Страница:
Я возражал, что двоюродные братья Елены в нашу компанию никогда не входили. Вообще-то я мог бы добавить менее броские фамилии кавалеров моей сестры Маши - Игоря Даксергофа, Валерия Перцова, Андрея Киселева, Коли Давыдова. Но зачем их впутывать?
- Давно вас не трогали,- продолжал следователь,- вот вы и обнаглели, на двенадцатом году революции какое великосветское общество собирается, фокстротики отплясываете, антисоветские анекдотики рассказываете.
- Никогда анекдоты не рассказываем! - вскричал я.
Вообще-то действительно, если в первые годы революции байки о наших вождях распространялись как из рога изобилия, то позднее языки прикусили за анекдоты давали по десять лет.
- В чем, в чем мы обнаглели? - в отчаянии спрашивал я.
- Предупреждаю,- повысил голос следователь,- вопросы задаю я, а вы на мои вопросы отвечайте.
Он начал писать протокол допроса. Что именно записал из всех разговоров, я сейчас не помню. О Вере Бернадской, о Ляле Ильинской, о Юше Самарине, об Артемии Раевском - ни о ком ничего обличающего я не сказал. Много раз повторялось слово "не помню". Не помню, чтобы разговаривали о политике, не помню, чтобы вели антисоветские разговоры, не помню, чтобы кто-то упоминал об антисоветских организациях. Никаких признаний о чьей-то преступной деятельности записано не было, но я возразил, почему записано "не помню", надо более определенно - "не слышал".
- Это все равно,- возразил следователь.- Неужели из-за этого протокол переписывать? - Я прочел, подписал. Он протянул мне заранее заготовленную на бланке другую бумагу: "Следователем ОГПУ Горбуновым Николаем Ивановичем предъявлено такому-то обвинение по статье 58 пункт 10 Уголовного кодекса".
- Вы знаете, что за статья? - спросил он.
- Знаю! Это неправда, неправда! Никогда я не занимался антисоветской агитацией! Вы мою вину не доказали! - горячился я.
- А вы не доказали, что предъявленное вам обвинение необоснованно.
Страшна и беспощадна была эта статья - пятьдесят восьмая. Она одна вмещала все контрреволюционные деяния и состояла из полутора десятков пунктов. 5810 считался самым "легким" и самым распространенным пунктом, но и по нему давали до десяти лет. А всего 58-я статья погубила, согласно подсчетам западных историков, до двадцати миллионов невинных людей...
Допрос был окончен. Я встал и напоследок набрался нахальства, попросил еще папиросу. Следователь усмехнулся, протянул пачку. Меня так и подмывало взять пяток, но я не решился и сказал:
- До свидания.
Следователь опять усмехнулся и тоже сказал:
- До свидания.
Когда я пишу эти строки, то вижу, что мой допрос совсем не походил на те страшные испытания и муки, какие через год-два и позднее терпели в застенках ОГПУ и НКВД. Более того, я скажу, что допрос вел следователь вполне объективно.
Со дня ареста жизнь моя словно перегородилась каменной стеной. Еще накануне я рассчитывал: отдам диаграммы Бобочке, он заплатит червонец, пойду в "Пионерскую правду", в "Следопыт", получу новые заказы. Собирался пойти в кино на очередного Дугласа Фербенкса. А вдали мерещилось дивное путешествие с Лялей Ильинской ко граду Китежу... И все полетело к черту. Меня сошлют. Куда? Сумею ли я там заняться творчеством?
Утром проснулся невыспавшийся. Принесли завтрак: пшенную кашу, кусок хлеба, два кусочка сахару, кружку кипятка. Только завалился спать, как открылась дверь. Меня разбудили. Мент спрашивал по бумажке:
- Голицын?
Я поднялся, назвал свое имя-отчество.
- С вещами.
4.
С вещами выпускают на свободу. Дрожащими руками засунул я свои манатки в наволочку, плащ и одеяло перекинул через руку. Пошли по коридору, я впереди, мент - сзади, спустились по лестнице, вышли во двор. А там уже стояло несколько человек и тоже с вещами.
Подъехала черная машина - ящик с двумя крохотными окошками спереди и сзади. В народе такую машину прозвали "черный ворон". Нет, не на свободу, а куда? Кто-то сказал:
- Скорее всего, в Бутырки.
Меня выкликнули одним из первых. Через дверку сзади я влез по лесенке, пробрался вперед и сел на боковую лавочку у самого окошка, ведущего к кабине водителя. Втискивались один за другим, первым удалось разместиться по обеим лавочкам, большинство встало в проходе. Требовали стать теснее, еще теснее, совсем вплотную, орали, чтобы подвинулись, набили, как сельдей в бочку. Дверку захлопнули, воздух сперся, трудно было дышать. Кто-то крикнул:
- Давайте протестовать! Мы задохнемся!
Никто не откликнулся. Люди были покорнее стада овец.
И поехали, выехали на Большую Дмитровку, потом на Малую. Значит в Бутырки. Кто-то потерял сознание, но не упал, его подпирали другие. Кого-то вырвало на соседа. С Новослободской свернули налево, въехали в ворота, остановились. Наконец открыли заднюю дверку. Мы выскакивали один за другим, сразу начинали хватать воздух, как рыбы, вытащенные из воды.
Я с любопытством оглядывал высокие, вроде кремлевских, кирпичные, только без зубцов, стены, круглые старинные башни. В одной из них когда-то содержался Пугачев. А теперь в одиночках кто там сидит?
С лязгом широко открылись обе створки железных ворот. Вспомнились строки из Данте: "Оставь надежду навсегда". После революции придумали: "Кто не был - тот будет, а кто был - никогда не забудет". Нас построили по четверо, провели в просторную комнату, там по очереди записывали в карточки, обыскивали, но поверхностно. Через два примерно часа я попал вместе с двумя горемыками в камеру № 55 на втором этаже.
Помещение было обширное, на противоположной от двери стене находилось два окна с решетками, справа и слева вдоль стен тянулись сплошным помостом нары, на них, сидели люди, все больше в одном белье. Посреди стоял длинный стол. Много позднее, уже при Ежове, догадались забивать окна железными щитами, так называемыми "намордниками", а тогда из окон виднелись небольшой двор для прогулок и окна корпуса напротив. Оттуда выглядывали заключенные. И был виден кусок неба, но нигде не замечалось ни зелени, ни вершин деревьев из-за стены, ни травки на мощенном булыжником дворе. Мне показали свободное место на новых нарах, недалеко от параши - большого цинкового бака.
Опишу некоторых, с кем довелось сидеть и кого запомнил.
