глаза смотрели на меня приветливо, она улыбалась.
В Богородицке я никогда не целовал дамам руку. А та, которая столь приветливо смотрела на меня, протянула мне руку не для пожатия, а по-королевски, изгибая для поцелуя. И я понял, что обязан нагнуться и приложиться губами где-то у основания ее пальцев.
- Так вот он какой, Сережа! Ты, надеюсь, придешь к нам на бал? спросила меня дама.
Я весь затрепетал от счастья. Я понял, что эта красивая и величественная дама была сама графиня Елена Богдановна Шереметева - мать невесты Владимира, мать моего нового друга Петруши и мать Марийки, о которой я думал гораздо больше, чем о предстоящих экзаменах, и старшая сестра тети Теси Лопухиной. И еще я понял: раз хозяйка дома, где предстоит бал, меня приглашает, значит, я пойду, правда, буду смотреть, как танцуют другие. А мои сестры меня уверяли, что "никаких мальчишек на балы не пускают"!
Я показал сестрам язык, а Юша возликовал: оказывается, все три дня он уговаривал их взять меня на бал.
2.
Все дома в Шереметевском переулке до революции принадлежали Шереметевым. Кроме самого старинного, XVIII века, углового с Воздвиженкой, все они были доходные - с очень хорошими квартирами, которые позднее занимали опальные вожди Молотов, Хрущев, Семашко, Кржижановский, еще кто-то.
А в угловом доме, на верхнем третьем этаже в нескольких комнатах жили три вдовы со своими семьями - графиня Елена Богдановна Шереметева, иначе тетя Лиля, и две ее золовки - Анна Сергеевна Сабурова и графиня Мария Сергеевна Гудович, иначе - тетя Анна и тетя Марья. Но две последние вдовами себя не считали. Их мужей - бывшего петербургского губернатора Александра Петровича Сабурова и бывшего кутаисского губернатора графа Александра Васильевича Гудовича - арестовали. С тех пор их жены и сыновья пытались узнать об их судьбе, но никогда и нигде не получали ответа. И тетя Анна, и тетя Марья были убеждены, что их мужья живы, что их держат в какой-то таинственной тюрьме. Обе они, глубоко религиозные, постоянно ходили в церковь и подавали записки о здравии рабов божьих Александра и Александра.
Они редко кого принимали. Я их увидел впервые только на второй год своей московской жизни. Подобно тете Лиле, обе - величественные, но совсем иного облика; бледные, точно фарфоровые, молчаливые, печальные, ушедшие от суеты окружающего мира, они изредка проходили по коридору, и все уступали им дорогу.
А молодежи на Воздвиженке жило множество. У каждого сына и у каждой дочери имелись свои друзья, а помещения были просторные. Но если на Спиридоновке веселились искренно, безмятежно и легкомысленно, то на Воздвиженке соблюдался известный этикет, казалось, смешанный с предчувствием хрупкости и недолговечности веселья, напоминавшего "пир во время чумы". На Спиридоновке было три комнаты, чтобы сидеть, разговаривать, острить, смеяться. На Воздвиженке, кроме жилых комнат, был просторный зал с фортепьяно, со стульями, креслами и диванами по стенам.
Особо примечательным в воздвиженском доме было круглое помещение, куда вели ступени вверх. Снаружи оно выглядело как бельведер на углу дома. Из круглых окон этой комнаты открывался вид на запертый за семью запорами Кремль, на соборы с потемневшими золотыми куполами, на башни с черными двуглавыми орлами. Однажды тетя Лиля подвела меня к окнам и, показывая на купола и на орлов на башнях, сказала:
- Смотри. Только они одни и остались в России чистыми, не запачканными большевиками. Запомни мои слова...
Если на Спиридоновке вещи имели антикварную ценность, а высокохудожественных было немного, то на Воздвиженке отдельные предметы являлись шедеврами мирового искусства. Таково было большое полотно Рембрандта - "Иисус Христос, Мария и Марфа"; оно сейчас находится в том Музее изобразительных искусств, который тогда назывался имени Александра III. Но искусствоведы отнесли полотно к школе Рембрандта. Еще два голландских натюрморта, один из них мной описан в повести "Сорок изыскателей", на нем изображен бокал, наполненный красным вином, кинжал и убитая птица желтого цвета. Были ковры, гобелены, мебель красного дерева, бронза, фарфор.
А одна комната всегда стояла запертой. Ходили легенды, что она битком набита несметными сокровищами. Ключ от нее хранился у деверя тети Лили графа Павла Сергеевича Шереметьева. Был он до революции левых убеждений, с молодых лет жил отдельно и не пользовался шереметевскими доходами. А пришло время - он стал директором музея в бывшем их подмосковном имении Остафьеве, где еще с XVIII века хранились мебель и семейные портреты, а также архив прадеда Павла Сергеевича поэта Вяземского, в том числе письма Пушкина, его жилет, простреленный Дантесом, и другие уникальные предметы.
В 1929 году, после разгрома Остафьевского музея, Павел Сергеевич стал сотрудником музея Останкинского и благополучно дожил до своей смерти в башне Новодевичьего монастыря. Он уцелел, потому что жил замкнуто и благодаря покровительству Луначарского, знавшего его в течение многих лет.
3.
Итак, я впервые в жизни попал на бал. Войдя в ярко освещенный громадной бронзовой люстрой зал, я притаился в уголке дивана. Моя мать села рядом с тетей Лилей и с несколькими другими дамами. Все они держали в руках лорнеты и наблюдали.
Несколько молодых людей ходили туда и сюда, собирались кучками, когда рассказывали анекдоты, приглушенно хихикали. Они выходили курить, опять возвращались; если в дверях появлялась новая дама, все бросались к ней и наперерыв целовали ей руку; если дама была старой девой, то просто ей кланялись.
Ни один молодой человек не был ни во фраке, ни в смокинге, ни даже просто в пиджаке с галстуком и белой рубашке. И фраки, и смокинги, и крахмальные рубашки береглись в сундуках далеко не у каждого, поэтому они заранее договорились между собой прийти в том, во что одевались ежедневно. Так и ходили по залу - во френче, в толстовке, в старом офицерском кителе, в вельветовой курточке, в русской рубашке; у кого брюки были навыпуск, у кого галифе и сапоги. Брат Владимир был в матросской форме с брюками клёш.