Страница:
"Плоды просвещения" я видел позднее в Москве, в Художественном театре. Может быть, сказалась детская впечатлительность, но, честное слово, скороговорка артиста Художественного театра, игравшего профессора, не шла ни в какое сравнение с вещанием пародийно-мудрой лекции богородицкого самоучки. А лаконичные жесты и дрожаще-капризный голос бывшей начальницы женской гимназии Александры Николаевны Ломакиной, игравшей барыню, право же, затмили игру самой народной артистки Книппер. Толстую барыню играла наша Соня, а Петрищева - дядя Владимир Трубецкой. Изящный, в черном костюме, в накрахмаленной рубашке, с галстуком-бабочкой,- он смешил во время спиритического сеанса тех, кто сидел с ним за маленьким столиком. А я мысленно его упрекал: "Как ему не стыдно баловаться во время спектакля!" Великолепно играл Вово Алексей Павлович Бурцев.
Не знаю, что писали о спектаклях в богородицкой газете "Красный голос", но все наши знакомые (а таких у нас обзавелось в городе много) при встрече непременно обменивались впечатлениями об игре артистов: одних бранили, других хвалили.
Зал Земледельческого училища был тесен, да и ходить за город казалось далеким. Это было ясно и публике, и комиссарам, игравшим роль меценатов.
С наступлением тепла оборудовали под театр огромный, не знаю для чего служивший сарай сзади Высшего начального училища - школы первой ступени. Пьес ставили много, каждая выдерживала пять-шесть постановок, как исключение десять. Артисты не были профессионалами, днем они преподавали в школах, служили в учреждениях, а вечерами или репетировали, или участвовали в спектаклях, которые ставились два раза в неделю. Что артисты получали за свою игру? Прежде всего аплодисменты, бурные, с вызовом на сцену; подкидывали им паек, хотя и скудный; а с наступлением нэпа стали выдавать зарплату, но незначительную. Лучшими артистами бесспорно считались два учителя русского языка - Алексей Бурцев и Иван Егорович Русаков. Оба они были очень популярны в Богородицке и как учителя, и как артисты. Когда Бурцев заболел настолько тяжело, что казался безнадежным, весь город переживал за него, и все радовались, когда он стал поправляться.
Труппа в театре постоянно обновлялась, одни артисты уходили на фронт, другие куда-то уезжали, их сменяли другие. И только Четвертушкин, Русаков и Бурцев оставались на своих постах. Родным братом Четвертушкина был второстепенный артист Малого театра Гремин. Он приехал в Богородицк на лето (возможно, чтобы подкормиться), исполнил несколько ролей и прочел артистам курс лекций о театральном мастерстве.
В летнем театре - в первый или во второй сезон я видел "Ревизора", "Вишневый сад" и "Двенадцатую ночь". И я очень гордился, что моей старшей сестре Соне доверяли главные роли. Она играла Марью Антоновну и графиню Оливию.
Со спектаклем "Двенадцатая ночь" у меня связаны любопытные воспоминания: примерно к пятой постановке зал пустел: ведь в городе-то было всего шесть тысяч жителей. А первый ряд предоставлялся родным артистов и комиссарам. В тот вечер во всем ряду сидели только сестра Маша и я. А антракты были длинные, и спектакль затянулся. После третьего действия нам обоим захотелось кое-куда. В театре не только уборных, но и фойе не было. Гуляй в антрактах по вытоптанной площадке туда и сюда, а если куда-либо захотелось, прячься в лопухи сзади театра. Взявшись за руки, мы пошли к выходу, но наткнулись на толкотню. Выяснилось, что вооруженные красноармейцы никого не пускают и проверяют документы, ловят дезертиров. Нам бы сказать: "Дяденьки, пустите нас, какие мы дезертиры". А мы испугались, повернули назад и сели на свои места. В следующем антракте опять пошли к выходу и опять вернулись. Что делать? Терпеть дольше было невозможно, и мы, воспользовавшись темнотой зрительного зала, пустили на пол. И живо пересели на другие места...
Антракты бывали длительными, очень уж долго менялись декорации. В 1977 году старый бухгалтер Архангельский - сын, священника церкви Покрова - мне красочно рассказывал, как в молодости служил он в Богородицком театре суфлером и какая всегда поднималась за сценой в антрактах суматоха. Четвертушкин не признавал, что и второстепенные артисты тоже переживают свои роли, и, за исключением Бурцева и Русакова, всех мужчин заставлял таскать, приколачивать, снимать, поднимать, расставлять детали декораций - фанерные деревья, мебель из графского дворца и т. д. Гвозди являлись остродефицитными, и Четвертушкин нервничал, умолял и бранился, чтобы осторожнее их забивали и вытаскивали; а уж если какой гвоздь погнулся, так не выкидывать его, а непременно выпрямлять.
Декорации писал брат Владимир. Четвертушкин требовал от него исторической точности и реализма. Сохранился альбом, в котором Владимир рисовал эскизы задников к "Вишневому саду". На одном - вишневые деревья нарядились белой пеной цветов, на другом - те же деревья поздней осенью, они без листвы, протягивают корявые черные сучья.
Я смотрел, как Владимир по утрам в зрительном зале летнего театра или просто рядом, во дворе, переносит на разложенный на земле холст свои эскизы. Изредка он мне приказывал подать клей, сухой краски, еще чего-нибудь. И я кидался выполнять его поручения. Для задника "Ревизора" Четвертушкин присмотрел два старинных домика на Константиновской улице, возле церкви Покрова. Владимир ходил их рисовать акварелью, а я садился рядом с ним. Когда набегали мальчишки, я их отгонял.
2.
Страшное было время - 1920 год. Гражданская война бушевала, за лето не выпало ни одного дождя, голод надвигался. И тогда же в Богородицке началось строительство: к осени оборудовали настоящий теплый театр на Базарной площади. В двухэтажном каменном доме купца Попова убрали межэтажные перекрытия, внутренние стены и перегородки, соорудили сцену, яму для оркестра, галерку, нашлось место и для фойе, во дворе построили две уборных. Так Богородицк обогатился настоящим театром не то на 300, не то на 500 мест - цифры у старожилов расходятся.
Открыли театр "Гамлетом". Спектакль выдержал свыше десяти постановок. Сестра Соня в нем не участвовала. Часть сцен Четвертушкин безжалостно выкинул, но все равно спектакль длился до полуночи. Может быть, отдельные зрители - красноармейцы, крестьяне, сыновья и дочери богородицких мещан - не всё понимали, но они смутно чувствовали, что в монологах и репликах Шекспира таится высочайшее искусство, которое замечательные богородицкие артисты стремились донести до каждого из них. И зрители аплодировали неистово, до красноты отбивая ладони, восторженно крича до хрипоты.