Крайнее слева место у окна занимал профессор-металлург Федорович, преподававший в МВТУ, он был специалистом-консультантом на строительстве металлургических заводов. Плотный, неизменно одетый в добротный костюм, бородка клином, вид весьма почтенный. Два месяца тому назад он был арестован, ему предложили написать пространную биографию. И все. Ни на какие допросы его не вызывали, никаких обвинений не предъявляли. Позднее сразу бухнули десять лет концлагеря. Еще позднее в серии ЖЗЛ я прочел книгу Александра Бека об известном специалисте по выплавке стали Курако. Там упоминался профессор Федорович - сын адмирала и злостный вредитель.
Рядом с Федоровичем возлежал Дроздов, инженер-путеец, маленький старичок с белой бородкой, белыми волосами и в очках. В свое время он строил дальневосточную дорогу через Хабаровск, другие железные дороги. Его тоже обвиняли во вредительстве.
Следующими были два нэпмана - солидный русский и щупленький еврей. Оба они при мне получили высылку из Москвы: один - в Вятку, другой - в Уфу. Русский был очень доволен, он боялся концлагеря и конфискации имущества, теперь готовился выйти на волю и ехать пассажирским поездом на место назначения. А еврей, наоборот, был очень расстроен, он считал себя ни в чем не виноватым и взывал к публике: "Всю жизнь я торговал, и отец, и дед мой торговали. Что я буду делать в какой-то Уфе?"
Назову певца хора из церкви Знаменья. Выстроенная в стиле нарышкинского барокко, она и сейчас стоит сзади старого здания университета. В каких преступлениях обвиняли певцов и обслуживающий персонал церкви - не знаю, попал и староста Прибытков, тот самый, который финансировал свадьбу Владимира и Елены; я его видел издали на прогулке, по-прежнему полным, своими длинными усами напоминавшим Тараса Бульбу. Тот певец, который сидел в нашей камере, на допросах оправдывался, что в Бога не верует, а любит церковное пение. Всех участников того церковного дела потом сослали.
Еще был татарин - портной, латавший то старье, которое ему приносили другие татары. Несмотря на тесноту, он ухитрялся ежедневно на маленьком коврике совершать намаз.
Еще был юноша - племянник покойного наркома юстиции Курского, в корпусе напротив сидел другой племянник. Оба они через окна обменивались знаками.
Комсомолец из Чернигова Виктор Холопцев. Там посадили все комсомольское руководство. "Черниговское дело" считалось крупным, обвиняемых в "национализме" привезли на следствие в Москву. Посадили и двоих студентов ВГЛК. Холопцев был парнем начитанным, высокой культуры, подробно меня расспрашивал о лекциях профессоров ВГЛК. Он был очень худ и изможден, сидел давно и своей бледностью походил на мертвеца, но держался бодро и мужественно.
На правых нарах у окна возлежал староста - высокий, атлетически сложенный, с длинной светлой бородой. Он был начальником паровозного депо на одной из станций Рязано-Уральской железной дороги и заботливо ухаживал за соседом - одним из руководителей этой же дороги инженером Калининым, который очень мучился, не зная о своей дальнейшей участи. Было посажено все начальство дороги, дело считалось тоже крупным, следствие велось в Москве.
На тех же нарах находился монах средних лет из Голутвина монастыря под Коломной. Забыл, как его звали, кажется, отец Георгий, фамилия Беляев. Много спустя я узнал, что его очень почитали верующие. В камере он больше молчал, иногда над ним глумились уголовники. Со мной он заговаривал, сперва осторожно, потом чаще, советовал потихоньку молиться и говорил, что за меня тоже молится.
Вообще духовенства сидело в Бутырках много. Из окон мы наблюдали за прогулками из других камер и видели, что в каждой находилось по два-три священника, в одной - четыре. Они так и выходили во двор - одна пара, за нею другая пара, шли медленно и наклонившись, как на картинах Нестерова.
Вообще смотреть в окно на гуляющих было развлечением, многие узнавали посаженных по одному делу. Оттого-то в будущем и заколотили окна "намордниками".
Сидел в камере очень милый агроном, оказавшийся зятем художника Староносова. В тот же год посадили и Староносова и отправили в ссылку в Казахстан. Мой брат Владимир хлопотал, чтобы ему журналы заказывали иллюстрации.
Сидело человек шесть китайцев. Как раз тогда китайский генерал Чжан Дзолин бесцеремонно отобрал у нас КВЖД, построенную на царские деньги и проходившую по территории Маньчжурии. Обиду мы проглотили, но в отместку посадили всех китайцев в Москве и по всей стране. Из тех, кто сидел в нашей камере, один был торговец, другой - прачка, третий - студент Коммунистического университета имени Сунь Ятсена - юноша культурный, коммунист убежденный, но никак не понимавший, за что его посадили.
Наверное, все те, кого я перечислил, не совершали никаких преступлений, но были и действительно виновные.
В газетах писали о крупном деле Мологолеса. Оказался замешанным в хищениях целый ряд сотрудников этой организации; один из них - зам. главбуха - сидел в нашей камере, его ежедневно уводили на суд, возвращаясь, он рассказывал о подробностях процесса. Принимая во внимание его пролетарское происхождение, ему дали три года ссылки, чем он остался очень доволен.
Уголовников-воров сидело в камере человек шесть, молодых, развязных, шумливых; они были в меньшинстве и потому вели себя вполне прилично. Однажды все они взбудоражились, увидев в окно почтенного старца, вроде Льва Толстого, который величаво шествовал на прогулке. Он оказался чуть ли не вождем всех московских воров.
А вот кого не было, так это большевиков-оппозиционеров. А их тогда начали арестовывать, они сидели на Лубянке, а если в Бутырках, то по одиночным камерам. Мы видели, как их выпускали на прогулку, они шли кругом, один за другим, на расстоянии двух метров, как на картине Ван Гога. В течение нескольких дней мы читали в уборной надпись химическим карандашом: "Ленинцы! В приговорах начинают давать концлагери. Держитесь крепче!"
А народу в камере все добавлялось, редко вызывали кого с вещами. Ждали этапа, то есть эшелона из нескольких вагонов. Каждый день впихивали новых, прямо с воли. Они входили, останавливались у двери ошарашенные, растерянные. Староста указывал каждому место. Вскоре нары были забиты до отказа, лежали ночью тесно, все на одном боку, поворачивались по команде; староста указывал место прямо на каменном полу под нарами.
