Страница:
- А тебе предлагали?
- Дядя Миша! Я не могу отвечать.
- Ну, на духу, будто священнику.
- Нет, нет, умоляю тебя, не спрашивай.
Я заторопился на дачу к Раевским. Там хозяйничала сестра трех братьев Катя. Я увидел только что освобожденного Юшу Самарина, который за ней тогда ухаживал. Артемий еще не приезжал со службы из представительства английской пароходной компании, которую возглавлял Реджинальд Уитер, муж моей двоюродной сестры Сони Бобринской.
В кресле на веранде сидел отец Артемия - Иван Иванович, благообразный, красивый, похожий на Рабиндраната Тагора, совсем седой старик и составлял ребусы: он их сплавлял в журналы и этим подрабатывал на жизнь.
Я заговорил с Юшей Самариным. Оказывается, и он сидел сперва на Лубянке, потом в Бутырках, и у него был тот же следователь Горбунов и тоже на первом допросе сидел в военном плаще с ромбами, а на втором - в синей рубашке-косоворотке. И спрашивал он примерно об одних и тех же людях, и стихи Максимилиана Волошина показывал, и все приставал о Вере Бернадской. А Юша клялся, что впервые слышит эту фамилию. Я ему объяснил, что это двоюродная сестра Ляли Ильинской. Но ни он мне, ни я ему не задали тот вопрос: "А тебе предлагали?.."
Наконец приехал Артемий. Он объяснил, что его задержали на службе. Скоро уходил последний поезд. Артемий пошел меня провожать на станцию. Хотели и другие к нему присоединиться, но он отмахнулся рукой, и мы отправились вдвоем.
Знал и его с самого своего детства. Раевские были нашими соседями по имению, он считался близким другом моего брата Владимира.
Мы шли сперва молча, он взял меня под руку. Я невольно им любовался. Был он высокий, стройный брюнет, высокий лоб, крупные и правильные черты лица. Его черные глаза выражали безнадежную тоску.
Он мне признался, что сейчас приехал поздно, потому что его вызывали на Лубянку. И это во второй раз. Все предлагают, настаивают, требуют, грозят, чтобы он, как они выражались, "доставлял сведения", рассказывал и об иностранцах, и о своих родственниках и знакомых.
Артемий отказывался. Он жил вдвоем со своим не совсем нормальным отцом в Большом Афанасьевском переулке и содержал его. Сегодня на Лубянке спрашивали сына:
- Если мы вас арестуем, как будет жить ваш отец? Ради отца согласитесь.
Артемий спрашивал моего совета. И я решился нарушить свою клятву и, заручившись честным словом, признался, как мне предлагали и как я отказался, несмотря на все угрозы. И меня выпустили. Я посоветовал ему не соглашаться ни под каким видом на величайшую подлость... Подошел поезд, мы крепко обнялись, расцеловались. И я уехал...
А через несколько дней Артемия арестовали. Вскоре была свадьба Юши Самарина и Кати Раевской. Они венчались в ближайшей старинной церкви села Лукина. Теперь это заново отреставрированный храм близ летней резиденции патриарха. Я был одним из шаферов у Юши. Народу собралось немного, угощались довольно скромно. Без Артемия свадьба была грустной...
Нет, его не выпустили. Он получил пять лет концлагеря, попал на лесозаготовки на Белое море возле Кеми, там заболел психически, при неизвестных обстоятельствах (он сам не помнил, при каких) у него отняли ногу и выпустили на свободу. Всего он просидел два года.
Все та же великая благодетельница Пешкова выхлопотала ему разрешение уехать к родным во Францию. Как раз когда он собирался, я приехал в отпуск в Москву. Я узнал, что могу увидеть Артемия, который жил у своей сестры Лели (Елены Ивановны), жены крупного инженера-строителя А. А. Гвоздева. Пошел к ним на Георгиевский переулок и увидел сидящего в кресле, совершенно разбитого физически и морально, пожилого, однако вполне нормального инвалида без одной ноги. Он постарел лет на пятнадцать. Когда мы с ним целовались, я не мог сдержаться и заплакал. Больше я его не видел.
Он уехал во Францию, но там никому не был нужен, прожил в одиночестве в каком-то благотворительном пансионе лет двадцать и скончался.
На этой строке я было хотел совсем распроститься с бедным Артемием, но неожиданно вспомнил его молодого, статного, всегда элегантного на той же 17-й версте на даче Осоргиных.
Он стоит, опершись рукой о рояль, а тетя Лиза - изящная, хрупкая, тонкие черты лица, совсем белые, собранные в пучок волосы - ему аккомпанирует, и он бархатным баритоном поет свои любимые - "Гаснут дальней Альпухары золотистые края", потом элегию Дельвига, потом арию Варяжского гостя...
Обе дочери Осоргины - Мария и Тоня,- обе влюбленные в него, сидят рядышком на диване и слушают с наслаждением. И дядя Миша Осоргин, поглаживая свою длинную седую бороду, тоже наслаждается, и их невестка, а моя сестра Лина, держа малышку Мариночку на руках, тоже слушает... И я сколько раз так же слушал и так же наслаждался, хотя не очень понимал в музыке...
Боже, как давно это было!
ВЕСЫ ФЕМИДЫ И СТРЕЛЫ АМУРА
1.
Я упоминал, что мой отец ходил к Пешковой "по своим делам": он хлопотал о восстановлении всех нас, кроме дедушки, в избирательных правах. Дедушкино дело считали безнадежным, и сам он говорил про себя: "Оставьте меня в покое". Отец считал, что все мы лишены несправедливо и надо хлопотать. Пока он являлся лишенцем, ему нечего было в пытаться поступить на работу.
Политический Красный Крест занимался судьбами только политических заключенных, но Екатерина Павловна, по прежнему своему знакомству с моим отцом, делала для него исключение и куда-то отправляла его бумаги.
Как-то отец послал меня к ней на дом, на ее с Максимом Горьким квартиру в высоком доме по Машкову переулку. Я пришел, позвонил, дверь открыла хорошенькая горничная, вышла сама Екатерина Павловна в роскошном шелковом цветном халате. Она меня узнала, спросила, как мои дела. Я ей ответил, что продолжаю благополучно зарабатывать черчением; мне бы ввернуть, что я тоже лишенец, но не догадался и передал ей бумаги отца.
Она предложила мне переждать в прихожей на пуфике. Мимо прошел очкарик и подозрительно меня оглядел. Это был секретарь Горького Крючков, впоследствии, после смерти писателя, расстрелянный. Издали я услышал раздраженный голос самого классика советской литературы с характерным ударением на "о", что-то вроде:
- Опять пропали мои ботинки!