Гамлета играл Бурцев, короля - Русаков, королеву - приезжая настоящая артистка из города Бузулука Челнокова. Офелию - Галя Деревянко, Лаэрта Постников, сын священника Земледелки.
Свидетельствую: эта постановка была вершиной, до которой поднялось театральное искусство в маленьком провинциальном городке. Несколько лет спустя я видел "Гамлета" во Втором МХАТе. Да, там играл Гамлета великий Михаил Чехов, короля играл Чебан, королеву - Гиацинтова, Офелию - Дурасова. Сравнивать оба спектакля нельзя, но должен сказать, что в Богородицке все было проще, человечнее, доступнее и теплее. Впрочем, отдельные зрители хохотали, когда увидела Гамлета со спущенным чулком, считая это таким же "ляпом", как и упавший однажды фанерный куст, за которым прятался скрюченный Дух отца Гамлета.
Четвертушкин следил за исторической точностью костюмов. При театре служила костюмерша, но она едва-едва успевала обслуживать артистов-мужчин. Артистки шили сами или им помогали их домашние. Почти неисчерпаемым источником доставания швейных материалов являлись всё те же графские сундуки, а настоящий бархат на костюмы кроился из многочисленных штор дворца Бобринских. В Богородицке неизвестно какими судьбами появилась ненадолго старуха, баронесса Фредерикс со своим барахлом. Она пожертвовала старинное шелковое платье нашей Соне; для графини Оливии был сшит роскошный костюм эпохи Возрождения.
Четвертушкин приходил в отчаянье из-за дамских чулок. Ведь до революции платья носили длинные, а чулки вязались лишь вершка на два выше колена. Ну как дамские чулочки напялить на ноги рослым Бурцеву или Постникову? Ведь во времена Шекспира мужчины носили чулки вроде нынешних колготок. А во времена военного коммунизма их мочили и с помощью гирь вытягивали, но все равно они выглядели недомерками. Пришлось Четвертушкину пойти на уступки - были придуманы короткие раздутые штаны. Однако зрители не заметили отступления от исторической истины.
Одна из причин такого небывалого подъема театрального искусства в Богородицке и в других городах и весях нашей страны, в том числе и в Москве, объяснялась очень просто: никакие комиссары, никакие власти не мешали театрам развиваться, как хотелось талантливым режиссерам и энтузиастам-артистам. Задумали поставить такую-то пьесу, в такой-то постановке, хоть самой невероятной, и ставили. И публика шла, но не всегда. На одни постановки, в одни театры валом валила, а другие театры обходила. Сколько, например, постановок выдержала в театре Вахтангова идеологически совершенно не выдержанная пьеса "Принцесса Турандот"? А сколько раз ее собирались изгонять?
В Богородицке во главе театра стоял художественный совет. Два артиста Бурцев и Русаков - и режиссер Четвертушкин выбирали спектакли, распределяли роли. А местные власти наравне с обыкновенными гражданами ходили смотреть спектакли и наслаждались наравне со всеми.
Власти помогали театру, и даже очень. Вот клей достать, краску, лесоматериалы, те же сверхдефицитные гвозди, изредка доставали артистам паек, организовали гастроли - на станциях Узловая и Караси и в город Ефремов, наконец, построили театр. Конечно, за всю подобную помощь следует благодарить энтузиастов-комиссаров. Они даже сумели раздобыть вагон-теплушку, артисты погрузились, три дня в тесноте и дружбе ехали до Москвы, там неделю смотрели спектакли разных театров, слушали лекции и, переполненные энтузиазмом, с сундуками костюмов и реквизита различных эпох, с кое-какими продуктами затем три дня возвращались. Сестра Соня с восторгом рассказывала об этой поездке.
3.
Не только театральное искусство цвело тогда в Богородицке. Еще музыка. Музыканты собирались сперва у Бобринских, затем в городе. Приехали в Богородицк выселенные из своего имения в Алексинском уезде братья Щедрины*{8}, их было трое или четверо - все талантливые музыканты, к ним присоединились виолончелисты - дядя Владимир Трубецкой и зубной врач Израиль Львович Жарковский, пианисткой была тетя Вера Бобринская, еще кто-то. Организовался хороший симфонический оркестр со струнными и духовыми инструментами, играли вещи серьезные - Баха, Бетховена, Моцарта, русских композиторов. Репетиции и концерты устраивались по вечерам в достаточно просторном зале бывшей женской гимназии; слушать ходила избранная публика. Дирижером сперва был дядя Владимир Трубецкой, его сменил Евгений Щедрин, кроме того, дядя Владимир преподавал теорию музыки. А днем он работал ремонтером в Богородицком военном комиссариате, принимал или браковал мобилизованных в армию крестьянских лошадей. И был он еще страстным охотником, о чем речь пойдет позднее. Его жена тетя Эли - мать троих, затем четверых детей - ради дополнительного пайка играла в оркестре на барабане. Была она бледная, хрупкая, измученная недоеданием и недосыпанием. Огромный армейский барабан совсем не подходил к ее тоненькой, изящной фигуре. Она сидела с краю сцены и, держа палочки наготове, вслушивалась в музыку, стараясь не пропустить такт, вдруг взмахивала палочками и изо всех своих малых сил стукала по барабану. Случалось, она приводила на репетиции своих деток. И они, бледные, кудрявые, прелестные, как ангелочки, примостившись в уголку, сидели неподвижно, терпеливо ожидая, когда мать позовет их домой.
В 1921 году богородицким артистам стали платить небольшую зарплату. И дядя Владимир решил подзаработать. Инициативу проявила бабушка. Она достала "Декамерон" Боккаччо в подлиннике (на русском языке не было) и перевела с итальянского одну из новелл - "Грушевое дерево". Дядя прочел перевод и загорелся, решил сочинить оперетту. Долго ли он над ней работал - не знаю. Играя на рояле и напевая, он сочинял музыку. Тетя Вера ему помогала. Запомнились мне такие строки из арии ревнивого мужа, которого пел артист Хомяков:
Тут подставлено, там подложено,
Очи подведены - страстию горят.
Наши жены изменяют
Нам со всяким дураком
И нередко подставляют
Нам огромные рога...
Последнее слово оказалось не в рифму. Но как ни бились, а рифмы найти не сумели, так и оставили.
Бабушка нарисовала две одинаковые афиши: на зеленом с янтарными грушами дереве сидит ревнивый муж, а под деревом его жена с любовником целуются.