Из новых назову курсанта-летчика с отпоротыми петлицами, молодцеватого парня, уверенного, что его не сегодня завтра освободят. Однажды впихнули молчаливого, обросшего, в лохмотьях, босого маленького человечка. Его поймали на Ярославском вокзале. У всех он вызывал брезгливость, казался сумасшедшим. Рядом с ним положили представительного, толстого, в хорошем костюме, в американских круглых очках зава одной из московских больниц. Наверное, там он выглядел божеством, а здесь лежал скрюченным под нарами.
Еще появился крестьянин из Коломенского, чернобородый, красивый. Он как пришел, так и лег на пол, закрыв руками лицо, лежал и шептал молитвы. Позднее он разговорился, рассказал, что у него и отец, и дед, и прадед были огородниками, кормили Москву овощами; несколько братьев с семьями живут вместе, все они старообрядцы и всех их арестовали. За что?..
Передачи бывали раз в неделю. Многим приносили богатые блюда, пироги, разрезанные на куски, булки пополам. На букву "г" передачи полагались по понедельникам. Я очень удивился, что и меня выкликнули. Только перевели в Бутырки, и какая прыть - уже гостинец, уже весточка из дома. Почерком матери был составлен список продуктов. Я должен был на этом списке написать "получил все сполна" и расписаться. И ни слова больше. А я осмелился добавить еще букву "ц", то есть "целую".
Режим дня был такой: в течение дня заключенные из "рабочего коридора" трижды приносили бадьи, утром - кипяток, хлеб и три кусочка сахара на весь день, днем баланда-похлебка и каша-размазня, вечером еще что-то, раз в день водили в туалет и на прогулку. Ночью не давали покоя - открывалась дверь, и то одного, то другого выкликали на допрос.
5.
Однажды ночью вызвали и меня. К моему удивлению, сопровождающим ментом оказалась юная девушка, более или менее хорошенькая, которой очень шла военная форма с портупеей наискось. Она взглянула на меня, на миг глаза наши встретились. Мне показалось, что в ее глазах мелькнуло нечто вроде жалости: "такой молоденький, и уже преступник"... Мы пошли, я впереди, она за мной и изредка бросала - направо, опять направо, налево... У других ментов глаза были холодно-стеклянные, точно смотрели не на человека, а на стену. А у нее... Я оглянулся и ей подмигнул. Знакомым девушкам я так никогда не подмигивал.
- Не оглядываться! - крикнула она звонко, но приказывающего окрика у нее не получилось.
Спускаясь по лестнице, я опять оглянулся и опять ей подмигнул, да еще с некоторой лихостью.
- Не оглядываться!- В ее голосе я почувствовал и обиду, и бессилие. Возможно, если бы я в третий раз оглянулся и подмигнул, ей захотелось бы заплакать.
Она ввела меня в комнату с каменным полом, с очень высоким сводчатым потолком. Посреди комнаты стоял обшарпапный одинокий письменный стол, под потолком висела лампочка без абажура, а в столь же обшарпанном, верно, еще со времени царского деспотизма, кресле сидел знакомый следователь Горбунов, но не в военном плаще с ромбами, а в простецкой синей рубашке-косоворотке.
"Вот его настоящая одежда",- подумал я.
Он начал допрос с того, что лояльность - это мало. Я должен доказать преданность Совесткой власти, должен ей помогать. Я сразу догадался, куда он клонит, но сделал вид, что не понимаю, и молчал. Следователь прямо сказал:
- Я сейчас вам дам подписать одну бумагу, вы обяжетесь нам помогать, более того, мы вам будем давать определенные задания.
- Нет,- тихо ответил я и опустил глаза.
- Или завтра же освобождение, или я вас сгною в Туруханске.
Я весь сжался, взглянул прямо в красивые темные глаза следователя и тихо сказал:
- Пусть будет Туруханск.
Всю жизнь я гордился этим своим ответом, только не люблю о том рассказывать.
Следователь откинулся к спинке, кресла, долго смотрел на меня. Я с тоской думал, как он будет мне грозить, будет меня уговаривать. А он неожиданно сказал:
- Я не настаиваю. Я так и думал, что вы не подпишете. От таких, как вы, нам помощи на копейку.
Он начал писать, кончил, протянул мне бумагу. Я прочел, прочел другой раз. Фразы были длинные, в мозгу не сразу укладывались, да и спать хотелось. Сейчас текст привожу почти дословно. Такое и через шестьдесят лет не забывается:
Обязательство:
Я, нижеподписавшийся - такой-то, настоящим обязуюсь, что никогда, никому, даже своим самым близким родным, ни при каких обстоятельствах не буду рассказывать, о чем говорилось на допросе такого-то числа июня месяца 1929 года. Если же нарушу это свое обязательство, то буду отвечать по такой-то статье УК РСФСР, как за разглашение важной государственной тайны.
Я подписался. Следователь неожиданно встал и заговорил совсем другим голосом, наверное, так он разговаривал с женой, с друзьями.
- Допрос окончен. Я хочу дать вам совет от себя лично. Сейчас по всей стране началось грандиозное строительство. А вы фокстроты танцуете. Вам следует включиться в общенародный созидательный процесс. Мой вам совет: уезжайте, уезжайте из Москвы на одну из строек, усердным трудом вы докажете свою приверженность Советской власти.- В словах следователя я почувстовал искреннее участие.
- Но меня нигде на работу не примут,- с горечью проговорил я,- лишенцев не принимают, да еще с таким социальным происхождением.
- В избирательных правах вы будете восстановлены,- убежденно сказал следователь.
- Если бы вы знали, как мне нужно жить в Москве, ведь я мечтаю стать писателем.
- Оставьте пустые мечты. Еще раз даю совет - уезжайте.
Он нажал кнопку. Явилась девушка-мент, повела меня. Я шел не оглядываясь. Я так был взволнован, что мне было не до девушки. Неужели меня освободят? Следователь прямо не говорил, но намекал. И верилось, и не верилось...
6.
Весь следующий день я пребывал в великом волнении, потихоньку заговаривал с отцом Георгием, разумеется, не о допросе, а уж не помню, о чем. И вдруг он убежденно сказал:
- А вас выпустят!..
Во второй половине следующего дня с лязгом отворилась дверь, и на пороге предстал мент. По бумажке он прочел:
- Голицын!
Я отозвался, сказал свое имя-отчество.
- С вещами. И быстрее.
У меня так дрожали руки, что я никак не мог разобриться, где что лежит. Подошел татарин и начал засовывать все подряд в наволочку.
Подошел отец Георгий и мне шепнул:
- Благослови вас Господь.
Мент торопил. Меня провожало несколько десятков исполненных невыразимой тоски взглядов. Оглянувшись у двери, я успел сказать:
- Всего вам всем хорошего.