Екатерина Павловна вынесла отцово заявление с просьбой о восстановлении в избирательных правах. В правом верхнем углу я прочел надпись характерным круглым почерком: "Ходатайство гр. Голицына М. В. поддерживаю. М. Горький". Потом брат Владимир острил: "Гр. означает граф".
Куда только отец не обращался! Во всех инстанциях ему говорили:
- Раз вы занимали должность предводителя дворянства, значит, были землевладельцем, а раз вы занимали должность члена Московской городской управы, значит, были домовладельцем. Да еще вы - бывший князь.
Отец уверял, что тульский губернатор Шлиппе за либерализм не утвердил его на третий срок предводительства, и находился он под тайным надзором тульской полиции*{27}, и обе должности занимал по доверенности своего дяди Голицына Александра Михайловича. Но показать эту доверенность он не мог: в одном из обысков ее отобрали, и она канула в недрах ГПУ. Увы, все эти доводы казались властям совсем неубедительными.
Тогда появилась расхожая поговорка: "Докажи, что ты не верблюд". Отцу предстояло доказать, что он не был ни землевладельцем, ни домовладельцем. А где найти оправдательные документы?
Везде у него было много знакомых, которые искренно ему сочувствовали. Одна знакомая дама служила в Румянцевской (ныне Ленинской) библиотеке. Через тамошнюю фотолабораторию она раздобыла фотокопии соответствующих страниц из справочника "Вся Москва за 1916 год" и из книги статистика А. Чернопятова "Родословец Тульского дворянства".
Отец, показывая эти фотокопии, говорил:
- Смотрите, вон сколько Голицыных, а с инициалами "М. В." в списках нет.
И еще отец добавлял, что его дед Михаил Федорович был декабристом, и еще показывал ходатайство Горького, и еще предъявлял справки об одиннадцатилетней беспорочной службе в разных советских учреждениях.
Но, увы, на твердокаменных членов избирательных комиссий все эти документы не производили никакого впечатления, отцу говорили: вы сами и все члены вашей семьи - бывшие князья, неизвестно, на какие средства живете, значит, являетесь нетрудовым элементом, значит - отказать!
А младшему брату отца - Владимиру Владимировичу, дяде Вовику, подвезло. В первой же инстанции и он, и двое его старших - сын Саша и дочь Елена, несмотря на княжеские титулы, были восстановлены. Но у него нашлись козыри: до революции - рядовой служащий Ливенской городской управы, никакой собственности никогда не имел, а главный его козырь был: жена, тетя Таня, скончавшаяся в 1923 году, была крестьянкой, беднейшей сиротой. Этот факт поражал советских чиновников. И дядя Вовик в течение долгих лет благополучно служил в таком фешенебельном учреждении, каким являлся Банк для внешней торговли. Никогда он арестован не был, а между прочим, брат его жены, коренной ливенский крестьянин, как родственник бывшего князя был раскулачен и выслан в дальние края со всей семьей.
Тогда было четыре инстанции, куда полагалось подавать заявления о восстановлении в правах: сперва в районную избирательную комиссию, в случае отказа - в городскую, затем в РСФСР, наконец, в СССР.
Каждая комиссия задыхалась от тысяч, нет, сотен тысяч, а в последних инстанциях как бы не миллионов заявлений, рассматривала их, как требовали инструкции, "с максимальной бдительностью", в народе говорили "бздительностью". Поэтому приходилось месяцами, а то и годами ждать. Наконец вызывали, усаживали перед лицом трех членов комиссий, а они видели в несчастных лишенцах классовых врагов и с плохо скрываемой ненавистью задавали унижающие человеческое достоинство вопросы, иногда каверзные, а иногда просто глупые.
Получив отказ в районной избирательной комиссии, отец за себя и за всех нас отверженных подал в Московскую городскую комиссию. Наконец вызвали. Отцу посоветовали идти вместе с Владимиром.
Изо всех нас мой брат особенно ненавидел всякие унизительные хлопоты, когда приходилось заполнять анкеты, отвечать на вопросы. Несмотря на постоянные удары судьбы, он продолжал гордиться своим княжеством, из-за которого и получал эти удары. Он очень страдал, но тайно, а для людей всегда оставался остроумным, неунывающим, даже веселым.
Вот почему в относительно более либеральные годы - 1925-1928 - он так и не удосужился вступить в профсоюз Рабис, то есть оформить свое положение юридически. Ведь тогда на общем собрании ему пришлось бы отвечать на вопросы не только дружеские, но и враждебные. Когда пришел вызов в городскую комиссию, он уперся:
- Не пойду! Ну их ко всем чертям!
Отец, мать, жена уговаривали, наконец уговорили его пойти.
Потом он со всегдашним своим остроумием при нашем общем хохоте рассказывал, как его вызвали. А заседала комиссия в углу главного зала Моссовета, бывшего генерал-губернаторского, тогда еще не перестроенного дворца на Скобелевской площади.
Владимир тогда жалел, что не сумел в блокноте запечатлеть тупые рожи трех членов комиссии, когда, пытаясь доказать свою талантливость, он совал им под носы свои иллюстрации к Новикову-Прибою и обложки "Всемирного следопыта". Ему задали такие два вопроса:
- Почему вы не были в Красной армии?
- Вот ведь,- восклицал Владимир,- в ГПУ спросить не догадались, а тут спросили!
В свое время я рассказывал, как Богородицкая призывная комиссия в 1920 году направила Владимира как художника на работу в океанографическую станцию на Кольском полуострове. А тут члены комиссии обвинили Владимира в уклонении от военной службы во время. гражданской войны, и он не смог доказать, что не был дезертиром.
А второй был вопрос:
- Танцевали ли вы в этом зале?
На что Владимир вполне резонно ответил, что мальчиков на генерал-губернаторские балы не приглашали. А чересчур честный наш отец воскликнул:
- Я был вынужден признаться: да, танцевал...
Отказали всем нам и в городской комиссии. Отец подавал в следующие инстанции и всюду получал отказы. Он, юрист по образованию, никак не соглашался, почему Фемида так к нему несправедлива. В конце концов он подал самому Молотову. От одного отказа до другого шли долгие периоды, пока не была обнародована самая лицемерная на всем свете Сталинская Конституция 1935 года, когда было объявлено, что лишенцами являются только заключенные и сумасшедшие. А в анкетах даже после войны оставался каверзный вопрос: "Лишались ли вы избирательных прав, когда именно и по каким причинам?".
Во всех юридических делах отцу давал советы его хороший, с давних лет знакомый - известный московский адвокат по гражданским делам Николай Адрианович Сильверсван. Был он очень отзывчив, горячо старался помочь отцу и всем членам нашей семьи, притом безвозмоздно. Хочу немного о нем рассказать.