Оперетта была поставлена в начале 1922 года, на меня она произвела большое впечатление и выдержала несколько постановок. Дядя получил за нее небольшой гонорар и решил сочинить другую оперетту - не более, не менее как для московского театра. Целый год он старался. Называлась оперетта "Пилюли чародея". Сюжет был весьма фривольный: испанский король страдает половым бессилием и не может произвести на свет наследника престола. Является некий чародей и преподносит ему чудодейственные пилюли. Но их растаскивают придворные. Далее дядюшкина фантазия взвилась: даже престарелая статс-дама герцогиня начала кидаться в объятия юным офицерам, а молоденькие фрейлины хором пели сладострастные куплеты.
Не знаю, ставили ли эту оперетту в Богородицке. Дядя привез ее в Москву и попал к тогдашнему опереточному королю Ярону, который принял его весьма любезно и собрал комиссию из четырех мудрецов. Два битых часа дядя им играл и пел своим надтреснутым козлетоном. Ярон хохотал, мудрецы сидели мрачные. Ярону понравилось. Но к этому времени власти начали совать свои носы в дела искусства, и мудрецы сказали: "Нет!" И действительно, в оперетте отсутствовала классовая борьба и не было ни одного потомственного пролетария. Так дядя потерпел фиаско. Однако, от природы жизнерадостный, он духом не пал и вернулся в Богородицк принимать и браковать в военкомате лошадей, дирижировать в оркестре и охотиться.
По всей стране наряду с расцветом всех видов искусств поднялось у молодежи стремление учиться. Из Богородицка уехало в Москву и Петроград несколько десятков юношей и девушек, мечтавших стать педагогами, инженерами, врачами, историками. А принимали тогда в вузы без экзаменов, только со справкой о среднем образовании. Позднее поехали в Москву и наша Лина с Алькой Бобринской. Они поступили в университет на историко-филологический факультет.
Богородицкие комиссары в те годы были куда проще и ближе к обыкновенным гражданам, чем нынешние главнюки. Тогдашний военный комиссар Голев организовал в Богородицке кружок классической борьбы и не только учил юношей бороться, но и сам выступал на сцене полуобнаженным, играя своими бицепсами. Сейчас такое соединение в одном лице представителя власти и спортсмена-профессионала немыслимо.
Однажды в Богородицке распространилась потрясающая весть. Голева вызвал на поединок неизвестный борец, скрывавшийся под псевдонимом "Серая маска". Кто он был? Город забурлил от любопытства. В вечер поединка театр, как говорится, "ломился от публики". Голев потом рассказывал работникам военкомата, что он принял вызов ради популяризации этого вида спорта; он был уверен, что противник его победит, и думал только о том, как бы ему суметь продержаться подольше. "Серая маска" вышел на сцену, молча поклонился публике. Был он выше и стройнее Голева и казался менее мускулистым. Первый раунд окончился вничью, во втором раунде Голев еще держался. Публика ревела от нетерпения. В третьем раунде Голев осмелел, пошел в наступление и без особых трудов положил своего противника на обе лопатки. Тот встал и снял маску.
Каково же было разочарование и даже негодование публики, когда все увидели, что побежденный оказался никаким не приезжим, а своим, хорошо знакомым артистом Постниковым, который так талантливо исполнял роль герцога Орсино в "Двенадцатой ночи"! Его называли обманщиком.
Помню в Богородицке гастроли цирка. На городском выгоне, откуда начиналась наша Успенская улица, выстроили грандиозный, холщовый, на деревянном каркасе, круглый балаган. Выступали клоуны Бим и Бом, жонглеры, канатоходцы, ученые собачки. Публику особенно восхитил очаровательный кудрявый мальчик лет десяти, который под куполом на трапеции выполнял разные акробатические упражнения. Спустившись по веревочной лесенке под раскаты аплодисментов, он изящно кланялся публике во все стороны, а я не только восхищался им, но и завидовал ему. В течение, правда, одного лишь вечера я подумывал: а не стать ли мне цирковым артистом, чтобы получать такие же аплодисменты?
4.
И в те же годы я подумывал, а не стать ли мне художником. Брат Владимир подвизался как декоратор и изредка рисовал плакаты. Степан Тимофеевич Рожков и еще один художник - Борис Юрьев рисовали пейзажи и преподавали в художественной студии. Подражая брату Владимиру и Билибину, все эти годы и я рисовал акварельными красками разные батальные, исторические, и сказочные сценки. Юрьев мной заинтересовался и передал, чтобы я принес ему на дом свои рисунки. Я не застал его дома и отдал папку хозяевам. Каково же было мое удивление и мой восторг, когда через три дня на выставке детских рисунков я увидел целый стенд, отданный мне. Больше всего меня восхитила подпись внизу: "Сережа Голицын, 13 лет". А мне тогда было всего одиннадцать. С тех пор мои рисунки не появлялись на выставках. А ведь способности к рисованию у меня несомненно были, и моя мать стремилась их развить. Но я рассуждал, что все равно так рисовать, как брат Владимир, никогда не смогу, а быть хуже его мне не позволяло самолюбие. Так и забросил я карандаши и кисточки.
Не только искусством я наслаждался,- были и тяжелые переживания.
Наша Успенская улица изо всех пересекавших Воронежскую и спускавшихся к пруду улиц была наиболее крутой. Поэтому именно ее со времен, верно, Болотова облюбовали мальчишки и девчонки с ближайших кварталов для катанья на обледенелых скамейках и в лукошках. Они катались целыми днями перед окнами нашего дома, но я ребят не знал, а идти с ними знакомиться опасался.
Скамейка - это высокое узкое сооружение, состоящее из двух досок - одна внизу, другая наверху,- соединенных между собой четырьмя стойками, днище нижней доски обмазывается навозом и обливается на морозе водой. Садись на скамейку верхом и катись до самой Воронежской. Вдвоем кататься выходило сподручнее, можно было дальше забираться.
Сестра Лина, видя, что я все сижу дома и читаю, чуть ли не силком вытащила меня на улицу, полагая, что любой катающийся в одиночку мальчишка позовет меня присоединиться к нему. Когда толпа мальчишек с несколькими скамейками поднялась в гору, я смело подошел к ним. Один из них повернулся ко мне, собираясь меня позвать, и вдруг другой, белобрысый, заорал на всю улицу:
- Не сажайте его с собой! Он - князь!
Кровь ударила мне в виски, я даже пошатнулся.
А мальчишки сели на скамейки, девчонки в лукошки, и вся орава покатила. Я остался, одиноким столбом.