Мент долго меня водил по коридорам, ввел в комнату на первом этаже. Сидевший за перегородкой военный с одной шпалой в петлицах мне объявил:
- Вы освобождаетесь.- И дал мне подписать бумагу.
Оказывается - подписка о невыезде из Москвы. Я подписал, думал только о свободе, о том, что сейчас выйду на улицу. А всего я просидел лишь одиннадцать дней - три на Лубянке и восемь в Бутырках. И никогда эти дни не забуду. Вон сколько страниц накатал!
Растерянный, я встал на углу Новослободской и Лесной с узлом под мышкой. Солнышко ярко светило, а у меня не было ни копейки. Зайцем, что ли, на трамвае? Увидел извозчика, нанял. Дребезжа колесами по мостовой, поехали через всю Москву, по пути разговорились, извозчик, молодой парень, оказался земляком - тульским.
Он мне признался, что боится возвращаться домой - по всем деревням раскулачивают, высылают, сажают. А тут овса для коня никак не достать. Я посоветовал ему лошадь и пролетку продать, а самому вербоваться куда-нибудь на строительство.
Долго ехали, наконец свернули в наш переулок. Выскочил я на тротуар, поскакал через две ступеньки вверх по лестнице, позвонил. И кинулся в объятия своих родных. Кто-то из сестер побежал расплачиваться с извозчиком. Все уселись вокруг стола, поставили передо мной тарелку супа. Я начал что-то рассказывать, радостно и бессвязно. И вдруг мать меня спросила:
- А тебе предлагали?
Все притихли, ожидая моего ответа. Ну что я скажу? Ведь два дня тому назад подписал, что никогда, никому, даже своим самым близким родным... Я замолчал, посмотрел на отца, потом на мать, потом на брата Владимира... Выручила мать. Она сказала:
- Послушай, какой у тебя трогательный друг! Он тебя так любит, трижды приходил, о тебе справлялся, предлагал помочь.
Так она говорила о Валерии Перцове, с кем мы перешли на "ты" за час до моего ареста.
Раздался звонок. Вошел Николай Михайлович Матвеев, родственник Давыдовых, иначе дядя Кока - потомок известного деятеля XVII века Артамона Матвеева, чем он очень гордился. Это был одинокий старый вдовец, бывший судейский чиновник, а теперь неизвестно на какие средства существовавший. У него было семь знакомых семейств, каждое из которых он посещал раз в неделю. Когда он являлся к нам, его кормили, усаживали рядом с дедушкой, и они тихо беседовали, вспоминая былые времена.
А в день моего чудесного возвращения на первых порах я был в центре всеобщего внимания, продолжал рассказывать, сам расспрашивал. Я узнал, что, кроме меня, посадили еще только Юшу Самарина, узнал, что мой отец ходил к Пешковой, и она приняла во мне живейшее участие.
Мои рассказы прервал Николаи Михайлович:
- А когда в восемнадцатом году меня арестовала Моршанская Чека, то...начал он унылым голосом. Я замолчал. Из вежливости все начали слушать нудное повествование дяди Коки. Когда же он кончил, я вновь стал рассказывать. И опять он меня прервал:
- А когда в двадцать втором году меня арестовало Тамбовское Гепеу, то...
Мать не выдержала и бесцеремонно отрезала:
- Я не вас, я сына хочу слушать!..
Тут раздался звонок. Явился Валерий Перцов, мы с ним радостно расцеловались. Я продолжал рассказывать. Все меня слушали, порой смеялись, порой лица всех становились серьезными, я рассказывал, как забрал у следователя вторую папиросу и про его синюю рубашку.
- Сережа чувствует себя именинником,- вставил Валерий при общем хохоте...
Сейчас, шестьдесят лет спустя, я постараюсь ответить на возможный вопрос читателей: почему же меня вообще освободили, да еще так скоро?
К тому были три причины. Первая: я, очевидно, своими ответами действительно произвел на следователя благожелательное впечатление. Вторая причина: очень жаркая была за меня молитва матери. Третья причина: отхлопотала меня Екатерина Павловна Пешкова. Наверное, эта причина была основной.
Через два дня после моего освобождения отец мой направился к Пешковой по своим делам; узнав, что я на свободе, она пожелала меня видеть.
Когда я пришел в ее скромную контору на Кузнецком мосту, она приняла меня без всякой очереди, усадила по другую сторону своего письменного стола. Впервые я увидел ее столь близко. Она была поразительно красива той благородной красотой, мимо которой невозможно пройти, не полюбовавшись. Взглянула на меня пристально своими прекрасными, цвета стали, глазами и задала все тот же роковой вопрос:
- А вам предлагали ?
Я молчал. Ну что я ей скажу? Ведь подписался же, что "никогда никому..."
Она догадалась и сказала:
- Я вас поняла. А вы что ответили?
- Ответил, что Туруханск.
- Так и сказали Туруханск? - Она продолжала смотреть на меня пронзающим взглядом следователя.
- Так и сказал.
- Дайте мне слово, что сейчас говорите правду?
- Даю! - уверенно ответил я.
Она мне поверила. Узнав, что я был вынужден дать подписку о невыезде, сказала, что это означает - следствие не закончено. На дачу в Сергиев посад я могу поехать, но с тем условием, что, если меня вызовут, я должен немедленно возвращаться в Москву. На мой вопрос, что я собрался путешествовать по Нижегородской области, она ответила категорически нельзя!
Так провалилась моя поездка с Лялей Ильинской к невидимому граду Китежу, о чем я так мечтал.
7.
После своего освобождения из тюрьмы я снова занялся черчением карт для журналов, как будто ничего со мной не приключалось. А на самом деле за те одиннадцать дней я повзрослел на три года.
Явился к нам средний их трех братьев Раевских - Михаил. Он вызвал меня в прихожую и спросил полушепотом:
- А тебе предлагали?
Я едва сдержался, чтобы не выругаться. Пятый любопытный ко мне пристает! Не могу же я выдать "важную государственную тайну"! Михаил мне сказал, что пришел по поручению своего двоюродного брата Артемия. Ему необходимо со мной встретиться, и он просит меня срочно приехать к ним на дачу. Артемий Раевский был частым гостем у нас на Еропкинском. Меня удивило, почему теперь он не зашел к нам.
На следующий день я отправился на 17-ю версту. Там рядом с Осоргиными снимали дачу Раевские.
У Осоргиных, как обычно, встретили меня радостно, говорили, как переживали за мою судьбу. Но в глазах их всех, в том числе в глазах моей сестры Лины, я угадывал тайные и горькие мысли: "Тебя освободили, а наш Георгий уже четвертый год как томится".