Жил он на Собачьей площадке в старинном, с гипсовой лепниной особняке, когда-то принадлежавшем поэту Хомякову: у него бывал Тургенев, собирались славянофилы и профессора Московского университета. После революции там в трех комнатах устроили Музей сороковых годов, полностью сохранивший уютную и поэтичную обстановку далеких лет. Я еще застал жившую там дочь поэта древнюю: старушку Ольгу Алексеевну Челищеву. Музей был разгромлен в 1930 году, а хомяковский особняк и вся Собачья площадка и сама улица Большая Молчановка, почти сплошь застроенная старинными особняками, были уничтожены варварским повелением Хрущева.
На каких правах жил Сильверсван вдвоем с женой в том музее - не знаю. Его жена Елена Владимировна, работала научным сотрудником Третьяковской галереи, и я с ее помощью, случалось, проходил без билетов в храм искусств. Отец несколько раз посылал меня к Сильверсвану то относить черновики заявлений, то забирать переписанные набело бумаги. Иногда супруги меня оставляли на чашку чая.
Долгую жизнь прожил этот благородный человек. Уже после войны мне пришлось к нему обратиться за советом. Я застал его седым стариком, пенсионером.
Неожиданно все его благополучие рухнуло. Году в 1952-м к нему обратилась знаменитая певица Обухова. У нее была домработница, верой и правдой служившая ей десятки лет. Где-то в колхозе Брянской области арестовали брата этой домработницы по обвинению в поджоге фермы, когда погибло целое стадо коров. Обухова, наверное за немалое вознаграждение, умолила Сильверсвана поехать его защищать. На суде он выступил с блестящей речью и сумел доказать, что в день пожара обвиняемый был где-то далеко. Суд его оправдал, а районные власти разозлились и отправили в Москву на Сильверсвана донос. Он был арестован как враг народа и отправлен в дальние лагеря. А его жену, прослужившую в Третьяковской галерее более сорока лет, выгнали с работы. Эту печальную историю мне рассказал С. Н. Дурылин.
Никого лишенство так не угнетало, как моего отца, притом и физически, и морально. Говорили, что он "ушиблен революцией". Да никакой не революцией, а вынужденным бездельем. Начались у него разные недомогания, прежде всего урологические, затем сердечная слабость, подозревали и психическое расстройство. Он страдал бессонницей, не давал спать матери, постоянно восклицал: "Как мы будем дальше жить!" Мать как могла успокаивала его, старалась поддержать его дух. А ведь ему было всего пятьдесят шесть лет.
По совету Сильверсвана он решился пройти медицинскую комиссию. На пенсию нельзя было рассчитывать, лишенцам пенсию не давали, но если врачи его признают нетрудоспособным, это даст ему некоторое юридическое положение.
У него было много знакомых врачей. Профессор Шервинский, отец известного переводчика, профессор Плетнев, впоследствии, после смерти Горького, получивший 25 лет, наконец, личный врач Ленина милейший Федор Александрович Гетье. Все они дали бы отцу любые справки.
Но существовала медицинская комиссия, состоявшая не только из врачей, но и из бдительных чинуш. Все лето бедный отец проходил унизительные осмотры и опросы: чинуши, не скрывая враждебности, издевались над его лишенством и княжеством и в конце концов отправили на обследование в сумасшедший дом на Канатчикову Дачу.
По рассказам отца, тамошняя обстановка напоминала ту, которую впоследствии описали Ильф и Петров. Там скрывались от суда, от чистки, от уплаты налогов вполне нормальные люди - нэпманы, торговцы, обыкновенные советские служащие, но с сомнительным социальным происхождением. Один из них по утрам пел "Боже, царя храни". На замечание отца: "Вы с ума сошли!" - тот отвечал: "Только здесь я могу безнаказанно петь все что хочу".
Отец был признан психически нормальным и вполне трудоспособным. И опять наступила для него пора безделья. Доброжелательный Виктор Александрович Мейен достал ему перевод с английского: отец подбирал различные справки для подачи очередного заявления в избирательную комиссию. Но все это не было настоящим делом. Он тосковал по ежедневной работе.
2.
В шестой - 1929-й - год подряд мы сняли на лето дачу в том же Глинкове. Овощи и молоко там стоили копейки, и хозяйка - вдова Аннушка брала за комнату столь мало, что сельская жизнь предвиделась дешевле, нежели московская, и девочек ждало большое удовольствие.
Очень я сожалею, что в тот последний, глинковский, год мало пользовался чистым воздухом и красотами тамошней природы, а больше жил в Москве и трудился над чертежами и картами. И родители тоже больше жили в Москве, мать утешала и подбадривала отца, проходившего унизительные медицинские комиссии.
Ляля Ильинская в то лето в Глинково не поехала. Она была очень разочарована, когда я ей сказал, что из-за подписки о невыезде не смогу отправиться с ней ко граду Китежу. Вместе с секретаршей Александры Львовны Толстой она махнула на Кавказ. Там они встретили троих, только что окончивших вузы молодых ленинградцев и далее путешествовали вместе. За одного из них - биолога Ганю Стрелина - Ляля впоследствии вышла замуж. И с тех пор дружба ее со мною оборвалась.
Девиц в Глинково, как и в прежние годы, понаехало много больше, нежели молодых людей. А кавалеры наезжали из Москвы. И всех их кормили, в основном картошкой и жидкой пшенной кашей. Владимир и Елена, теперь с тремя малышами и домработницей Катей, сняли лучший, только что построенный дом. Впервые сняли дачи для своих матерей Валерий Перцов и Виктор Александрович Мейен. Оба они объясняли, что их привлекли живописные глинковские виды, а мы подозревали, что в их сердца прицеливался из своего лука шаловливый амур.
Близкий наш знакомый - юноша Николай Храмцов - работал в Сергиевом посаде водителем грузовика. Однажды он предложил нам прокатить нас до Переславля-Залесского и обратно. Собралась большая компания, а я из-за своей подписки о невыезде поехать остерегся. Я остро всем завидовал, провожая грузовик, переполненный пассажирами. Вернулись они в восторге от озера и от множества прекрасных храмов.
Дочь дяди Вовика Голицына Елена в зимние месяцы не принадлежала к нашей компании и веселилась отдельно со своими друзьями, а к нам присоединялась лишь в Глинкове. Начал там появляться ее кавалер - Николай Соколов, красивый и статный, с усиками, бравый военный, с голубыми петлицами летчика и с двумя ромбами, что соответствовало званию комдива - командующего дивизией, по нынешним временам генерала. Всех нас он очаровал. В Глинкове принимал живейшее участие в наших играх, которые происходили чаще по ночам на церковном дворе.