И с тех пор в течение трех зим я ни разу не выходил кататься с гор и в течение трех лет не только не водился с соседними мальчишками, но даже не разговаривал с ними, хотя мы встречались постоянно в очереди за хлебом. Выдержал-таки характер!
Скучал ли я в одиночестве? Нисколько. У меня были другие друзья книги. Благодаря служившей в городской библиотеке сестре Лине я ходил туда в неприемные дни и часы и менял книги. Просто удивительно, какую уйму самой разнообразной литературы я успел прочесть! Нет, я не проглатывал страницы, а читал с чувством, перечитывая полюбившиеся мне места, заучивал наизусть отдельные монологи и отрывки. Некоторые произведения я с тех пор и не видывал, а все равно смогу пересказать их содержание. Я прочел полные собрания сочинений Жюль Верна, Майн Рида, Стивенсона, Брет Гарта, романы Всеволода Соловьева, Загоскина, Лажечникова, Вальтер Скотта, сочинения А. К. Толстого, Шекспира, Шиллера, Жуковского, Ростана, трилогию Мережковского, историю и мифологию Греции и Рима, одолел восемь томов Брема, а на истории России Соловьева споткнулся, добравшись до избрания на царство Михаила Федоровича. А еще мать мне читала вслух классиков.
Шекспир и Шиллер были в великолепных изданиях Брокгауза, со многими картинками. Трагедии, комедии, исторические хроники Шекспира повергали меня в трепетный восторг. Я жил поэтическими образами из прочитанных мною книг и уходил в прекрасное царство грез, столь далекое от голодной действительности.
И родилась в моем сердце самонадеянная идея: я тоже, как Шекспир, буду писать пьесы, и, разумеется, в стихах. Пригодились бумага из графского архива и чернила из сажи. О чем писать? Конечно, на исторические сюжеты с возможно большим количеством поединков, убийств и самоубийств. Писал я втайне от всех белыми, без рифм, стихами, нисколько не заботясь о ритме, и сочинил пьесы - о Ромуле и Реме, о Мстиславе Удалом, о рыцаре Ланселоте, о Юлиане Отступнике, о Савонароле. Мне грезилась будущая слава: поставят мои пьесы в Богородицком театре, будут меня вызывать с аплодисментами, как вызывали дядю Владимира Трубецкого после премьеры "Грушевого дерева". А еще, подобно сестре Соне, я буду приносить домой тысячи рублей и разную снедь.
Конечно, все, что я тогда кропал, было несусветной чепухой. Но это сейчас я так думаю, а тогда мне казалось, что у меня получается лишь немногим хуже, чем у Шекспира...
Однажды Соня, вернувшись из театра, сказала, что Четвертушкин приглашает меня к своему сыну Жене на следующее воскресенье с утра.
Я пойду к тому, кого считал театральным богом и чародеем! Я познакомлюсь и, конечно, подружусь с его сыном - таинственным узником, которого никогда не выпускали гулять. Можно представить мою радость и мою гордость. Одежонка у меня была плохонькая, пальтишко на рыбьем меху, курточка и штаны в заплатках, валенки подшитые и чересчур просторные. Кое-как меня принарядили, тетя Саша дала последние наставления - как вилку держать, не накидываться на еду и т. д. Младшие сестры с завистью меня провожали. Я полетел в Земледелку как на крыльях. По дороге думал: подружусь с таинственным Женей и с его помощью передам свои пьесы его всемогущему папе.
Позвонил, мне открыла дамочка в кудряшках. Сзади нее я увидел высокого мальчика в вельветовом костюмчике, бледного-бледного, даже с синевой. Коротая дни в заточении, он вытянулся наподобие картофельного ростка в погребе.
Почему же родители держали своего сына взаперти?
Когда-то у супругов Четвертушкиных была дочь, в которой родители души не чаяли. Лет восьми она заболела скарлатиной и умерла. У них родился сын, и они, чересчур любя его и до ужаса боясь всяких заразных болезней, решили никуда его не выпускать. Так и рос бедный Женя, не дыша чистым воздухом, видя солнце, деревья и траву лишь из окна, не умея бегать, издали наблюдая за играми своих сверстников. Его единственными друзьями были книги. А я оказался первым мальчиком, с кем ему довелось заговорить.
Мы сошлись с ним сразу. Нет, мы не стали играть в солдатики, коих у него было множество, мы просто садились рядышком, а со второго свидания обнявшись, и говорили, говорили...
От матери я скрывал свои грезы о рыцарях Круглого стола, а Жене рассказал. Я признался ему о своих чувствах к замученному мальчику царевичу Алексею и только о гибели своего дяди Миши умолчал.
И Женя мне признался, что тоже постоянно скорбит о бедном царевиче, показал мне несколько его портретов. И еще он мне рассказал то, что тоже от матери скрывал. Оказывается, всю свою квартиру он населил невидимыми существами, с которыми потихоньку беседовал: в стенах жили "стеньчики", под полом "половички", над потолком... забыл, как именовались. Мы с ним пересказывали содержание прочитанных нами книг. И тут мое самолюбие было уязвлено. Женя был моложе меня почти на год, а успел прочесть куда больше книг, нежели я, в том числе и по философии - чуть ли не Канта и Ницше. Это в одиннадцать лет!
А кормили меня там божественно. Дома Нясенька подавала жидкий пшенный, сваренный на воде кулеш, не всегда заправлявшийся конопляным маслом, а Женина мама накладывала мне полную тарелку крутой, молочной, да еще с сахаром, пшенной каши. И хлеба я съедал сколько хотел.
Жениного папу я видел только мельком. Он приходил, наскоро проглатывал обед и скрывался в своем кабинете.
Наверное, на третье мое свиданье с Женей я принес его папе свои пьесы. А на четвертое свиданье Анатолий Николаевич позвал меня в свой кабинет. Разнес он мои кропанья в пух, но столь деликатно и доброжелательно, что его критика меня не убила, а вдохновила. Самое главное, за что я ему остаюсь благодарен даже до сегодняшнего дня,- это за его слова об искорках моих творческих увлечений. Не отчаиваться, не бросать, а втихомолку продолжать творить, убеждал он меня.