Дядя Миша отозвал меня в сторону и спросил:
- Давно вас не трогали,- продолжал следователь,- вот вы и обнаглели, на двенадцатом году революции какое великосветское общество собирается, фокстротики отплясываете, антисоветские анекдотики рассказываете.
- Никогда анекдоты не рассказываем! - вскричал я.
Вообще-то действительно, если в первые годы революции байки о наших вождях распространялись как из рога изобилия, то позднее языки прикусили за анекдоты давали по десять лет.
- В чем, в чем мы обнаглели? - в отчаянии спрашивал я.
- Предупреждаю,- повысил голос следователь,- вопросы задаю я, а вы на мои вопросы отвечайте.
Он начал писать протокол допроса. Что именно записал из всех разговоров, я сейчас не помню. О Вере Бернадской, о Ляле Ильинской, о Юше Самарине, об Артемии Раевском - ни о ком ничего обличающего я не сказал. Много раз повторялось слово "не помню". Не помню, чтобы разговаривали о политике, не помню, чтобы вели антисоветские разговоры, не помню, чтобы кто-то упоминал об антисоветских организациях. Никаких признаний о чьей-то преступной деятельности записано не было, но я возразил, почему записано "не помню", надо более определенно - "не слышал".
- Это все равно,- возразил следователь.- Неужели из-за этого протокол переписывать? - Я прочел, подписал. Он протянул мне заранее заготовленную на бланке другую бумагу: "Следователем ОГПУ Горбуновым Николаем Ивановичем предъявлено такому-то обвинение по статье 58 пункт 10 Уголовного кодекса".
- Вы знаете, что за статья? - спросил он.
- Знаю! Это неправда, неправда! Никогда я не занимался антисоветской агитацией! Вы мою вину не доказали! - горячился я.
- А вы не доказали, что предъявленное вам обвинение необоснованно.
Страшна и беспощадна была эта статья - пятьдесят восьмая. Она одна вмещала все контрреволюционные деяния и состояла из полутора десятков пунктов. 5810 считался самым "легким" и самым распространенным пунктом, но и по нему давали до десяти лет. А всего 58-я статья погубила, согласно подсчетам западных историков, до двадцати миллионов невинных людей...
Допрос был окончен. Я встал и напоследок набрался нахальства, попросил еще папиросу. Следователь усмехнулся, протянул пачку. Меня так и подмывало взять пяток, но я не решился и сказал:
- До свидания.
Следователь опять усмехнулся и тоже сказал:
- До свидания.
Когда я пишу эти строки, то вижу, что мой допрос совсем не походил на те страшные испытания и муки, какие через год-два и позднее терпели в застенках ОГПУ и НКВД. Более того, я скажу, что допрос вел следователь вполне объективно.
Со дня ареста жизнь моя словно перегородилась каменной стеной. Еще накануне я рассчитывал: отдам диаграммы Бобочке, он заплатит червонец, пойду в "Пионерскую правду", в "Следопыт", получу новые заказы. Собирался пойти в кино на очередного Дугласа Фербенкса. А вдали мерещилось дивное путешествие с Лялей Ильинской ко граду Китежу... И все полетело к черту. Меня сошлют. Куда? Сумею ли я там заняться творчеством?
Утром проснулся невыспавшийся. Принесли завтрак: пшенную кашу, кусок хлеба, два кусочка сахару, кружку кипятка. Только завалился спать, как открылась дверь. Меня разбудили. Мент спрашивал по бумажке:
- Голицын?
Я поднялся, назвал свое имя-отчество.
- С вещами.
4.
С вещами выпускают на свободу. Дрожащими руками засунул я свои манатки в наволочку, плащ и одеяло перекинул через руку. Пошли по коридору, я впереди, мент - сзади, спустились по лестнице, вышли во двор. А там уже стояло несколько человек и тоже с вещами.
Подъехала черная машина - ящик с двумя крохотными окошками спереди и сзади. В народе такую машину прозвали "черный ворон". Нет, не на свободу, а куда? Кто-то сказал:
- Скорее всего, в Бутырки.
Меня выкликнули одним из первых. Через дверку сзади я влез по лесенке, пробрался вперед и сел на боковую лавочку у самого окошка, ведущего к кабине водителя. Втискивались один за другим, первым удалось разместиться по обеим лавочкам, большинство встало в проходе. Требовали стать теснее, еще теснее, совсем вплотную, орали, чтобы подвинулись, набили, как сельдей в бочку. Дверку захлопнули, воздух сперся, трудно было дышать. Кто-то крикнул:
- Давайте протестовать! Мы задохнемся!
Никто не откликнулся. Люди были покорнее стада овец.
И поехали, выехали на Большую Дмитровку, потом на Малую. Значит в Бутырки. Кто-то потерял сознание, но не упал, его подпирали другие. Кого-то вырвало на соседа. С Новослободской свернули налево, въехали в ворота, остановились. Наконец открыли заднюю дверку. Мы выскакивали один за другим, сразу начинали хватать воздух, как рыбы, вытащенные из воды.
Я с любопытством оглядывал высокие, вроде кремлевских, кирпичные, только без зубцов, стены, круглые старинные башни. В одной из них когда-то содержался Пугачев. А теперь в одиночках кто там сидит?
С лязгом широко открылись обе створки железных ворот. Вспомнились строки из Данте: "Оставь надежду навсегда". После революции придумали: "Кто не был - тот будет, а кто был - никогда не забудет". Нас построили по четверо, провели в просторную комнату, там по очереди записывали в карточки, обыскивали, но поверхностно. Через два примерно часа я попал вместе с двумя горемыками в камеру № 55 на втором этаже.
Помещение было обширное, на противоположной от двери стене находилось два окна с решетками, справа и слева вдоль стен тянулись сплошным помостом нары, на них, сидели люди, все больше в одном белье. Посреди стоял длинный стол. Много позднее, уже при Ежове, догадались забивать окна железными щитами, так называемыми "намордниками", а тогда из окон виднелись небольшой двор для прогулок и окна корпуса напротив. Оттуда выглядывали заключенные. И был виден кусок неба, но нигде не замечалось ни зелени, ни вершин деревьев из-за стены, ни травки на мощенном булыжником дворе. Мне показали свободное место на новых нарах, недалеко от параши - большого цинкового бака.
Опишу некоторых, с кем довелось сидеть и кого запомнил.