Помнится, ехали мы однажды большой компанией в Москву. Брат Владимир организовал игру в преферанс. Проходивший мимо железнодорожник набросился на игроков:
- В вагоне азартные игры запрещены!
Сидевший в стороне Николай холодно заметил:
- Это я разрешил.
И железнодорожник тотчас же сник и молча удалился.
Вообще иные участники гражданской войны никак не могли привыкнуть к мирным временам и нет-нет, показывали свое былое ухарство. И у Николая изредка проявлялись замашки эдакого удальства. Иногда, к восхищению девиц и испугу сельских жителей, он стрелял из револьвера в воздух. Доживи Чапаев до мирных времен, и он наверняка выкидывал бы подобные проделки.
Однажды Елена объявила нам, что выходит замуж за бравого комдива. Известие это мы встретили с восторгом, создавался новый повод для веселья. Но Николай был коммунистом, а Елена желала венчаться только в церкви, свадьбу было решено сыграть в Глинкове и потихоньку.
Священник отец Алексей Загорский служил с большим подъемом. Первым держал венец над невестой ее брат Саша, вторым - я. Отец Алексей сказал вдохновенную проповедь, и все мы пошли угощаться в самую просторную избу, где жил Владимир с семьей.
В тот же вечер молодые уехали в Москву. Николай получил отставку и новое назначение начальником таможни в Кяхту. Супругам предстояло проезжать через Сергиев без остановки, и они заранее предупредили Трубецких. Те всем семейством вышли к железнодорожной насыпи, и им кинули из открытого окна вагона коробку шоколадных конфет. Дядя Владимир нам потом рассказывал, каким счастьем сияли молодые.
А через некоторое время сказались анархические замашки Николая. Он захватил тридцать тысяч казенных денег, бежал с Еленой, где-то скрывался, его поймали и судили, а Елена вернулась в Москву с обесцвеченными перекисью водорода волосами. Я не очень знаю эту детективную историю, подробностей о своих злоключениях Елена никогда не рассказывала.
В 1932 году, когда я поехал в Новосибирск, Елена дала мне адрес Николая. Встретил он меня радостно, но напугал своей формой войск ОГПУ. Он занимал должность инструктора по стрельбе при штабе охранников Сиблага, иначе говоря, учил их стрелять по заключенным при побегах. Был ли он сам тогда заключенным - не знаю. Ему доверяли - ведь он классовым врагом не считался. Во второй раз видеть его мне совсем не хотелось и о дальнейшей его судьбе ничего не знаю. Елена с ним разошлась.
То лето мне вспоминается как сплошное, без всяких забот веселье, не хотелось думать, что ты лишенец, что Литературные курсы закрыты и оборвалась твоя дорога к знаниям. Ты неплохо зарабатываешь и будь этим доволен. По субботам к вечеру в Глинково с коробками пирожных и шоколадных конфет наезжало много кавалеров сестры Маши, но она никому не отдавала предпочтения. Кавалер сестры Сони Игорь Даксергоф был ее моложе, он явно отодвигался на второй план, а на первое место постепенно вставал Виктор Александрович Мейен, на которого мы все смотрели как на солидного дядю. Он получил отпуск. Мы стали замечать, что Соня постоянно удаляется с ним на прогулки, но серьезного значения этим прогулкам не придавали. Мы хорошо помнили, как еще весною на Пасху Соня пряталась от Виктора Александровича, не желая с ним христосоваться. Каково же было наше удивление, когда после очередной прогулки мы увидели нашу Соню с таким сияющим от счастья лицом, какого у нее давно не было. И державший ее под руку Виктор Александрович, всегда такой солидный, сейчас словно светился.
Мы поняли, что амур попал в цель, поздравляли жениха и невесту, целовались с Соней, я ощутил на щеке колючие усы Виктора Александровича, которого с этой страницы буду называть просто Виктором. Сестра Катя все допытывалась, в каких выражениях он объяснялся в любви.
Соне, конечно, пора было думать о замужестве, ей исполнилось 25 лет, Виктору - 36, и тоже настало время обзаводиться семьей.
Объяснение в любви произошло в день Ивана Купалы, когда полагалось обливать друг друга. Мои младшие сестры подкрались к Виктору с ведрами и окатили его с головы до ног, он вынужден был уйти переодеваться. Виктор признался моей матери, что счастлив безмерно, что влюблен, как пылкий юноша, обещал лелеять и беречь Соню, как пишут только в романах. Родители мои были довольны, что наконец благополучно разрешилась судьба их дочери. Доволен был и я, и за нее, и за себя, теперь-то новый зять будет мне постоянно подбрасывать заказы. А сестра Маша говорила, что никак не может себе представить на подушке прелестную голову Сони, а рядом усатого дяденьку. Брат Владимир морщился. Виктор, конечно, был хорошим человеком, но не дворянином. А для Владимира происхождение было самым главным.
Да, отец Виктора Мейен Александр Генрихович принадлежал к мещанскому сословию. Он когда-то являлся совладельцем известных в Москве двух доходных домов Варгина - слева и справа от памятника Юрию Долгорукому. Теперь оба дома надстроены и основательно перестроены, в одном - книжный магазин, в другом - ресторан "Арагви". Виктор говорил, что его предка позвал царь Петр из Голландии как специалиста-кораблестроителя, и гордился, что в его фамилии имеется буква "е", без этой буквы фамилия считалась бы немецкой.
Свадьбу решили не откладывать и устроить в Глинкове. Сперва Соня и Виктор поехали в Москву, чтобы говеть, исповедоваться и причащаться у священника отца Владимира Воробьева из церкви Николы Плотника на Арбате. Он пользовался большим авторитетом среди верующих и в течение нескольких лет был духовником всей нашей семьи. Пышной белой шевелюрой и широкой бородой он напоминал Карла Маркса, но глаза его светились добротой, служил он всегда особенно проникновенно. Как сейчас помню его размеренный, четкий голос, возглашавший: "Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь". В двадцатых годах его посадили, но выпустили, в начале тридцатых опять посадили и сослали в Васильсурск, умер ли он там своей смертью или попал в лагеря - не знаю. Таким выдающимся священникам, каким был он, власти не давали собирать вокруг себя верующих.
А церковь Николы Плотника, та самая, которая изображена на картине Поленова "Московский дворик", но в отдалении, погибла в тридцатых годах, как и два других арбатских храма - Троицы на углу Денежного переулка и великолепного памятника старины XVII века Николы Явленного возле угла Серебряного переулка...
- Дядя Миша! Я не могу отвечать.
- Ну, на духу, будто священнику.
- Нет, нет, умоляю тебя, не спрашивай.
Я заторопился на дачу к Раевским. Там хозяйничала сестра трех братьев Катя. Я увидел только что освобожденного Юшу Самарина, который за ней тогда ухаживал. Артемий еще не приезжал со службы из представительства английской пароходной компании, которую возглавлял Реджинальд Уитер, муж моей двоюродной сестры Сони Бобринской.
В кресле на веранде сидел отец Артемия - Иван Иванович, благообразный, красивый, похожий на Рабиндраната Тагора, совсем седой старик и составлял ребусы: он их сплавлял в журналы и этим подрабатывал на жизнь.
Я заговорил с Юшей Самариным. Оказывается, и он сидел сперва на Лубянке, потом в Бутырках, и у него был тот же следователь Горбунов и тоже на первом допросе сидел в военном плаще с ромбами, а на втором - в синей рубашке-косоворотке. И спрашивал он примерно об одних и тех же людях, и стихи Максимилиана Волошина показывал, и все приставал о Вере Бернадской. А Юша клялся, что впервые слышит эту фамилию. Я ему объяснил, что это двоюродная сестра Ляли Ильинской. Но ни он мне, ни я ему не задали тот вопрос: "А тебе предлагали?.."
Наконец приехал Артемий. Он объяснил, что его задержали на службе. Скоро уходил последний поезд. Артемий пошел меня провожать на станцию. Хотели и другие к нему присоединиться, но он отмахнулся рукой, и мы отправились вдвоем.
Знал и его с самого своего детства. Раевские были нашими соседями по имению, он считался близким другом моего брата Владимира.
Мы шли сперва молча, он взял меня под руку. Я невольно им любовался. Был он высокий, стройный брюнет, высокий лоб, крупные и правильные черты лица. Его черные глаза выражали безнадежную тоску.
Он мне признался, что сейчас приехал поздно, потому что его вызывали на Лубянку. И это во второй раз. Все предлагают, настаивают, требуют, грозят, чтобы он, как они выражались, "доставлял сведения", рассказывал и об иностранцах, и о своих родственниках и знакомых.
Артемий отказывался. Он жил вдвоем со своим не совсем нормальным отцом в Большом Афанасьевском переулке и содержал его. Сегодня на Лубянке спрашивали сына:
- Если мы вас арестуем, как будет жить ваш отец? Ради отца согласитесь.
Артемий спрашивал моего совета. И я решился нарушить свою клятву и, заручившись честным словом, признался, как мне предлагали и как я отказался, несмотря на все угрозы. И меня выпустили. Я посоветовал ему не соглашаться ни под каким видом на величайшую подлость... Подошел поезд, мы крепко обнялись, расцеловались. И я уехал...
А через несколько дней Артемия арестовали. Вскоре была свадьба Юши Самарина и Кати Раевской. Они венчались в ближайшей старинной церкви села Лукина. Теперь это заново отреставрированный храм близ летней резиденции патриарха. Я был одним из шаферов у Юши. Народу собралось немного, угощались довольно скромно. Без Артемия свадьба была грустной...
Нет, его не выпустили. Он получил пять лет концлагеря, попал на лесозаготовки на Белое море возле Кеми, там заболел психически, при неизвестных обстоятельствах (он сам не помнил, при каких) у него отняли ногу и выпустили на свободу. Всего он просидел два года.
Все та же великая благодетельница Пешкова выхлопотала ему разрешение уехать к родным во Францию. Как раз когда он собирался, я приехал в отпуск в Москву. Я узнал, что могу увидеть Артемия, который жил у своей сестры Лели (Елены Ивановны), жены крупного инженера-строителя А. А. Гвоздева. Пошел к ним на Георгиевский переулок и увидел сидящего в кресле, совершенно разбитого физически и морально, пожилого, однако вполне нормального инвалида без одной ноги. Он постарел лет на пятнадцать. Когда мы с ним целовались, я не мог сдержаться и заплакал. Больше я его не видел.
Он уехал во Францию, но там никому не был нужен, прожил в одиночестве в каком-то благотворительном пансионе лет двадцать и скончался.
На этой строке я было хотел совсем распроститься с бедным Артемием, но неожиданно вспомнил его молодого, статного, всегда элегантного на той же 17-й версте на даче Осоргиных.
Он стоит, опершись рукой о рояль, а тетя Лиза - изящная, хрупкая, тонкие черты лица, совсем белые, собранные в пучок волосы - ему аккомпанирует, и он бархатным баритоном поет свои любимые - "Гаснут дальней Альпухары золотистые края", потом элегию Дельвига, потом арию Варяжского гостя...
Обе дочери Осоргины - Мария и Тоня,- обе влюбленные в него, сидят рядышком на диване и слушают с наслаждением. И дядя Миша Осоргин, поглаживая свою длинную седую бороду, тоже наслаждается, и их невестка, а моя сестра Лина, держа малышку Мариночку на руках, тоже слушает... И я сколько раз так же слушал и так же наслаждался, хотя не очень понимал в музыке...
Боже, как давно это было!
ВЕСЫ ФЕМИДЫ И СТРЕЛЫ АМУРА
1.
Я упоминал, что мой отец ходил к Пешковой "по своим делам": он хлопотал о восстановлении всех нас, кроме дедушки, в избирательных правах. Дедушкино дело считали безнадежным, и сам он говорил про себя: "Оставьте меня в покое". Отец считал, что все мы лишены несправедливо и надо хлопотать. Пока он являлся лишенцем, ему нечего было в пытаться поступить на работу.
Политический Красный Крест занимался судьбами только политических заключенных, но Екатерина Павловна, по прежнему своему знакомству с моим отцом, делала для него исключение и куда-то отправляла его бумаги.
Как-то отец послал меня к ней на дом, на ее с Максимом Горьким квартиру в высоком доме по Машкову переулку. Я пришел, позвонил, дверь открыла хорошенькая горничная, вышла сама Екатерина Павловна в роскошном шелковом цветном халате. Она меня узнала, спросила, как мои дела. Я ей ответил, что продолжаю благополучно зарабатывать черчением; мне бы ввернуть, что я тоже лишенец, но не догадался и передал ей бумаги отца.
Она предложила мне переждать в прихожей на пуфике. Мимо прошел очкарик и подозрительно меня оглядел. Это был секретарь Горького Крючков, впоследствии, после смерти писателя, расстрелянный. Издали я услышал раздраженный голос самого классика советской литературы с характерным ударением на "о", что-то вроде:
- Опять пропали мои ботинки!
Екатерина Павловна вынесла отцово заявление с просьбой о восстановлении в избирательных правах. В правом верхнем углу я прочел надпись характерным круглым почерком: "Ходатайство гр. Голицына М. В. поддерживаю. М. Горький". Потом брат Владимир острил: "Гр. означает граф".
Куда только отец не обращался! Во всех инстанциях ему говорили:
- Раз вы занимали должность предводителя дворянства, значит, были землевладельцем, а раз вы занимали должность члена Московской городской управы, значит, были домовладельцем. Да еще вы - бывший князь.
Отец уверял, что тульский губернатор Шлиппе за либерализм не утвердил его на третий срок предводительства, и находился он под тайным надзором тульской полиции*{27}, и обе должности занимал по доверенности своего дяди Голицына Александра Михайловича. Но показать эту доверенность он не мог: в одном из обысков ее отобрали, и она канула в недрах ГПУ. Увы, все эти доводы казались властям совсем неубедительными.
Тогда появилась расхожая поговорка: "Докажи, что ты не верблюд". Отцу предстояло доказать, что он не был ни землевладельцем, ни домовладельцем. А где найти оправдательные документы?
Везде у него было много знакомых, которые искренно ему сочувствовали. Одна знакомая дама служила в Румянцевской (ныне Ленинской) библиотеке. Через тамошнюю фотолабораторию она раздобыла фотокопии соответствующих страниц из справочника "Вся Москва за 1916 год" и из книги статистика А. Чернопятова "Родословец Тульского дворянства".
Отец, показывая эти фотокопии, говорил:
- Смотрите, вон сколько Голицыных, а с инициалами "М. В." в списках нет.
И еще отец добавлял, что его дед Михаил Федорович был декабристом, и еще показывал ходатайство Горького, и еще предъявлял справки об одиннадцатилетней беспорочной службе в разных советских учреждениях.
Но, увы, на твердокаменных членов избирательных комиссий все эти документы не производили никакого впечатления, отцу говорили: вы сами и все члены вашей семьи - бывшие князья, неизвестно, на какие средства живете, значит, являетесь нетрудовым элементом, значит - отказать!
А младшему брату отца - Владимиру Владимировичу, дяде Вовику, подвезло. В первой же инстанции и он, и двое его старших - сын Саша и дочь Елена, несмотря на княжеские титулы, были восстановлены. Но у него нашлись козыри: до революции - рядовой служащий Ливенской городской управы, никакой собственности никогда не имел, а главный его козырь был: жена, тетя Таня, скончавшаяся в 1923 году, была крестьянкой, беднейшей сиротой. Этот факт поражал советских чиновников. И дядя Вовик в течение долгих лет благополучно служил в таком фешенебельном учреждении, каким являлся Банк для внешней торговли. Никогда он арестован не был, а между прочим, брат его жены, коренной ливенский крестьянин, как родственник бывшего князя был раскулачен и выслан в дальние края со всей семьей.
Тогда было четыре инстанции, куда полагалось подавать заявления о восстановлении в правах: сперва в районную избирательную комиссию, в случае отказа - в городскую, затем в РСФСР, наконец, в СССР.
Каждая комиссия задыхалась от тысяч, нет, сотен тысяч, а в последних инстанциях как бы не миллионов заявлений, рассматривала их, как требовали инструкции, "с максимальной бдительностью", в народе говорили "бздительностью". Поэтому приходилось месяцами, а то и годами ждать. Наконец вызывали, усаживали перед лицом трех членов комиссий, а они видели в несчастных лишенцах классовых врагов и с плохо скрываемой ненавистью задавали унижающие человеческое достоинство вопросы, иногда каверзные, а иногда просто глупые.
Получив отказ в районной избирательной комиссии, отец за себя и за всех нас отверженных подал в Московскую городскую комиссию. Наконец вызвали. Отцу посоветовали идти вместе с Владимиром.
Изо всех нас мой брат особенно ненавидел всякие унизительные хлопоты, когда приходилось заполнять анкеты, отвечать на вопросы. Несмотря на постоянные удары судьбы, он продолжал гордиться своим княжеством, из-за которого и получал эти удары. Он очень страдал, но тайно, а для людей всегда оставался остроумным, неунывающим, даже веселым.
Вот почему в относительно более либеральные годы - 1925-1928 - он так и не удосужился вступить в профсоюз Рабис, то есть оформить свое положение юридически. Ведь тогда на общем собрании ему пришлось бы отвечать на вопросы не только дружеские, но и враждебные. Когда пришел вызов в городскую комиссию, он уперся:
- Не пойду! Ну их ко всем чертям!
Отец, мать, жена уговаривали, наконец уговорили его пойти.
Потом он со всегдашним своим остроумием при нашем общем хохоте рассказывал, как его вызвали. А заседала комиссия в углу главного зала Моссовета, бывшего генерал-губернаторского, тогда еще не перестроенного дворца на Скобелевской площади.
Владимир тогда жалел, что не сумел в блокноте запечатлеть тупые рожи трех членов комиссии, когда, пытаясь доказать свою талантливость, он совал им под носы свои иллюстрации к Новикову-Прибою и обложки "Всемирного следопыта". Ему задали такие два вопроса:
- Почему вы не были в Красной армии?
- Вот ведь,- восклицал Владимир,- в ГПУ спросить не догадались, а тут спросили!
В свое время я рассказывал, как Богородицкая призывная комиссия в 1920 году направила Владимира как художника на работу в океанографическую станцию на Кольском полуострове. А тут члены комиссии обвинили Владимира в уклонении от военной службы во время. гражданской войны, и он не смог доказать, что не был дезертиром.
А второй был вопрос:
- Танцевали ли вы в этом зале?
На что Владимир вполне резонно ответил, что мальчиков на генерал-губернаторские балы не приглашали. А чересчур честный наш отец воскликнул:
- Я был вынужден признаться: да, танцевал...
Отказали всем нам и в городской комиссии. Отец подавал в следующие инстанции и всюду получал отказы. Он, юрист по образованию, никак не соглашался, почему Фемида так к нему несправедлива. В конце концов он подал самому Молотову. От одного отказа до другого шли долгие периоды, пока не была обнародована самая лицемерная на всем свете Сталинская Конституция 1935 года, когда было объявлено, что лишенцами являются только заключенные и сумасшедшие. А в анкетах даже после войны оставался каверзный вопрос: "Лишались ли вы избирательных прав, когда именно и по каким причинам?".
Во всех юридических делах отцу давал советы его хороший, с давних лет знакомый - известный московский адвокат по гражданским делам Николай Адрианович Сильверсван. Был он очень отзывчив, горячо старался помочь отцу и всем членам нашей семьи, притом безвозмоздно. Хочу немного о нем рассказать.
Жил он на Собачьей площадке в старинном, с гипсовой лепниной особняке, когда-то принадлежавшем поэту Хомякову: у него бывал Тургенев, собирались славянофилы и профессора Московского университета. После революции там в трех комнатах устроили Музей сороковых годов, полностью сохранивший уютную и поэтичную обстановку далеких лет. Я еще застал жившую там дочь поэта древнюю: старушку Ольгу Алексеевну Челищеву. Музей был разгромлен в 1930 году, а хомяковский особняк и вся Собачья площадка и сама улица Большая Молчановка, почти сплошь застроенная старинными особняками, были уничтожены варварским повелением Хрущева.
На каких правах жил Сильверсван вдвоем с женой в том музее - не знаю. Его жена Елена Владимировна, работала научным сотрудником Третьяковской галереи, и я с ее помощью, случалось, проходил без билетов в храм искусств. Отец несколько раз посылал меня к Сильверсвану то относить черновики заявлений, то забирать переписанные набело бумаги. Иногда супруги меня оставляли на чашку чая.
Долгую жизнь прожил этот благородный человек. Уже после войны мне пришлось к нему обратиться за советом. Я застал его седым стариком, пенсионером.
Неожиданно все его благополучие рухнуло. Году в 1952-м к нему обратилась знаменитая певица Обухова. У нее была домработница, верой и правдой служившая ей десятки лет. Где-то в колхозе Брянской области арестовали брата этой домработницы по обвинению в поджоге фермы, когда погибло целое стадо коров. Обухова, наверное за немалое вознаграждение, умолила Сильверсвана поехать его защищать. На суде он выступил с блестящей речью и сумел доказать, что в день пожара обвиняемый был где-то далеко. Суд его оправдал, а районные власти разозлились и отправили в Москву на Сильверсвана донос. Он был арестован как враг народа и отправлен в дальние лагеря. А его жену, прослужившую в Третьяковской галерее более сорока лет, выгнали с работы. Эту печальную историю мне рассказал С. Н. Дурылин.
Никого лишенство так не угнетало, как моего отца, притом и физически, и морально. Говорили, что он "ушиблен революцией". Да никакой не революцией, а вынужденным бездельем. Начались у него разные недомогания, прежде всего урологические, затем сердечная слабость, подозревали и психическое расстройство. Он страдал бессонницей, не давал спать матери, постоянно восклицал: "Как мы будем дальше жить!" Мать как могла успокаивала его, старалась поддержать его дух. А ведь ему было всего пятьдесят шесть лет.
По совету Сильверсвана он решился пройти медицинскую комиссию. На пенсию нельзя было рассчитывать, лишенцам пенсию не давали, но если врачи его признают нетрудоспособным, это даст ему некоторое юридическое положение.
У него было много знакомых врачей. Профессор Шервинский, отец известного переводчика, профессор Плетнев, впоследствии, после смерти Горького, получивший 25 лет, наконец, личный врач Ленина милейший Федор Александрович Гетье. Все они дали бы отцу любые справки.
Но существовала медицинская комиссия, состоявшая не только из врачей, но и из бдительных чинуш. Все лето бедный отец проходил унизительные осмотры и опросы: чинуши, не скрывая враждебности, издевались над его лишенством и княжеством и в конце концов отправили на обследование в сумасшедший дом на Канатчикову Дачу.
По рассказам отца, тамошняя обстановка напоминала ту, которую впоследствии описали Ильф и Петров. Там скрывались от суда, от чистки, от уплаты налогов вполне нормальные люди - нэпманы, торговцы, обыкновенные советские служащие, но с сомнительным социальным происхождением. Один из них по утрам пел "Боже, царя храни". На замечание отца: "Вы с ума сошли!" - тот отвечал: "Только здесь я могу безнаказанно петь все что хочу".
Отец был признан психически нормальным и вполне трудоспособным. И опять наступила для него пора безделья. Доброжелательный Виктор Александрович Мейен достал ему перевод с английского: отец подбирал различные справки для подачи очередного заявления в избирательную комиссию. Но все это не было настоящим делом. Он тосковал по ежедневной работе.
2.
В шестой - 1929-й - год подряд мы сняли на лето дачу в том же Глинкове. Овощи и молоко там стоили копейки, и хозяйка - вдова Аннушка брала за комнату столь мало, что сельская жизнь предвиделась дешевле, нежели московская, и девочек ждало большое удовольствие.
Очень я сожалею, что в тот последний, глинковский, год мало пользовался чистым воздухом и красотами тамошней природы, а больше жил в Москве и трудился над чертежами и картами. И родители тоже больше жили в Москве, мать утешала и подбадривала отца, проходившего унизительные медицинские комиссии.
Ляля Ильинская в то лето в Глинково не поехала. Она была очень разочарована, когда я ей сказал, что из-за подписки о невыезде не смогу отправиться с ней ко граду Китежу. Вместе с секретаршей Александры Львовны Толстой она махнула на Кавказ. Там они встретили троих, только что окончивших вузы молодых ленинградцев и далее путешествовали вместе. За одного из них - биолога Ганю Стрелина - Ляля впоследствии вышла замуж. И с тех пор дружба ее со мною оборвалась.
Девиц в Глинково, как и в прежние годы, понаехало много больше, нежели молодых людей. А кавалеры наезжали из Москвы. И всех их кормили, в основном картошкой и жидкой пшенной кашей. Владимир и Елена, теперь с тремя малышами и домработницей Катей, сняли лучший, только что построенный дом. Впервые сняли дачи для своих матерей Валерий Перцов и Виктор Александрович Мейен. Оба они объясняли, что их привлекли живописные глинковские виды, а мы подозревали, что в их сердца прицеливался из своего лука шаловливый амур.
Близкий наш знакомый - юноша Николай Храмцов - работал в Сергиевом посаде водителем грузовика. Однажды он предложил нам прокатить нас до Переславля-Залесского и обратно. Собралась большая компания, а я из-за своей подписки о невыезде поехать остерегся. Я остро всем завидовал, провожая грузовик, переполненный пассажирами. Вернулись они в восторге от озера и от множества прекрасных храмов.
Дочь дяди Вовика Голицына Елена в зимние месяцы не принадлежала к нашей компании и веселилась отдельно со своими друзьями, а к нам присоединялась лишь в Глинкове. Начал там появляться ее кавалер - Николай Соколов, красивый и статный, с усиками, бравый военный, с голубыми петлицами летчика и с двумя ромбами, что соответствовало званию комдива - командующего дивизией, по нынешним временам генерала. Всех нас он очаровал. В Глинкове принимал живейшее участие в наших играх, которые происходили чаще по ночам на церковном дворе.
Помнится, ехали мы однажды большой компанией в Москву. Брат Владимир организовал игру в преферанс. Проходивший мимо железнодорожник набросился на игроков:
- В вагоне азартные игры запрещены!
Сидевший в стороне Николай холодно заметил:
- Это я разрешил.
И железнодорожник тотчас же сник и молча удалился.
Вообще иные участники гражданской войны никак не могли привыкнуть к мирным временам и нет-нет, показывали свое былое ухарство. И у Николая изредка проявлялись замашки эдакого удальства. Иногда, к восхищению девиц и испугу сельских жителей, он стрелял из револьвера в воздух. Доживи Чапаев до мирных времен, и он наверняка выкидывал бы подобные проделки.
Однажды Елена объявила нам, что выходит замуж за бравого комдива. Известие это мы встретили с восторгом, создавался новый повод для веселья. Но Николай был коммунистом, а Елена желала венчаться только в церкви, свадьбу было решено сыграть в Глинкове и потихоньку.
Священник отец Алексей Загорский служил с большим подъемом. Первым держал венец над невестой ее брат Саша, вторым - я. Отец Алексей сказал вдохновенную проповедь, и все мы пошли угощаться в самую просторную избу, где жил Владимир с семьей.
В тот же вечер молодые уехали в Москву. Николай получил отставку и новое назначение начальником таможни в Кяхту. Супругам предстояло проезжать через Сергиев без остановки, и они заранее предупредили Трубецких. Те всем семейством вышли к железнодорожной насыпи, и им кинули из открытого окна вагона коробку шоколадных конфет. Дядя Владимир нам потом рассказывал, каким счастьем сияли молодые.
А через некоторое время сказались анархические замашки Николая. Он захватил тридцать тысяч казенных денег, бежал с Еленой, где-то скрывался, его поймали и судили, а Елена вернулась в Москву с обесцвеченными перекисью водорода волосами. Я не очень знаю эту детективную историю, подробностей о своих злоключениях Елена никогда не рассказывала.
В 1932 году, когда я поехал в Новосибирск, Елена дала мне адрес Николая. Встретил он меня радостно, но напугал своей формой войск ОГПУ. Он занимал должность инструктора по стрельбе при штабе охранников Сиблага, иначе говоря, учил их стрелять по заключенным при побегах. Был ли он сам тогда заключенным - не знаю. Ему доверяли - ведь он классовым врагом не считался. Во второй раз видеть его мне совсем не хотелось и о дальнейшей его судьбе ничего не знаю. Елена с ним разошлась.
То лето мне вспоминается как сплошное, без всяких забот веселье, не хотелось думать, что ты лишенец, что Литературные курсы закрыты и оборвалась твоя дорога к знаниям. Ты неплохо зарабатываешь и будь этим доволен. По субботам к вечеру в Глинково с коробками пирожных и шоколадных конфет наезжало много кавалеров сестры Маши, но она никому не отдавала предпочтения. Кавалер сестры Сони Игорь Даксергоф был ее моложе, он явно отодвигался на второй план, а на первое место постепенно вставал Виктор Александрович Мейен, на которого мы все смотрели как на солидного дядю. Он получил отпуск. Мы стали замечать, что Соня постоянно удаляется с ним на прогулки, но серьезного значения этим прогулкам не придавали. Мы хорошо помнили, как еще весною на Пасху Соня пряталась от Виктора Александровича, не желая с ним христосоваться. Каково же было наше удивление, когда после очередной прогулки мы увидели нашу Соню с таким сияющим от счастья лицом, какого у нее давно не было. И державший ее под руку Виктор Александрович, всегда такой солидный, сейчас словно светился.
Мы поняли, что амур попал в цель, поздравляли жениха и невесту, целовались с Соней, я ощутил на щеке колючие усы Виктора Александровича, которого с этой страницы буду называть просто Виктором. Сестра Катя все допытывалась, в каких выражениях он объяснялся в любви.
Соне, конечно, пора было думать о замужестве, ей исполнилось 25 лет, Виктору - 36, и тоже настало время обзаводиться семьей.
Объяснение в любви произошло в день Ивана Купалы, когда полагалось обливать друг друга. Мои младшие сестры подкрались к Виктору с ведрами и окатили его с головы до ног, он вынужден был уйти переодеваться. Виктор признался моей матери, что счастлив безмерно, что влюблен, как пылкий юноша, обещал лелеять и беречь Соню, как пишут только в романах. Родители мои были довольны, что наконец благополучно разрешилась судьба их дочери. Доволен был и я, и за нее, и за себя, теперь-то новый зять будет мне постоянно подбрасывать заказы. А сестра Маша говорила, что никак не может себе представить на подушке прелестную голову Сони, а рядом усатого дяденьку. Брат Владимир морщился. Виктор, конечно, был хорошим человеком, но не дворянином. А для Владимира происхождение было самым главным.
Да, отец Виктора Мейен Александр Генрихович принадлежал к мещанскому сословию. Он когда-то являлся совладельцем известных в Москве двух доходных домов Варгина - слева и справа от памятника Юрию Долгорукому. Теперь оба дома надстроены и основательно перестроены, в одном - книжный магазин, в другом - ресторан "Арагви". Виктор говорил, что его предка позвал царь Петр из Голландии как специалиста-кораблестроителя, и гордился, что в его фамилии имеется буква "е", без этой буквы фамилия считалась бы немецкой.
Свадьбу решили не откладывать и устроить в Глинкове. Сперва Соня и Виктор поехали в Москву, чтобы говеть, исповедоваться и причащаться у священника отца Владимира Воробьева из церкви Николы Плотника на Арбате. Он пользовался большим авторитетом среди верующих и в течение нескольких лет был духовником всей нашей семьи. Пышной белой шевелюрой и широкой бородой он напоминал Карла Маркса, но глаза его светились добротой, служил он всегда особенно проникновенно. Как сейчас помню его размеренный, четкий голос, возглашавший: "Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь". В двадцатых годах его посадили, но выпустили, в начале тридцатых опять посадили и сослали в Васильсурск, умер ли он там своей смертью или попал в лагеря - не знаю. Таким выдающимся священникам, каким был он, власти не давали собирать вокруг себя верующих.
А церковь Николы Плотника, та самая, которая изображена на картине Поленова "Московский дворик", но в отдалении, погибла в тридцатых годах, как и два других арбатских храма - Троицы на углу Денежного переулка и великолепного памятника старины XVII века Николы Явленного возле угла Серебряного переулка...