Так ходил я к Жене несколько раз по воскресеньям. А однажды пришел, Женина мама мне открыла, но меня не впустила, сказала, что ее сын не совсем здоров. Потом выяснилось, что в городе, через две улицы от нас, какая-то девочка заболела скарлатиной. Я был очень огорчен, а тетя Саша за меня серьезно обиделась. Потом месяца через два мне снова разрешили ходить к Четвертушкиным. Но постепенно мы с Женей стали остывать друг к другу, и однажды, под предлогом чьего-то дня рождения, я пропустил свидание, потом еще раз пропустил. А потом кто-то сумел уговорить Женину маму, что нельзя так ненормально воспитывать сына. Раскрылись двери его квартиры, он вышел на свет божий, и все соседние мальчики и девочки охотно приняли его в свою компанию, а я оказался лишним. Так кончилась наша дружба.
Не знаю, что писали о спектаклях в богородицкой газете "Красный голос", но все наши знакомые (а таких у нас обзавелось в городе много) при встрече непременно обменивались впечатлениями об игре артистов: одних бранили, других хвалили.
Зал Земледельческого училища был тесен, да и ходить за город казалось далеким. Это было ясно и публике, и комиссарам, игравшим роль меценатов.
С наступлением тепла оборудовали под театр огромный, не знаю для чего служивший сарай сзади Высшего начального училища - школы первой ступени. Пьес ставили много, каждая выдерживала пять-шесть постановок, как исключение десять. Артисты не были профессионалами, днем они преподавали в школах, служили в учреждениях, а вечерами или репетировали, или участвовали в спектаклях, которые ставились два раза в неделю. Что артисты получали за свою игру? Прежде всего аплодисменты, бурные, с вызовом на сцену; подкидывали им паек, хотя и скудный; а с наступлением нэпа стали выдавать зарплату, но незначительную. Лучшими артистами бесспорно считались два учителя русского языка - Алексей Бурцев и Иван Егорович Русаков. Оба они были очень популярны в Богородицке и как учителя, и как артисты. Когда Бурцев заболел настолько тяжело, что казался безнадежным, весь город переживал за него, и все радовались, когда он стал поправляться.
Труппа в театре постоянно обновлялась, одни артисты уходили на фронт, другие куда-то уезжали, их сменяли другие. И только Четвертушкин, Русаков и Бурцев оставались на своих постах. Родным братом Четвертушкина был второстепенный артист Малого театра Гремин. Он приехал в Богородицк на лето (возможно, чтобы подкормиться), исполнил несколько ролей и прочел артистам курс лекций о театральном мастерстве.
В летнем театре - в первый или во второй сезон я видел "Ревизора", "Вишневый сад" и "Двенадцатую ночь". И я очень гордился, что моей старшей сестре Соне доверяли главные роли. Она играла Марью Антоновну и графиню Оливию.
Со спектаклем "Двенадцатая ночь" у меня связаны любопытные воспоминания: примерно к пятой постановке зал пустел: ведь в городе-то было всего шесть тысяч жителей. А первый ряд предоставлялся родным артистов и комиссарам. В тот вечер во всем ряду сидели только сестра Маша и я. А антракты были длинные, и спектакль затянулся. После третьего действия нам обоим захотелось кое-куда. В театре не только уборных, но и фойе не было. Гуляй в антрактах по вытоптанной площадке туда и сюда, а если куда-либо захотелось, прячься в лопухи сзади театра. Взявшись за руки, мы пошли к выходу, но наткнулись на толкотню. Выяснилось, что вооруженные красноармейцы никого не пускают и проверяют документы, ловят дезертиров. Нам бы сказать: "Дяденьки, пустите нас, какие мы дезертиры". А мы испугались, повернули назад и сели на свои места. В следующем антракте опять пошли к выходу и опять вернулись. Что делать? Терпеть дольше было невозможно, и мы, воспользовавшись темнотой зрительного зала, пустили на пол. И живо пересели на другие места...
Антракты бывали длительными, очень уж долго менялись декорации. В 1977 году старый бухгалтер Архангельский - сын, священника церкви Покрова - мне красочно рассказывал, как в молодости служил он в Богородицком театре суфлером и какая всегда поднималась за сценой в антрактах суматоха. Четвертушкин не признавал, что и второстепенные артисты тоже переживают свои роли, и, за исключением Бурцева и Русакова, всех мужчин заставлял таскать, приколачивать, снимать, поднимать, расставлять детали декораций - фанерные деревья, мебель из графского дворца и т. д. Гвозди являлись остродефицитными, и Четвертушкин нервничал, умолял и бранился, чтобы осторожнее их забивали и вытаскивали; а уж если какой гвоздь погнулся, так не выкидывать его, а непременно выпрямлять.
Декорации писал брат Владимир. Четвертушкин требовал от него исторической точности и реализма. Сохранился альбом, в котором Владимир рисовал эскизы задников к "Вишневому саду". На одном - вишневые деревья нарядились белой пеной цветов, на другом - те же деревья поздней осенью, они без листвы, протягивают корявые черные сучья.
Я смотрел, как Владимир по утрам в зрительном зале летнего театра или просто рядом, во дворе, переносит на разложенный на земле холст свои эскизы. Изредка он мне приказывал подать клей, сухой краски, еще чего-нибудь. И я кидался выполнять его поручения. Для задника "Ревизора" Четвертушкин присмотрел два старинных домика на Константиновской улице, возле церкви Покрова. Владимир ходил их рисовать акварелью, а я садился рядом с ним. Когда набегали мальчишки, я их отгонял.
2.
Страшное было время - 1920 год. Гражданская война бушевала, за лето не выпало ни одного дождя, голод надвигался. И тогда же в Богородицке началось строительство: к осени оборудовали настоящий теплый театр на Базарной площади. В двухэтажном каменном доме купца Попова убрали межэтажные перекрытия, внутренние стены и перегородки, соорудили сцену, яму для оркестра, галерку, нашлось место и для фойе, во дворе построили две уборных. Так Богородицк обогатился настоящим театром не то на 300, не то на 500 мест - цифры у старожилов расходятся.
Открыли театр "Гамлетом". Спектакль выдержал свыше десяти постановок. Сестра Соня в нем не участвовала. Часть сцен Четвертушкин безжалостно выкинул, но все равно спектакль длился до полуночи. Может быть, отдельные зрители - красноармейцы, крестьяне, сыновья и дочери богородицких мещан - не всё понимали, но они смутно чувствовали, что в монологах и репликах Шекспира таится высочайшее искусство, которое замечательные богородицкие артисты стремились донести до каждого из них. И зрители аплодировали неистово, до красноты отбивая ладони, восторженно крича до хрипоты.
Гамлета играл Бурцев, короля - Русаков, королеву - приезжая настоящая артистка из города Бузулука Челнокова. Офелию - Галя Деревянко, Лаэрта Постников, сын священника Земледелки.
Свидетельствую: эта постановка была вершиной, до которой поднялось театральное искусство в маленьком провинциальном городке. Несколько лет спустя я видел "Гамлета" во Втором МХАТе. Да, там играл Гамлета великий Михаил Чехов, короля играл Чебан, королеву - Гиацинтова, Офелию - Дурасова. Сравнивать оба спектакля нельзя, но должен сказать, что в Богородицке все было проще, человечнее, доступнее и теплее. Впрочем, отдельные зрители хохотали, когда увидела Гамлета со спущенным чулком, считая это таким же "ляпом", как и упавший однажды фанерный куст, за которым прятался скрюченный Дух отца Гамлета.
Четвертушкин следил за исторической точностью костюмов. При театре служила костюмерша, но она едва-едва успевала обслуживать артистов-мужчин. Артистки шили сами или им помогали их домашние. Почти неисчерпаемым источником доставания швейных материалов являлись всё те же графские сундуки, а настоящий бархат на костюмы кроился из многочисленных штор дворца Бобринских. В Богородицке неизвестно какими судьбами появилась ненадолго старуха, баронесса Фредерикс со своим барахлом. Она пожертвовала старинное шелковое платье нашей Соне; для графини Оливии был сшит роскошный костюм эпохи Возрождения.
Четвертушкин приходил в отчаянье из-за дамских чулок. Ведь до революции платья носили длинные, а чулки вязались лишь вершка на два выше колена. Ну как дамские чулочки напялить на ноги рослым Бурцеву или Постникову? Ведь во времена Шекспира мужчины носили чулки вроде нынешних колготок. А во времена военного коммунизма их мочили и с помощью гирь вытягивали, но все равно они выглядели недомерками. Пришлось Четвертушкину пойти на уступки - были придуманы короткие раздутые штаны. Однако зрители не заметили отступления от исторической истины.
Одна из причин такого небывалого подъема театрального искусства в Богородицке и в других городах и весях нашей страны, в том числе и в Москве, объяснялась очень просто: никакие комиссары, никакие власти не мешали театрам развиваться, как хотелось талантливым режиссерам и энтузиастам-артистам. Задумали поставить такую-то пьесу, в такой-то постановке, хоть самой невероятной, и ставили. И публика шла, но не всегда. На одни постановки, в одни театры валом валила, а другие театры обходила. Сколько, например, постановок выдержала в театре Вахтангова идеологически совершенно не выдержанная пьеса "Принцесса Турандот"? А сколько раз ее собирались изгонять?
В Богородицке во главе театра стоял художественный совет. Два артиста Бурцев и Русаков - и режиссер Четвертушкин выбирали спектакли, распределяли роли. А местные власти наравне с обыкновенными гражданами ходили смотреть спектакли и наслаждались наравне со всеми.
Власти помогали театру, и даже очень. Вот клей достать, краску, лесоматериалы, те же сверхдефицитные гвозди, изредка доставали артистам паек, организовали гастроли - на станциях Узловая и Караси и в город Ефремов, наконец, построили театр. Конечно, за всю подобную помощь следует благодарить энтузиастов-комиссаров. Они даже сумели раздобыть вагон-теплушку, артисты погрузились, три дня в тесноте и дружбе ехали до Москвы, там неделю смотрели спектакли разных театров, слушали лекции и, переполненные энтузиазмом, с сундуками костюмов и реквизита различных эпох, с кое-какими продуктами затем три дня возвращались. Сестра Соня с восторгом рассказывала об этой поездке.
3.
Не только театральное искусство цвело тогда в Богородицке. Еще музыка. Музыканты собирались сперва у Бобринских, затем в городе. Приехали в Богородицк выселенные из своего имения в Алексинском уезде братья Щедрины*{8}, их было трое или четверо - все талантливые музыканты, к ним присоединились виолончелисты - дядя Владимир Трубецкой и зубной врач Израиль Львович Жарковский, пианисткой была тетя Вера Бобринская, еще кто-то. Организовался хороший симфонический оркестр со струнными и духовыми инструментами, играли вещи серьезные - Баха, Бетховена, Моцарта, русских композиторов. Репетиции и концерты устраивались по вечерам в достаточно просторном зале бывшей женской гимназии; слушать ходила избранная публика. Дирижером сперва был дядя Владимир Трубецкой, его сменил Евгений Щедрин, кроме того, дядя Владимир преподавал теорию музыки. А днем он работал ремонтером в Богородицком военном комиссариате, принимал или браковал мобилизованных в армию крестьянских лошадей. И был он еще страстным охотником, о чем речь пойдет позднее. Его жена тетя Эли - мать троих, затем четверых детей - ради дополнительного пайка играла в оркестре на барабане. Была она бледная, хрупкая, измученная недоеданием и недосыпанием. Огромный армейский барабан совсем не подходил к ее тоненькой, изящной фигуре. Она сидела с краю сцены и, держа палочки наготове, вслушивалась в музыку, стараясь не пропустить такт, вдруг взмахивала палочками и изо всех своих малых сил стукала по барабану. Случалось, она приводила на репетиции своих деток. И они, бледные, кудрявые, прелестные, как ангелочки, примостившись в уголку, сидели неподвижно, терпеливо ожидая, когда мать позовет их домой.
В 1921 году богородицким артистам стали платить небольшую зарплату. И дядя Владимир решил подзаработать. Инициативу проявила бабушка. Она достала "Декамерон" Боккаччо в подлиннике (на русском языке не было) и перевела с итальянского одну из новелл - "Грушевое дерево". Дядя прочел перевод и загорелся, решил сочинить оперетту. Долго ли он над ней работал - не знаю. Играя на рояле и напевая, он сочинял музыку. Тетя Вера ему помогала. Запомнились мне такие строки из арии ревнивого мужа, которого пел артист Хомяков:
Тут подставлено, там подложено,
Очи подведены - страстию горят.
Наши жены изменяют
Нам со всяким дураком
И нередко подставляют
Нам огромные рога...
Последнее слово оказалось не в рифму. Но как ни бились, а рифмы найти не сумели, так и оставили.
Бабушка нарисовала две одинаковые афиши: на зеленом с янтарными грушами дереве сидит ревнивый муж, а под деревом его жена с любовником целуются.
Оперетта была поставлена в начале 1922 года, на меня она произвела большое впечатление и выдержала несколько постановок. Дядя получил за нее небольшой гонорар и решил сочинить другую оперетту - не более, не менее как для московского театра. Целый год он старался. Называлась оперетта "Пилюли чародея". Сюжет был весьма фривольный: испанский король страдает половым бессилием и не может произвести на свет наследника престола. Является некий чародей и преподносит ему чудодейственные пилюли. Но их растаскивают придворные. Далее дядюшкина фантазия взвилась: даже престарелая статс-дама герцогиня начала кидаться в объятия юным офицерам, а молоденькие фрейлины хором пели сладострастные куплеты.
Не знаю, ставили ли эту оперетту в Богородицке. Дядя привез ее в Москву и попал к тогдашнему опереточному королю Ярону, который принял его весьма любезно и собрал комиссию из четырех мудрецов. Два битых часа дядя им играл и пел своим надтреснутым козлетоном. Ярон хохотал, мудрецы сидели мрачные. Ярону понравилось. Но к этому времени власти начали совать свои носы в дела искусства, и мудрецы сказали: "Нет!" И действительно, в оперетте отсутствовала классовая борьба и не было ни одного потомственного пролетария. Так дядя потерпел фиаско. Однако, от природы жизнерадостный, он духом не пал и вернулся в Богородицк принимать и браковать в военкомате лошадей, дирижировать в оркестре и охотиться.
По всей стране наряду с расцветом всех видов искусств поднялось у молодежи стремление учиться. Из Богородицка уехало в Москву и Петроград несколько десятков юношей и девушек, мечтавших стать педагогами, инженерами, врачами, историками. А принимали тогда в вузы без экзаменов, только со справкой о среднем образовании. Позднее поехали в Москву и наша Лина с Алькой Бобринской. Они поступили в университет на историко-филологический факультет.
Богородицкие комиссары в те годы были куда проще и ближе к обыкновенным гражданам, чем нынешние главнюки. Тогдашний военный комиссар Голев организовал в Богородицке кружок классической борьбы и не только учил юношей бороться, но и сам выступал на сцене полуобнаженным, играя своими бицепсами. Сейчас такое соединение в одном лице представителя власти и спортсмена-профессионала немыслимо.
Однажды в Богородицке распространилась потрясающая весть. Голева вызвал на поединок неизвестный борец, скрывавшийся под псевдонимом "Серая маска". Кто он был? Город забурлил от любопытства. В вечер поединка театр, как говорится, "ломился от публики". Голев потом рассказывал работникам военкомата, что он принял вызов ради популяризации этого вида спорта; он был уверен, что противник его победит, и думал только о том, как бы ему суметь продержаться подольше. "Серая маска" вышел на сцену, молча поклонился публике. Был он выше и стройнее Голева и казался менее мускулистым. Первый раунд окончился вничью, во втором раунде Голев еще держался. Публика ревела от нетерпения. В третьем раунде Голев осмелел, пошел в наступление и без особых трудов положил своего противника на обе лопатки. Тот встал и снял маску.
Каково же было разочарование и даже негодование публики, когда все увидели, что побежденный оказался никаким не приезжим, а своим, хорошо знакомым артистом Постниковым, который так талантливо исполнял роль герцога Орсино в "Двенадцатой ночи"! Его называли обманщиком.
Помню в Богородицке гастроли цирка. На городском выгоне, откуда начиналась наша Успенская улица, выстроили грандиозный, холщовый, на деревянном каркасе, круглый балаган. Выступали клоуны Бим и Бом, жонглеры, канатоходцы, ученые собачки. Публику особенно восхитил очаровательный кудрявый мальчик лет десяти, который под куполом на трапеции выполнял разные акробатические упражнения. Спустившись по веревочной лесенке под раскаты аплодисментов, он изящно кланялся публике во все стороны, а я не только восхищался им, но и завидовал ему. В течение, правда, одного лишь вечера я подумывал: а не стать ли мне цирковым артистом, чтобы получать такие же аплодисменты?
4.
И в те же годы я подумывал, а не стать ли мне художником. Брат Владимир подвизался как декоратор и изредка рисовал плакаты. Степан Тимофеевич Рожков и еще один художник - Борис Юрьев рисовали пейзажи и преподавали в художественной студии. Подражая брату Владимиру и Билибину, все эти годы и я рисовал акварельными красками разные батальные, исторические, и сказочные сценки. Юрьев мной заинтересовался и передал, чтобы я принес ему на дом свои рисунки. Я не застал его дома и отдал папку хозяевам. Каково же было мое удивление и мой восторг, когда через три дня на выставке детских рисунков я увидел целый стенд, отданный мне. Больше всего меня восхитила подпись внизу: "Сережа Голицын, 13 лет". А мне тогда было всего одиннадцать. С тех пор мои рисунки не появлялись на выставках. А ведь способности к рисованию у меня несомненно были, и моя мать стремилась их развить. Но я рассуждал, что все равно так рисовать, как брат Владимир, никогда не смогу, а быть хуже его мне не позволяло самолюбие. Так и забросил я карандаши и кисточки.
Не только искусством я наслаждался,- были и тяжелые переживания.
Наша Успенская улица изо всех пересекавших Воронежскую и спускавшихся к пруду улиц была наиболее крутой. Поэтому именно ее со времен, верно, Болотова облюбовали мальчишки и девчонки с ближайших кварталов для катанья на обледенелых скамейках и в лукошках. Они катались целыми днями перед окнами нашего дома, но я ребят не знал, а идти с ними знакомиться опасался.
Скамейка - это высокое узкое сооружение, состоящее из двух досок - одна внизу, другая наверху,- соединенных между собой четырьмя стойками, днище нижней доски обмазывается навозом и обливается на морозе водой. Садись на скамейку верхом и катись до самой Воронежской. Вдвоем кататься выходило сподручнее, можно было дальше забираться.
Сестра Лина, видя, что я все сижу дома и читаю, чуть ли не силком вытащила меня на улицу, полагая, что любой катающийся в одиночку мальчишка позовет меня присоединиться к нему. Когда толпа мальчишек с несколькими скамейками поднялась в гору, я смело подошел к ним. Один из них повернулся ко мне, собираясь меня позвать, и вдруг другой, белобрысый, заорал на всю улицу:
- Не сажайте его с собой! Он - князь!
Кровь ударила мне в виски, я даже пошатнулся.
А мальчишки сели на скамейки, девчонки в лукошки, и вся орава покатила. Я остался, одиноким столбом.
И с тех пор в течение трех зим я ни разу не выходил кататься с гор и в течение трех лет не только не водился с соседними мальчишками, но даже не разговаривал с ними, хотя мы встречались постоянно в очереди за хлебом. Выдержал-таки характер!
Скучал ли я в одиночестве? Нисколько. У меня были другие друзья книги. Благодаря служившей в городской библиотеке сестре Лине я ходил туда в неприемные дни и часы и менял книги. Просто удивительно, какую уйму самой разнообразной литературы я успел прочесть! Нет, я не проглатывал страницы, а читал с чувством, перечитывая полюбившиеся мне места, заучивал наизусть отдельные монологи и отрывки. Некоторые произведения я с тех пор и не видывал, а все равно смогу пересказать их содержание. Я прочел полные собрания сочинений Жюль Верна, Майн Рида, Стивенсона, Брет Гарта, романы Всеволода Соловьева, Загоскина, Лажечникова, Вальтер Скотта, сочинения А. К. Толстого, Шекспира, Шиллера, Жуковского, Ростана, трилогию Мережковского, историю и мифологию Греции и Рима, одолел восемь томов Брема, а на истории России Соловьева споткнулся, добравшись до избрания на царство Михаила Федоровича. А еще мать мне читала вслух классиков.
Шекспир и Шиллер были в великолепных изданиях Брокгауза, со многими картинками. Трагедии, комедии, исторические хроники Шекспира повергали меня в трепетный восторг. Я жил поэтическими образами из прочитанных мною книг и уходил в прекрасное царство грез, столь далекое от голодной действительности.
И родилась в моем сердце самонадеянная идея: я тоже, как Шекспир, буду писать пьесы, и, разумеется, в стихах. Пригодились бумага из графского архива и чернила из сажи. О чем писать? Конечно, на исторические сюжеты с возможно большим количеством поединков, убийств и самоубийств. Писал я втайне от всех белыми, без рифм, стихами, нисколько не заботясь о ритме, и сочинил пьесы - о Ромуле и Реме, о Мстиславе Удалом, о рыцаре Ланселоте, о Юлиане Отступнике, о Савонароле. Мне грезилась будущая слава: поставят мои пьесы в Богородицком театре, будут меня вызывать с аплодисментами, как вызывали дядю Владимира Трубецкого после премьеры "Грушевого дерева". А еще, подобно сестре Соне, я буду приносить домой тысячи рублей и разную снедь.
Конечно, все, что я тогда кропал, было несусветной чепухой. Но это сейчас я так думаю, а тогда мне казалось, что у меня получается лишь немногим хуже, чем у Шекспира...
Однажды Соня, вернувшись из театра, сказала, что Четвертушкин приглашает меня к своему сыну Жене на следующее воскресенье с утра.
Я пойду к тому, кого считал театральным богом и чародеем! Я познакомлюсь и, конечно, подружусь с его сыном - таинственным узником, которого никогда не выпускали гулять. Можно представить мою радость и мою гордость. Одежонка у меня была плохонькая, пальтишко на рыбьем меху, курточка и штаны в заплатках, валенки подшитые и чересчур просторные. Кое-как меня принарядили, тетя Саша дала последние наставления - как вилку держать, не накидываться на еду и т. д. Младшие сестры с завистью меня провожали. Я полетел в Земледелку как на крыльях. По дороге думал: подружусь с таинственным Женей и с его помощью передам свои пьесы его всемогущему папе.
Позвонил, мне открыла дамочка в кудряшках. Сзади нее я увидел высокого мальчика в вельветовом костюмчике, бледного-бледного, даже с синевой. Коротая дни в заточении, он вытянулся наподобие картофельного ростка в погребе.
Почему же родители держали своего сына взаперти?
Когда-то у супругов Четвертушкиных была дочь, в которой родители души не чаяли. Лет восьми она заболела скарлатиной и умерла. У них родился сын, и они, чересчур любя его и до ужаса боясь всяких заразных болезней, решили никуда его не выпускать. Так и рос бедный Женя, не дыша чистым воздухом, видя солнце, деревья и траву лишь из окна, не умея бегать, издали наблюдая за играми своих сверстников. Его единственными друзьями были книги. А я оказался первым мальчиком, с кем ему довелось заговорить.
Мы сошлись с ним сразу. Нет, мы не стали играть в солдатики, коих у него было множество, мы просто садились рядышком, а со второго свидания обнявшись, и говорили, говорили...
От матери я скрывал свои грезы о рыцарях Круглого стола, а Жене рассказал. Я признался ему о своих чувствах к замученному мальчику царевичу Алексею и только о гибели своего дяди Миши умолчал.
И Женя мне признался, что тоже постоянно скорбит о бедном царевиче, показал мне несколько его портретов. И еще он мне рассказал то, что тоже от матери скрывал. Оказывается, всю свою квартиру он населил невидимыми существами, с которыми потихоньку беседовал: в стенах жили "стеньчики", под полом "половички", над потолком... забыл, как именовались. Мы с ним пересказывали содержание прочитанных нами книг. И тут мое самолюбие было уязвлено. Женя был моложе меня почти на год, а успел прочесть куда больше книг, нежели я, в том числе и по философии - чуть ли не Канта и Ницше. Это в одиннадцать лет!
А кормили меня там божественно. Дома Нясенька подавала жидкий пшенный, сваренный на воде кулеш, не всегда заправлявшийся конопляным маслом, а Женина мама накладывала мне полную тарелку крутой, молочной, да еще с сахаром, пшенной каши. И хлеба я съедал сколько хотел.
Жениного папу я видел только мельком. Он приходил, наскоро проглатывал обед и скрывался в своем кабинете.
Наверное, на третье мое свиданье с Женей я принес его папе свои пьесы. А на четвертое свиданье Анатолий Николаевич позвал меня в свой кабинет. Разнес он мои кропанья в пух, но столь деликатно и доброжелательно, что его критика меня не убила, а вдохновила. Самое главное, за что я ему остаюсь благодарен даже до сегодняшнего дня,- это за его слова об искорках моих творческих увлечений. Не отчаиваться, не бросать, а втихомолку продолжать творить, убеждал он меня.
Так ходил я к Жене несколько раз по воскресеньям. А однажды пришел, Женина мама мне открыла, но меня не впустила, сказала, что ее сын не совсем здоров. Потом выяснилось, что в городе, через две улицы от нас, какая-то девочка заболела скарлатиной. Я был очень огорчен, а тетя Саша за меня серьезно обиделась. Потом месяца через два мне снова разрешили ходить к Четвертушкиным. Но постепенно мы с Женей стали остывать друг к другу, и однажды, под предлогом чьего-то дня рождения, я пропустил свидание, потом еще раз пропустил. А потом кто-то сумел уговорить Женину маму, что нельзя так ненормально воспитывать сына. Раскрылись двери его квартиры, он вышел на свет божий, и все соседние мальчики и девочки охотно приняли его в свою компанию, а я оказался лишним. Так кончилась наша дружба.