Крайнее слева место у окна занимал профессор-металлург Федорович, преподававший в МВТУ, он был специалистом-консультантом на строительстве металлургических заводов. Плотный, неизменно одетый в добротный костюм, бородка клином, вид весьма почтенный. Два месяца тому назад он был арестован, ему предложили написать пространную биографию. И все. Ни на какие допросы его не вызывали, никаких обвинений не предъявляли. Позднее сразу бухнули десять лет концлагеря. Еще позднее в серии ЖЗЛ я прочел книгу Александра Бека об известном специалисте по выплавке стали Курако. Там упоминался профессор Федорович - сын адмирала и злостный вредитель.
Рядом с Федоровичем возлежал Дроздов, инженер-путеец, маленький старичок с белой бородкой, белыми волосами и в очках. В свое время он строил дальневосточную дорогу через Хабаровск, другие железные дороги. Его тоже обвиняли во вредительстве.
Следующими были два нэпмана - солидный русский и щупленький еврей. Оба они при мне получили высылку из Москвы: один - в Вятку, другой - в Уфу. Русский был очень доволен, он боялся концлагеря и конфискации имущества, теперь готовился выйти на волю и ехать пассажирским поездом на место назначения. А еврей, наоборот, был очень расстроен, он считал себя ни в чем не виноватым и взывал к публике: "Всю жизнь я торговал, и отец, и дед мой торговали. Что я буду делать в какой-то Уфе?"
Назову певца хора из церкви Знаменья. Выстроенная в стиле нарышкинского барокко, она и сейчас стоит сзади старого здания университета. В каких преступлениях обвиняли певцов и обслуживающий персонал церкви - не знаю, попал и староста Прибытков, тот самый, который финансировал свадьбу Владимира и Елены; я его видел издали на прогулке, по-прежнему полным, своими длинными усами напоминавшим Тараса Бульбу. Тот певец, который сидел в нашей камере, на допросах оправдывался, что в Бога не верует, а любит церковное пение. Всех участников того церковного дела потом сослали.
Еще был татарин - портной, латавший то старье, которое ему приносили другие татары. Несмотря на тесноту, он ухитрялся ежедневно на маленьком коврике совершать намаз.
Еще был юноша - племянник покойного наркома юстиции Курского, в корпусе напротив сидел другой племянник. Оба они через окна обменивались знаками.
Комсомолец из Чернигова Виктор Холопцев. Там посадили все комсомольское руководство. "Черниговское дело" считалось крупным, обвиняемых в "национализме" привезли на следствие в Москву. Посадили и двоих студентов ВГЛК. Холопцев был парнем начитанным, высокой культуры, подробно меня расспрашивал о лекциях профессоров ВГЛК. Он был очень худ и изможден, сидел давно и своей бледностью походил на мертвеца, но держался бодро и мужественно.
На правых нарах у окна возлежал староста - высокий, атлетически сложенный, с длинной светлой бородой. Он был начальником паровозного депо на одной из станций Рязано-Уральской железной дороги и заботливо ухаживал за соседом - одним из руководителей этой же дороги инженером Калининым, который очень мучился, не зная о своей дальнейшей участи. Было посажено все начальство дороги, дело считалось тоже крупным, следствие велось в Москве.
На тех же нарах находился монах средних лет из Голутвина монастыря под Коломной. Забыл, как его звали, кажется, отец Георгий, фамилия Беляев. Много спустя я узнал, что его очень почитали верующие. В камере он больше молчал, иногда над ним глумились уголовники. Со мной он заговаривал, сперва осторожно, потом чаще, советовал потихоньку молиться и говорил, что за меня тоже молится.
Вообще духовенства сидело в Бутырках много. Из окон мы наблюдали за прогулками из других камер и видели, что в каждой находилось по два-три священника, в одной - четыре. Они так и выходили во двор - одна пара, за нею другая пара, шли медленно и наклонившись, как на картинах Нестерова.
Вообще смотреть в окно на гуляющих было развлечением, многие узнавали посаженных по одному делу. Оттого-то в будущем и заколотили окна "намордниками".
Сидел в камере очень милый агроном, оказавшийся зятем художника Староносова. В тот же год посадили и Староносова и отправили в ссылку в Казахстан. Мой брат Владимир хлопотал, чтобы ему журналы заказывали иллюстрации.
Сидело человек шесть китайцев. Как раз тогда китайский генерал Чжан Дзолин бесцеремонно отобрал у нас КВЖД, построенную на царские деньги и проходившую по территории Маньчжурии. Обиду мы проглотили, но в отместку посадили всех китайцев в Москве и по всей стране. Из тех, кто сидел в нашей камере, один был торговец, другой - прачка, третий - студент Коммунистического университета имени Сунь Ятсена - юноша культурный, коммунист убежденный, но никак не понимавший, за что его посадили.
Наверное, все те, кого я перечислил, не совершали никаких преступлений, но были и действительно виновные.
В газетах писали о крупном деле Мологолеса. Оказался замешанным в хищениях целый ряд сотрудников этой организации; один из них - зам. главбуха - сидел в нашей камере, его ежедневно уводили на суд, возвращаясь, он рассказывал о подробностях процесса. Принимая во внимание его пролетарское происхождение, ему дали три года ссылки, чем он остался очень доволен.
Уголовников-воров сидело в камере человек шесть, молодых, развязных, шумливых; они были в меньшинстве и потому вели себя вполне прилично. Однажды все они взбудоражились, увидев в окно почтенного старца, вроде Льва Толстого, который величаво шествовал на прогулке. Он оказался чуть ли не вождем всех московских воров.
А вот кого не было, так это большевиков-оппозиционеров. А их тогда начали арестовывать, они сидели на Лубянке, а если в Бутырках, то по одиночным камерам. Мы видели, как их выпускали на прогулку, они шли кругом, один за другим, на расстоянии двух метров, как на картине Ван Гога. В течение нескольких дней мы читали в уборной надпись химическим карандашом: "Ленинцы! В приговорах начинают давать концлагери. Держитесь крепче!"
А народу в камере все добавлялось, редко вызывали кого с вещами. Ждали этапа, то есть эшелона из нескольких вагонов. Каждый день впихивали новых, прямо с воли. Они входили, останавливались у двери ошарашенные, растерянные. Староста указывал каждому место. Вскоре нары были забиты до отказа, лежали ночью тесно, все на одном боку, поворачивались по команде; староста указывал место прямо на каменном полу под нарами.
Из новых назову курсанта-летчика с отпоротыми петлицами, молодцеватого парня, уверенного, что его не сегодня завтра освободят. Однажды впихнули молчаливого, обросшего, в лохмотьях, босого маленького человечка. Его поймали на Ярославском вокзале. У всех он вызывал брезгливость, казался сумасшедшим. Рядом с ним положили представительного, толстого, в хорошем костюме, в американских круглых очках зава одной из московских больниц. Наверное, там он выглядел божеством, а здесь лежал скрюченным под нарами.
Еще появился крестьянин из Коломенского, чернобородый, красивый. Он как пришел, так и лег на пол, закрыв руками лицо, лежал и шептал молитвы. Позднее он разговорился, рассказал, что у него и отец, и дед, и прадед были огородниками, кормили Москву овощами; несколько братьев с семьями живут вместе, все они старообрядцы и всех их арестовали. За что?..
Передачи бывали раз в неделю. Многим приносили богатые блюда, пироги, разрезанные на куски, булки пополам. На букву "г" передачи полагались по понедельникам. Я очень удивился, что и меня выкликнули. Только перевели в Бутырки, и какая прыть - уже гостинец, уже весточка из дома. Почерком матери был составлен список продуктов. Я должен был на этом списке написать "получил все сполна" и расписаться. И ни слова больше. А я осмелился добавить еще букву "ц", то есть "целую".
Режим дня был такой: в течение дня заключенные из "рабочего коридора" трижды приносили бадьи, утром - кипяток, хлеб и три кусочка сахара на весь день, днем баланда-похлебка и каша-размазня, вечером еще что-то, раз в день водили в туалет и на прогулку. Ночью не давали покоя - открывалась дверь, и то одного, то другого выкликали на допрос.
5.
Однажды ночью вызвали и меня. К моему удивлению, сопровождающим ментом оказалась юная девушка, более или менее хорошенькая, которой очень шла военная форма с портупеей наискось. Она взглянула на меня, на миг глаза наши встретились. Мне показалось, что в ее глазах мелькнуло нечто вроде жалости: "такой молоденький, и уже преступник"... Мы пошли, я впереди, она за мной и изредка бросала - направо, опять направо, налево... У других ментов глаза были холодно-стеклянные, точно смотрели не на человека, а на стену. А у нее... Я оглянулся и ей подмигнул. Знакомым девушкам я так никогда не подмигивал.
- Не оглядываться! - крикнула она звонко, но приказывающего окрика у нее не получилось.
Спускаясь по лестнице, я опять оглянулся и опять ей подмигнул, да еще с некоторой лихостью.
- Не оглядываться!- В ее голосе я почувствовал и обиду, и бессилие. Возможно, если бы я в третий раз оглянулся и подмигнул, ей захотелось бы заплакать.
Она ввела меня в комнату с каменным полом, с очень высоким сводчатым потолком. Посреди комнаты стоял обшарпапный одинокий письменный стол, под потолком висела лампочка без абажура, а в столь же обшарпанном, верно, еще со времени царского деспотизма, кресле сидел знакомый следователь Горбунов, но не в военном плаще с ромбами, а в простецкой синей рубашке-косоворотке.
"Вот его настоящая одежда",- подумал я.
Он начал допрос с того, что лояльность - это мало. Я должен доказать преданность Совесткой власти, должен ей помогать. Я сразу догадался, куда он клонит, но сделал вид, что не понимаю, и молчал. Следователь прямо сказал:
- Я сейчас вам дам подписать одну бумагу, вы обяжетесь нам помогать, более того, мы вам будем давать определенные задания.
- Нет,- тихо ответил я и опустил глаза.
- Или завтра же освобождение, или я вас сгною в Туруханске.
Я весь сжался, взглянул прямо в красивые темные глаза следователя и тихо сказал:
- Пусть будет Туруханск.
Всю жизнь я гордился этим своим ответом, только не люблю о том рассказывать.
Следователь откинулся к спинке, кресла, долго смотрел на меня. Я с тоской думал, как он будет мне грозить, будет меня уговаривать. А он неожиданно сказал:
- Я не настаиваю. Я так и думал, что вы не подпишете. От таких, как вы, нам помощи на копейку.
Он начал писать, кончил, протянул мне бумагу. Я прочел, прочел другой раз. Фразы были длинные, в мозгу не сразу укладывались, да и спать хотелось. Сейчас текст привожу почти дословно. Такое и через шестьдесят лет не забывается:
Обязательство:
Я, нижеподписавшийся - такой-то, настоящим обязуюсь, что никогда, никому, даже своим самым близким родным, ни при каких обстоятельствах не буду рассказывать, о чем говорилось на допросе такого-то числа июня месяца 1929 года. Если же нарушу это свое обязательство, то буду отвечать по такой-то статье УК РСФСР, как за разглашение важной государственной тайны.
Я подписался. Следователь неожиданно встал и заговорил совсем другим голосом, наверное, так он разговаривал с женой, с друзьями.
- Допрос окончен. Я хочу дать вам совет от себя лично. Сейчас по всей стране началось грандиозное строительство. А вы фокстроты танцуете. Вам следует включиться в общенародный созидательный процесс. Мой вам совет: уезжайте, уезжайте из Москвы на одну из строек, усердным трудом вы докажете свою приверженность Советской власти.- В словах следователя я почувстовал искреннее участие.
- Но меня нигде на работу не примут,- с горечью проговорил я,- лишенцев не принимают, да еще с таким социальным происхождением.
- В избирательных правах вы будете восстановлены,- убежденно сказал следователь.
- Если бы вы знали, как мне нужно жить в Москве, ведь я мечтаю стать писателем.
- Оставьте пустые мечты. Еще раз даю совет - уезжайте.
Он нажал кнопку. Явилась девушка-мент, повела меня. Я шел не оглядываясь. Я так был взволнован, что мне было не до девушки. Неужели меня освободят? Следователь прямо не говорил, но намекал. И верилось, и не верилось...
6.
Весь следующий день я пребывал в великом волнении, потихоньку заговаривал с отцом Георгием, разумеется, не о допросе, а уж не помню, о чем. И вдруг он убежденно сказал:
- А вас выпустят!..
Во второй половине следующего дня с лязгом отворилась дверь, и на пороге предстал мент. По бумажке он прочел:
- Голицын!
Я отозвался, сказал свое имя-отчество.
- С вещами. И быстрее.
У меня так дрожали руки, что я никак не мог разобриться, где что лежит. Подошел татарин и начал засовывать все подряд в наволочку.
Подошел отец Георгий и мне шепнул:
- Благослови вас Господь.
Мент торопил. Меня провожало несколько десятков исполненных невыразимой тоски взглядов. Оглянувшись у двери, я успел сказать:
- Всего вам всем хорошего.
Мент долго меня водил по коридорам, ввел в комнату на первом этаже. Сидевший за перегородкой военный с одной шпалой в петлицах мне объявил:
- Вы освобождаетесь.- И дал мне подписать бумагу.
Оказывается - подписка о невыезде из Москвы. Я подписал, думал только о свободе, о том, что сейчас выйду на улицу. А всего я просидел лишь одиннадцать дней - три на Лубянке и восемь в Бутырках. И никогда эти дни не забуду. Вон сколько страниц накатал!
Растерянный, я встал на углу Новослободской и Лесной с узлом под мышкой. Солнышко ярко светило, а у меня не было ни копейки. Зайцем, что ли, на трамвае? Увидел извозчика, нанял. Дребезжа колесами по мостовой, поехали через всю Москву, по пути разговорились, извозчик, молодой парень, оказался земляком - тульским.
Он мне признался, что боится возвращаться домой - по всем деревням раскулачивают, высылают, сажают. А тут овса для коня никак не достать. Я посоветовал ему лошадь и пролетку продать, а самому вербоваться куда-нибудь на строительство.
Долго ехали, наконец свернули в наш переулок. Выскочил я на тротуар, поскакал через две ступеньки вверх по лестнице, позвонил. И кинулся в объятия своих родных. Кто-то из сестер побежал расплачиваться с извозчиком. Все уселись вокруг стола, поставили передо мной тарелку супа. Я начал что-то рассказывать, радостно и бессвязно. И вдруг мать меня спросила:
- А тебе предлагали?
Все притихли, ожидая моего ответа. Ну что я скажу? Ведь два дня тому назад подписал, что никогда, никому, даже своим самым близким родным... Я замолчал, посмотрел на отца, потом на мать, потом на брата Владимира... Выручила мать. Она сказала:
- Послушай, какой у тебя трогательный друг! Он тебя так любит, трижды приходил, о тебе справлялся, предлагал помочь.
Так она говорила о Валерии Перцове, с кем мы перешли на "ты" за час до моего ареста.
Раздался звонок. Вошел Николай Михайлович Матвеев, родственник Давыдовых, иначе дядя Кока - потомок известного деятеля XVII века Артамона Матвеева, чем он очень гордился. Это был одинокий старый вдовец, бывший судейский чиновник, а теперь неизвестно на какие средства существовавший. У него было семь знакомых семейств, каждое из которых он посещал раз в неделю. Когда он являлся к нам, его кормили, усаживали рядом с дедушкой, и они тихо беседовали, вспоминая былые времена.
А в день моего чудесного возвращения на первых порах я был в центре всеобщего внимания, продолжал рассказывать, сам расспрашивал. Я узнал, что, кроме меня, посадили еще только Юшу Самарина, узнал, что мой отец ходил к Пешковой, и она приняла во мне живейшее участие.
Мои рассказы прервал Николаи Михайлович:
- А когда в восемнадцатом году меня арестовала Моршанская Чека, то...начал он унылым голосом. Я замолчал. Из вежливости все начали слушать нудное повествование дяди Коки. Когда же он кончил, я вновь стал рассказывать. И опять он меня прервал:
- А когда в двадцать втором году меня арестовало Тамбовское Гепеу, то...
Мать не выдержала и бесцеремонно отрезала:
- Я не вас, я сына хочу слушать!..
Тут раздался звонок. Явился Валерий Перцов, мы с ним радостно расцеловались. Я продолжал рассказывать. Все меня слушали, порой смеялись, порой лица всех становились серьезными, я рассказывал, как забрал у следователя вторую папиросу и про его синюю рубашку.
- Сережа чувствует себя именинником,- вставил Валерий при общем хохоте...
Сейчас, шестьдесят лет спустя, я постараюсь ответить на возможный вопрос читателей: почему же меня вообще освободили, да еще так скоро?
К тому были три причины. Первая: я, очевидно, своими ответами действительно произвел на следователя благожелательное впечатление. Вторая причина: очень жаркая была за меня молитва матери. Третья причина: отхлопотала меня Екатерина Павловна Пешкова. Наверное, эта причина была основной.
Через два дня после моего освобождения отец мой направился к Пешковой по своим делам; узнав, что я на свободе, она пожелала меня видеть.
Когда я пришел в ее скромную контору на Кузнецком мосту, она приняла меня без всякой очереди, усадила по другую сторону своего письменного стола. Впервые я увидел ее столь близко. Она была поразительно красива той благородной красотой, мимо которой невозможно пройти, не полюбовавшись. Взглянула на меня пристально своими прекрасными, цвета стали, глазами и задала все тот же роковой вопрос:
- А вам предлагали ?
Я молчал. Ну что я ей скажу? Ведь подписался же, что "никогда никому..."
Она догадалась и сказала:
- Я вас поняла. А вы что ответили?
- Ответил, что Туруханск.
- Так и сказали Туруханск? - Она продолжала смотреть на меня пронзающим взглядом следователя.
- Так и сказал.
- Дайте мне слово, что сейчас говорите правду?
- Даю! - уверенно ответил я.
Она мне поверила. Узнав, что я был вынужден дать подписку о невыезде, сказала, что это означает - следствие не закончено. На дачу в Сергиев посад я могу поехать, но с тем условием, что, если меня вызовут, я должен немедленно возвращаться в Москву. На мой вопрос, что я собрался путешествовать по Нижегородской области, она ответила категорически нельзя!
Так провалилась моя поездка с Лялей Ильинской к невидимому граду Китежу, о чем я так мечтал.
7.
После своего освобождения из тюрьмы я снова занялся черчением карт для журналов, как будто ничего со мной не приключалось. А на самом деле за те одиннадцать дней я повзрослел на три года.
Явился к нам средний их трех братьев Раевских - Михаил. Он вызвал меня в прихожую и спросил полушепотом:
- А тебе предлагали?
Я едва сдержался, чтобы не выругаться. Пятый любопытный ко мне пристает! Не могу же я выдать "важную государственную тайну"! Михаил мне сказал, что пришел по поручению своего двоюродного брата Артемия. Ему необходимо со мной встретиться, и он просит меня срочно приехать к ним на дачу. Артемий Раевский был частым гостем у нас на Еропкинском. Меня удивило, почему теперь он не зашел к нам.
На следующий день я отправился на 17-ю версту. Там рядом с Осоргиными снимали дачу Раевские.
У Осоргиных, как обычно, встретили меня радостно, говорили, как переживали за мою судьбу. Но в глазах их всех, в том числе в глазах моей сестры Лины, я угадывал тайные и горькие мысли: "Тебя освободили, а наш Георгий уже четвертый год как томится".
Дядя Миша отозвал меня в сторону и спросил: