При том разговоре я не испытывала приступов ясновидения, но, как назло, он тоже оказался пророческим.
– Медея, только не расстраивайся. Креонт имел со мной беседу и просил никому не говорить. Тебе особенно.
Я молчала, а холодная рука Аида сдавливала мое сердце. Кажется, я уже догадалась, о чем Креонт говорил с Ясоном. Мать-Геката, помоги, дай силы пережить это! Если Ясон отступится от меня – значит, все зря! Все впустую! Все, что я совершила, – и все, в чем невиновна.
– Знаешь, слушал и думал: когда-то за подобные слова я убил Абсирта, твоего брата. Мол, ты варварка, и дети твои полукровки, трудно таким жить в Элладе. Не ударил я его, Медея, сцепил руки и сдержался… старый стал, да?
– Мудрым, наверное, стал. Продолжай, Ясон.
– Креонт предлагает жениться на Креусе, своей дочке. За это он сделает меня архонтом[7] и наследником. Сыновья наши будут жить во дворце, при мне с Креусой, она будет им матерью. Короче, полноценными эллинами станут. И я из вечного изгнанника наконец-то стану архонтом и потом басилевсом.
Мать-Геката, если отступится от меня Ясон – не смогу я жить. Презрения людского не боюсь, способна убивать – но не поселится месть так скоро в сердце, где еще живет любовь.
Голос возлюбленного словно отдаляется, я ухожу, проваливаюсь в мир забытья, мир Гекаты, где не место бодрствующим, куда я попадаю лишь в пророческом трансе. Усилием воли выдергиваю себя наружу – вовремя, чтобы…
– Мы уезжаем, Медея. Ничем хорошим это не кончится. Креусе ли так нужен муж, Креонту ли архонт, но так просто не отступятся. Еще надумают тебя извести. Знаю, знаю, ты за себя постоять еще как способна, но лучше уехать. Завтра же!
Ясон, Ясон, ты не зря казался мне таким близким и родным с первой же встречи! Мир Гекаты или стрела Эрота соединила нас, но не людям, живым и мертвым, нас разделить.
Быстрее бы прожить завтра…
– Мама, мама! Посмотри, какой пеплос тебе на прощание прислали жители Коринфа! – Это Меррер, старший, уже дважды побеждавший в состязании борцов своего возраста.
– Он богаче, чем у басилевны Креусы! – Младшему, Ферету, всего шесть, а у него уже твердая рука лучника.
Пожалуй, коринфяне действительно рады, что клятвопреступник Ясон и братоубийца Медея покидают их город. Вот и шлют дорогие прощальные подарки. Креуса изменилась в лице, когда Ясон объявил об отъезде. Креонт лучше владел собой, но и у него в глазах что-то дрогнуло. Льдом кольнуло в виски, жаром жертвенника Гекаты овеяло мой лоб при этом воспоминании. И неприятен мне расшитый золотом пеплос, подарок коринфян – словно плата за то, чтоб мы поскорее убрались.
– Дети, отнесите его Креусе. Скажите, Медея дарит на долгую память за все хорошее, что она для нас сделала.
Мелкая женская месть. Выкинуть дорогую одежду она пожалеет, а настроение будет испорчено каждый раз, как посмотрит на роскошный подарок счастливой Медеи.
– Да, мама!
Не помню, сколько времени прошло, как шум на площади привлек мое внимание. Кто-то выл смертным воем, кто-то кричал, почудились голоса сыновей. Мое сердце упало куда-то в Аид, виски стиснули ледяные клещи, лоб обжег жертвенный огонь. Я проталкивалась сквозь толпу, отстраненно замечая, что не так уж и проталкиваюсь – люди сами расступаются. То там, то здесь шепчут: «Медея», «Убийца». К чему они это вспоминают?
Посреди площади – небольшое возвышение. Креуса. Рядом Креонт. Растрескавшаяся кожа, обугленные руки, опаленные мертвые веки. Мать Геката, свет черной луны наполняет мои глаза – я же знаю это зелье. Я даже делала его недавно для какой-то старухи, желавшей извести крыс… крыс?
Пеплос! Вот почему кололо льдом виски и обжигало лоб, когда я его увидела. Не крыс, а меня хотели извести страшной одеждой ради планов коринфского басилевса, но просчитались. Креуса, видимо, не знала о заговоре и надела ядовитую одежду, а та вспыхнула от тепла ее тела. Креонт же, судя по всему, пытался сорвать пеплос и сам моментально был охвачен огнем.
И это принесли им мои дети…
Ферета я увидела почти сразу – он лежал почти около правителя. Меррер чуть подальше, похоже, он сделал шаг навстречу убийцам, защищая себя и брата. Мой маленький борец, мой будущий лучник, я сама, сама послала вас на смерть! Жители Коринфа убили смертоносных посланцев колдуньи Медеи, и кто скажет, что я в этом невиновна?
Кажется, они и меня готовы растерзать тут же, на площади. Но свет черной луны уже закрыл меня, и темное облако выступило ниоткуда, будто вдруг истончилась граница между миром живых и миром пророческих грез, миром Гекаты. Облако рассыпалось пеплом, и рядом со мной возникла мать-Геката на своей колеснице, запряженной крылатыми змеями. Троетелая, троеликая Дева, Мать, Старуха смотрела на меня, и впервые я, жрица Великой Матери, бестрепетно вытерпела взор своей богини.
– Возьми, – хрипло сказала Геката, сходя с колесницы и протягивая мне поводья. – Спаси то, что осталось. Виновна ты или нет – тебе есть ради кого жить дальше.
Люди шарахались от нас, убегали, давя друг друга. Призрачный мир гостеприимно принял колесницу Гекаты вместе со мной и тем, что осталось от моих детей. Пути черной луны непредсказуемы, но колеснице они знакомы – и уже через мгновение мы были в зале коринфского дворца почти рядом с Ясоном. И никто не видел меня за тонкой гранью призрачного мира…
– Мой басилевс! Медея возненавидела тебя! Она – о горе! – убила твоих сыновей и бежала в Афины, к басилевсу Эгею!
Кто это говорит? Наглый голос, незапоминающаяся внешность – кто-то из приближенных Креонта, ушлый писец, хитрый жрец? Не узнать, не успела я запомнить всех коринфских вершителей судеб. Что это – придуманная Креонтом лживая легенда или ее подновленное с учетом последних событий переложение? Не узнать… Но не удивлюсь, если подложная Медея уже спешит в Афины.
– Неразбавленного вина опился? – рычит Ясон. – Медея не могла!
– Но мой басилевс! Она доказала, что способна на убийство! Вспомните Абсирта, Талоса, вспомните Пелия, наконец!
Лицо Ясона медленно багровеет. Гневом набухает вена на лбу. О мой возлюбленный, как ты прекрасен в своей страсти…
– Что болтаешь?! Да, Медея способна убить ради меня! Так как она же может убить моих детей! Наших детей…
Голоса словно отдаляются, громче их звук крови, бегущей по моим венам. Спасибо тебе, любимый, за веру в меня! Я трогаю поводья, шепчу заклинание, и змеи, яростно шипя, выносят меня из мира черной луны в мир живых. К тому единственному, кто может признать меня невиновной или осудить, кому я даю право презирать или возносить меня. К моему мужу.
Пусть назовут меня сыноубийцей – я не буду оправдываться сейчас. Может быть, когда-нибудь свет черной луны расставит все на свои места… А сейчас – прочь. Есть ли в этом мире место, где смогу жить я, та, кто была способна на убийства – но была и невиновна? Где положу голову на грудь возлюбленного моего Ясона…
– Поразительна сама история нахождения этого манускрипта. Находка случилась в новолуние, которое древние называли «черной луной». Этим летом с группой археологов я вел раскопки на Коринфском перешейке. Мы нашли храм Посейдона, предположительно IХ века до нашей эры. Около него мы обнаружили останки двух человек, мужчины и женщины, судя по зубам и костям, весьма пожилого возраста. По всей видимости, их завалило останками какого-то ветхого деревянного сооружения. Кое-кто из моих коллег предположил, что когда-то оно было кораблем, который вытащили из воды и поставили около храма как дар богу морей. Так вот, перед смертью старик держал в руках бронзовый футляр с вот этим самым свитком.
– А женщина? – раздался взволнованный голос студентки. Кажется, той, белобрысой.
– Кхм… – Георгий на мгновение замялся, словно речь зашла о чем-то интимном. – Женщина просто положила голову ему на грудь…
Горячие люди
Вук Задунайский
* * *
Она почти забыла то время, ибо не исполнилось ей тогда еще и семи лет. Буря надвигалась на Град Константина: отец ходил по беломраморным палатам мрачнее тучи, на матери лица не было, а сестрицы да няньки заливались слезами горючими с утра до вечера. Пришел под стены Града Великого грозный воитель – король сербов Милутин, еще вчера верный союзник базилевса, а ныне – подлый предатель. Привел он войско большое – со всего Севера и Запада племена варварские собрал! – и осадил Константинополь. Выслал навстречу ему отец воинство ромейское, да куда там! Потрепал Милутин это воинство, как хорек курицу, только пух да перья полетели. А базилевсу передать велел через ромеев отпущенных, чтоб тот готовил прием знатный – придет скоро король сербский мыть сапоги свои в Золотом Роге. Велика была слабость великой империи.
Заняли сербы все земли от Вардара до Афона, подступили к самим стенам столичным, принялись в пригородах беззакония чинить. Затворились остатки доблестного воинства ромейского в Солуни, и писал их предводитель базилевсу в страхе великом, что нет никакой надежды одержать победу над Милутином силою оружия и что единственное средство спасти империю – мир с Сербией. «Если бы только с Сербией!» – воскликнул горестно базилевс Андроник, прочитав сие послание. Не только с Севера и Запада грозила империи беда – магометане с Востока такоже вознамерились вскорости проверить стены Города Великого на прочность.
Долго мог император сокрушаться над тем, что обманул его вероломный союзник, воспользовался слабостью империи, ударил в спину, выждав нужный день и час, привел войско свое под стены столичные, когда не ждали его, – да только разве делу этим поможешь? Ничего не оставалось базилевсу, как выслать навстречу королю Милутину посольство с дарами богатыми да предложить заключить мир, по которому получит король сербский все земли, что и так он уже захватил (не могла империя отстоять их, ходили там варвары туда-сюда, как у себя дома, разорили все, и давно уж решил базилевс, что лучше бы кто-то один сел на земли те и защищал их), но не южнее Вардара и Афона. Такоже даст ему базилевс много золота, и, дабы достойно скрепить союз двух властителей, платит Андроник кровную плату – отдает сыну короля сербов, королевичу Стефану, руку дочери своей Симониды (предлагал базилевс сперва руку сестры своей Евдокии, да отказал король сербов, ибо была та некрасива лицом и уже не слишком молода годами, да к тому же еще и вдова). В знак признательности же за то выступает король Милутин под стягами с двуглавым орлом, бок о бок с доблестным воинством ромейским на войну с магометанами, порази их Господь.
Высохли чернила на бумаге, скрепили договор две печати: одна с двуглавым орлом Палеологов, другая – с крестом сербским. Так греческое золото и варварская удаль сделали дочь базилевса невестой. Слишком юна она была тогда, чтобы понимать, что это значит, но на лбу отцовском залегла глубокая морщина, а мать украдкой смахивала слезу. Они будто хоронили ее, только начавшую жить, и было ей оттого тоже невесело.
– Симонис, доченька моя милая, – говорила мать, прижимая ее к себе, – кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время? Прежде варвары эти и помыслить не могли о том, чтобы привести в дом свой дщерь багрянорожденную. Короли, князья да императоры смиренно, на коленях просили руки дочерей базилевсовых, но гонимы были с позором. А ныне любой дикарь, взяв в руки меч, может приступить к стенам столичным да потребовать то, на что он раньше и смотреть не мог.
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все, что скажете вы, без ропота и стенаний.
– Симонис, доченька, – продолжала базилисса, – никогда бы не отдали мы тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых – покидают они отчий дом, дабы усмирять дикарей и приводить их к нашей святой вере. А в этом деле сестра наша может поболее иного полководца. Сербы эти еще не самые закоренелые из варваров, они во Спасителя веруют.
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все, что скажете вы…
– Симонис… – Слезы блеснули на глазах базилиссы. – Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему. Такова наша судьба, судьба жен венценосных. Но Господи, как же отдать тебя этим страшным людям! Все равно что овечку кроткую волкам лесным на заклание!
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все…
Кормилица тоже попервоначалу выла так, будто в доме покойник. Но прошло время, и утихла она. А потом и вовсе улыбаться стала.
– Симонис, красавица моя! – говорила она напевно, расчесывая гребнем драгоценным да заплетая длинные, до пола, золотые косы дочери базилевса. – Такова наша бабья доля. Все мы покидаем отчий дом, и всем нам следовать за мужем своим в бедах и радостях. А что главное для жены? Чтобы муж был как муж да чтоб свекровь – не больно злая. А муж у тебя будет не из завалящих каких. Говорят, королевич Стефан молод и хорош собой. А еще он герой, каких свет не видывал! Семь лет прожил в заложниках у свирепого хана Ногая, а потом убил его на пару с другом каким-то своим из русов. Вот так взял и воткнул хану кинжал прямо в сердце! И бежал от дикарей этих, чтоб им пусто было. По всей империи нынче славят его. А свекрови у тебя и вовсе не будет, ибо давным-давно преставилась мать Стефана, как только на свет родила его. Мачеха теперь у него, да и та из покоев своих носа не кажет – безбожный и распутный Милутин уже четырех жен своих до смерти замучил, не считая наложниц…
– Наложниц?
– Ах ты, господи прости! Заговорилась я, голубица моя, совсем заговорилась, баба глупая.
– На что ему наложницы? Разве он не старик уже?
– Верно в народе говорят: «Седина в бороду – бес в ребро». Раз повадился грешить муж какой, так охоту к бесстыдству у него уже ничем не перебьешь. Но Стефан не таков, как отец его. Свезло тебе, голубица моя. Не за кочевника грязного идешь, за христианина. А палаты царские да уборы драгоценные всегда с тобой будут.
Улеглись в душе у домочадцев базилевсовых волны от камня, что бросил туда, будто в воду, вероломный Милутин, и жизнь, подобно реке, вернулась в русло свое, ей свыше предначертанное. Так же всходило солнце по утрам, так же пели птицы в саду, так же колыхал легкий утренний ветерок шелковые занавеси в беломраморных палатах влахернских. Только дочь базилевса невидимой чертой отрезана была уже от мира, привычного ей, подобно жемчужине, вынутой из раковины. Порой становилось ей тяжко, но она училась жить с этим, ведь было ей всего шесть лет от роду.
Три года миновало. И когда все уже, казалось, позабыли о женитьбе грядущей, прибыло в Град Константина сербское посольство, и был при нем молодой королевич Стефан. Суета несусветная воцарилась на женской половине дворцов влахернских. Вынимались из сундуков тяжелые, шитые золотом парадные платья и пурпурные мантии, из обитых бархатом ларцов доставались драгоценные уборы, самоцветами усыпанные. Всякая женщина хочет быть красивой в день, когда сваты стучат в ворота. Но не без грусти смотрела базилисса Ирина, как убирали дочь ее к празднеству. Судьба судьбой, а тут родную кровиночку отдавать воронам черным на поклевание. И научала императрица дочь свою:
– Что бы ни творилось вокруг, милая дочь моя, никогда не забывай, что кровь базилевсов течет в тебе. Царственной и спокойной надлежит быть тебе всегда. Ни радости, ни горя никто не должен прочесть на лице твоем.
– Ни радости, ни горя, – повторяла Симонис послушно.
Но закончены были все приготовления, и сестрицы с нянюшками всплеснули руками – ангел небесный! И впрямь походила дочь базилевса Андроника на ангела. Платье на ней из светлой, тронутой искрящейся нитью парчи отделано было тончайшим золотым шитьем по краям, а широкие рукава из тонкого шелка струились, подобно крыльям, – это ли не ангел? Белоснежный омофор из невесомого дамасского газа, что легче паутинки, окутывал чело и плечи, спадая позади до пола, и выбивались из-под него тугие, жемчугом перевитые золотистые косы – кому, кроме ангела, могли принадлежать они? А высокий зубчатый венец, усыпанный перлами и адамантами, с длинными, до плеч, подвесками, сиявший, подобно звезде? Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах.
Хрупка была дочь базилевса сложением, росту малого, а как вышла на средину залы да упал луч солнечный на парадное ее облачение и на убор драгоценный – так больно глазам стало. И прокатился под сводами порфировыми возглас – ангел! ангел! ангел! Сам базилевс дивился красоте дочери своей, а уж послы сербские так и вовсе рты пораскрывали. Смотрите, послы, на красу эдакую, пусть совестно будет вам, что нечестно вы из дома родного ее увозите. Не ровня она вам. До нее вам как до звезды небесной. Не переступала еще прежде нога дочери базилевсовой порог дома Неманичей – и не переступила бы, кабы не вероломство короля вашего.
И приблизился к дочери базилевса жених ее нареченный. Был он высок и статен, – чтоб посмотреть в лицо ему, пришлось Симонис поднять глаза. Ничего варварского не было в королевиче сербском, даром что прожил он много лет заложником среди кочевников диких. Посмотришь – и не скажешь, что он не юноша константинопольский, из семейства благородного. Одет и причесан по моде столичной, кудри темные на плечи спадают. Одежда дорогая да оружие самоцветами усыпаны. Все при нем, при потомке рода Неманичей, слава о деяниях коего докатилась аж до столицы великой империи ромеев. Но глаза его… О, эти глаза! Будто переспелые вишни на меду, источающие нектар. То ласкают мехами соболиными, то умащивают сладкой патокой, то опутывают паутиной адамантовой – и не отпускают.
Подошел Стефан к невесте своей нареченной и поклонился учтиво. В ответ, как и положено, поднесла она ему чашу с вином, сказав при том по-сербски:
– Уздравље, господару мој[10].
Учили ее языку страны, в которой предстояло ей жить всю жизнь, но не ведал про то королевич и удивился.
– Благодарим те, – ответствовал он и выпил вино, потом вдруг опустился на одно колено и поднес край платья дочери базилевса к губам. – И благодарим земљу ову, заиста величанствену, јер у њој анђели живе[11].
Замерла Симонис, не зная, как поступить ей. Никто никогда не смотрел на нее, дочь базилевса, так, никто не вставал пред ней на колени и не целовал подол платья ее. В строгости держал Андроник дочерей своих, не знали они общества мужского, не ведали куртуазных развлечений, столь частых ныне повсюду. Ахнул весь зал, ибо не принято было вести себя так с багрянорожденными, но поступок Стефана был настолько исполнен достоинства и уважения, что никто не поставил ему то в вину. Пред ангелом достойно падать ниц.
Ушло солнце закатное за горы, тихо вздыхало море, теребя шелковые занавеси. Умиротворение посетило в тот вечер палаты влахернские. И даже губы базилевса тронула слабая улыбка, а глаза базилиссы засияли, как когда-то в юности. Может, и впрямь на небесах свершился брак сей? Может, будет с него толк и не на растерзание отдают они дикарям дочь свою любимую? Только напрасно, ох напрасно показал базилевс всем сокровище свое. Поползут слухи о нем во все стороны, опережая самых быстрых гонцов. Не показывает путник в корчме придорожной случайным попутчикам адамант, таит он драгоценность свою от глаза жадного, ибо ведает – стоит выехать ему на дорогу большую, как придут лихие люди да отберут ее.
– Медея, только не расстраивайся. Креонт имел со мной беседу и просил никому не говорить. Тебе особенно.
Я молчала, а холодная рука Аида сдавливала мое сердце. Кажется, я уже догадалась, о чем Креонт говорил с Ясоном. Мать-Геката, помоги, дай силы пережить это! Если Ясон отступится от меня – значит, все зря! Все впустую! Все, что я совершила, – и все, в чем невиновна.
– Знаешь, слушал и думал: когда-то за подобные слова я убил Абсирта, твоего брата. Мол, ты варварка, и дети твои полукровки, трудно таким жить в Элладе. Не ударил я его, Медея, сцепил руки и сдержался… старый стал, да?
– Мудрым, наверное, стал. Продолжай, Ясон.
– Креонт предлагает жениться на Креусе, своей дочке. За это он сделает меня архонтом[7] и наследником. Сыновья наши будут жить во дворце, при мне с Креусой, она будет им матерью. Короче, полноценными эллинами станут. И я из вечного изгнанника наконец-то стану архонтом и потом басилевсом.
Мать-Геката, если отступится от меня Ясон – не смогу я жить. Презрения людского не боюсь, способна убивать – но не поселится месть так скоро в сердце, где еще живет любовь.
Голос возлюбленного словно отдаляется, я ухожу, проваливаюсь в мир забытья, мир Гекаты, где не место бодрствующим, куда я попадаю лишь в пророческом трансе. Усилием воли выдергиваю себя наружу – вовремя, чтобы…
– Мы уезжаем, Медея. Ничем хорошим это не кончится. Креусе ли так нужен муж, Креонту ли архонт, но так просто не отступятся. Еще надумают тебя извести. Знаю, знаю, ты за себя постоять еще как способна, но лучше уехать. Завтра же!
Ясон, Ясон, ты не зря казался мне таким близким и родным с первой же встречи! Мир Гекаты или стрела Эрота соединила нас, но не людям, живым и мертвым, нас разделить.
Быстрее бы прожить завтра…
– Мама, мама! Посмотри, какой пеплос тебе на прощание прислали жители Коринфа! – Это Меррер, старший, уже дважды побеждавший в состязании борцов своего возраста.
– Он богаче, чем у басилевны Креусы! – Младшему, Ферету, всего шесть, а у него уже твердая рука лучника.
Пожалуй, коринфяне действительно рады, что клятвопреступник Ясон и братоубийца Медея покидают их город. Вот и шлют дорогие прощальные подарки. Креуса изменилась в лице, когда Ясон объявил об отъезде. Креонт лучше владел собой, но и у него в глазах что-то дрогнуло. Льдом кольнуло в виски, жаром жертвенника Гекаты овеяло мой лоб при этом воспоминании. И неприятен мне расшитый золотом пеплос, подарок коринфян – словно плата за то, чтоб мы поскорее убрались.
– Дети, отнесите его Креусе. Скажите, Медея дарит на долгую память за все хорошее, что она для нас сделала.
Мелкая женская месть. Выкинуть дорогую одежду она пожалеет, а настроение будет испорчено каждый раз, как посмотрит на роскошный подарок счастливой Медеи.
– Да, мама!
Не помню, сколько времени прошло, как шум на площади привлек мое внимание. Кто-то выл смертным воем, кто-то кричал, почудились голоса сыновей. Мое сердце упало куда-то в Аид, виски стиснули ледяные клещи, лоб обжег жертвенный огонь. Я проталкивалась сквозь толпу, отстраненно замечая, что не так уж и проталкиваюсь – люди сами расступаются. То там, то здесь шепчут: «Медея», «Убийца». К чему они это вспоминают?
Посреди площади – небольшое возвышение. Креуса. Рядом Креонт. Растрескавшаяся кожа, обугленные руки, опаленные мертвые веки. Мать Геката, свет черной луны наполняет мои глаза – я же знаю это зелье. Я даже делала его недавно для какой-то старухи, желавшей извести крыс… крыс?
Пеплос! Вот почему кололо льдом виски и обжигало лоб, когда я его увидела. Не крыс, а меня хотели извести страшной одеждой ради планов коринфского басилевса, но просчитались. Креуса, видимо, не знала о заговоре и надела ядовитую одежду, а та вспыхнула от тепла ее тела. Креонт же, судя по всему, пытался сорвать пеплос и сам моментально был охвачен огнем.
И это принесли им мои дети…
Ферета я увидела почти сразу – он лежал почти около правителя. Меррер чуть подальше, похоже, он сделал шаг навстречу убийцам, защищая себя и брата. Мой маленький борец, мой будущий лучник, я сама, сама послала вас на смерть! Жители Коринфа убили смертоносных посланцев колдуньи Медеи, и кто скажет, что я в этом невиновна?
Кажется, они и меня готовы растерзать тут же, на площади. Но свет черной луны уже закрыл меня, и темное облако выступило ниоткуда, будто вдруг истончилась граница между миром живых и миром пророческих грез, миром Гекаты. Облако рассыпалось пеплом, и рядом со мной возникла мать-Геката на своей колеснице, запряженной крылатыми змеями. Троетелая, троеликая Дева, Мать, Старуха смотрела на меня, и впервые я, жрица Великой Матери, бестрепетно вытерпела взор своей богини.
– Возьми, – хрипло сказала Геката, сходя с колесницы и протягивая мне поводья. – Спаси то, что осталось. Виновна ты или нет – тебе есть ради кого жить дальше.
Люди шарахались от нас, убегали, давя друг друга. Призрачный мир гостеприимно принял колесницу Гекаты вместе со мной и тем, что осталось от моих детей. Пути черной луны непредсказуемы, но колеснице они знакомы – и уже через мгновение мы были в зале коринфского дворца почти рядом с Ясоном. И никто не видел меня за тонкой гранью призрачного мира…
– Мой басилевс! Медея возненавидела тебя! Она – о горе! – убила твоих сыновей и бежала в Афины, к басилевсу Эгею!
Кто это говорит? Наглый голос, незапоминающаяся внешность – кто-то из приближенных Креонта, ушлый писец, хитрый жрец? Не узнать, не успела я запомнить всех коринфских вершителей судеб. Что это – придуманная Креонтом лживая легенда или ее подновленное с учетом последних событий переложение? Не узнать… Но не удивлюсь, если подложная Медея уже спешит в Афины.
– Неразбавленного вина опился? – рычит Ясон. – Медея не могла!
– Но мой басилевс! Она доказала, что способна на убийство! Вспомните Абсирта, Талоса, вспомните Пелия, наконец!
Лицо Ясона медленно багровеет. Гневом набухает вена на лбу. О мой возлюбленный, как ты прекрасен в своей страсти…
– Что болтаешь?! Да, Медея способна убить ради меня! Так как она же может убить моих детей! Наших детей…
Голоса словно отдаляются, громче их звук крови, бегущей по моим венам. Спасибо тебе, любимый, за веру в меня! Я трогаю поводья, шепчу заклинание, и змеи, яростно шипя, выносят меня из мира черной луны в мир живых. К тому единственному, кто может признать меня невиновной или осудить, кому я даю право презирать или возносить меня. К моему мужу.
Пусть назовут меня сыноубийцей – я не буду оправдываться сейчас. Может быть, когда-нибудь свет черной луны расставит все на свои места… А сейчас – прочь. Есть ли в этом мире место, где смогу жить я, та, кто была способна на убийства – но была и невиновна? Где положу голову на грудь возлюбленного моего Ясона…
* * *
Студенты притихли, слушая последние слова удивительной рукописи, которую зачитал им профессор. Пользуясь последними секундами перед тем, как аудитория сбросит с себя гипноз чужих страстей, Георгий добавил:– Поразительна сама история нахождения этого манускрипта. Находка случилась в новолуние, которое древние называли «черной луной». Этим летом с группой археологов я вел раскопки на Коринфском перешейке. Мы нашли храм Посейдона, предположительно IХ века до нашей эры. Около него мы обнаружили останки двух человек, мужчины и женщины, судя по зубам и костям, весьма пожилого возраста. По всей видимости, их завалило останками какого-то ветхого деревянного сооружения. Кое-кто из моих коллег предположил, что когда-то оно было кораблем, который вытащили из воды и поставили около храма как дар богу морей. Так вот, перед смертью старик держал в руках бронзовый футляр с вот этим самым свитком.
– А женщина? – раздался взволнованный голос студентки. Кажется, той, белобрысой.
– Кхм… – Георгий на мгновение замялся, словно речь зашла о чем-то интимном. – Женщина просто положила голову ему на грудь…
Горячие люди
Я расскажу тебе, мальчик мой,
Что есть сила и что есть
власть,
Это вовсе не право водить рукой,
Это бремя, и боль, и страсть.
Дикий гул кочевых племен
И империй могучий хор —
Все мелодии глушит железа звон,
А эпоха стреляет в упор.
А на небе то свет, то тень,
Кровью строки на лист стекли,
Наши судьбы читают, за ночью
день,
Ослепленные короли.
Я расскажу тебе, мальчик мой,
Что такое победа в бою,
Ибо это не только не бросить
строй,
И не просто сыграть вничью.
Нам пришлось брать на меч
города,
И Орду мы топили в реке,
В час, когда нашей веры светила
звезда,
Мы летели вперед налегке.
А на небе то дождь, то снег,
И морщины сильней пролегли,
Вспять вернули жестокого
времени бег
Ослепленные короли.
Я расскажу тебе, мальчик мой,
О любви, что прекрасней, чем
сон,
Так сжимает нам сердце она
порой,
Что не помним про груз времен.
Вьются кудри на жарком ветру,
Жемчуга на висках блестят,
Эту песню поют соловьи поутру
Уже много веков подряд.
А на небе то день, то ночь,
И хоругви лежат в пыли,
Но отводят проклятье от
избранных прочь
Ослепленные короли.
Ты все слушаешь, мальчик мой?
Я о смерти тебе расскажу,
Как проклятие давит, покуда
живой,
Меж мирами стирая межу.
Смерти нет для того, кто смог
Вознестись над самим собой,
А святым стать при жизни,
уж видит Бог,
Не настолько и трудно, друг мой.
А на небе следы от подков
Протянулись за край земли,
На посту своем больше семи
веков
Ослепленные короли,
Ослепленные короли.
Вук Задунайский
Вук Задунайский
Сказание об ослепленных королях
Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Крался, подобно вору. Да он и был вором. Она была нужна ему, Ее он хотел украсть, только Ее. Давно Она не давала ему покоя. Она лишила его сил и сна. В деревне все смеялись над ним, говорили, что он хуже, чем женщина, но он не мог ничего с этим поделать. А еще пошел разговор – сглазила! Сглазила его эта чужая царица, которой люди поклонялись как святой, а на самом деле была она никакая не святая, а ведьма. Едва закрывал он глаза, Она будто вставала пред ним. Едва открывал – парила Она над ресницами в потоках эфира. Она преследовала его во сне и наяву. Измучился он от жгучего желания обладать Ею. Жить не было мочи. Он должен был покончить с Ней раз и навсегда, дабы Она оставила его в покое. И вот луч от лампады упал на Нее…
О, как прекрасно было вечно юное лицо Ее! Как светилось оно во тьме! Как сияла, переливалась каменьями драгоценными высокая Ее корона. Как застило глаза огненным цветом царского Ее одеяния, скрывавшего хрупкий стан. Тонкие белые руки держали скипетр, а сверху уже летел к Ней ангел, дабы возложить на главу Ей тиару небесную и вознести в выси горние. Глаз нельзя оторвать от красы такой! Кабы мог, так забрал бы он Ее в дом свой, высоко в горах, да смотрел бы на Нее день и ночь, никому бы не показал. Но такую разве возьмешь! Вон Она, в Храме, гордая стоит, идут на поклон к Ней люди нескончаемым потоком.
А супротив – скорпион ядовитый, муж Ее, старый и злой царь, ухмыляется. Зажатый в руке, блеснул нож. «Ах, ты так? Вот тебе, собака! Получи! Выколоть тебе глаза – и то мало за дела твои поганые! Чтоб не мог даже смотреть на Нее, подлый змей. Мне Она принадлежит, только мне!» Ослеп царь под ударами ножа, нет у него больше глаз – а и не нужны они ему, нечего глазеть на чужое. Обернулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него, ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых глазах. И вдруг ожило лицо Ее, полился из очей свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце – а там тьма клубилась непроглядная. И тогда закрыла Она глаза, спрятала свет Свой, не пожелала смотреть на него. Пренебрегла.
Нет, не в силах был он вынести поношение такое! Ударил он ножом в глаза Ей, потом еще и еще, пока и Она не стала незрячей. Ярость толкала его вперед, колол он ножом ненавистную фреску, покуда совсем не изнемог. Но вдруг почудилось ему – кто-то смотрит на него. Глядь – а позади на стене еще один царь стоит, ангелом прикинулся, среди других таких же крылатых. Молодой, смотрит гневно и яростно. Знаем мы этих ангелов! Вот занесен уже нож над глазницами в третий раз… Но что это? Где глаза его? Куда подевались?! Незрячий буравил ночного пришельца горящими очами, и будто воспламенилось от этого все нутро его. Рухнул он на хладный пол, и вопли сотрясли Храм, подобные крикам дикого зверя. Придя в себя, зарыдал горько пришелец. Что же он наделал? Что сотворил? Она боле не могла смотреть на него, он был отвергнут. Лишь нож верный все еще был при нем…
На другой день облетела всю Грачаницу весть: утром в Храме нашли иноки мертвого албанца. Лежал он в луже крови, на полу, посреди внутренностей своих. По всему видно было, что сей бесов сын жестоко лишил себя жизни прямо здесь, в святом месте, располосовав нутро свое ножом, пред тем свершив кощунство и надругавшись над фресками. Выколол безумец глаза королю Милутину и королеве Симониде, что были сотворены здесь кистью греков-иконописцев в стародавние времена, когда только возведен был Храм. Переосвятил это место игумен, да задумался глубоко: «Не слути то на добро. Биће несреће»[8]. Вслед за ним в скорбь погрузилась братия монастырская и весь люд православный, ибо явлено им было в сем деянии безвестного дикаря грозное предвестие грядущего.
О, как прекрасно было вечно юное лицо Ее! Как светилось оно во тьме! Как сияла, переливалась каменьями драгоценными высокая Ее корона. Как застило глаза огненным цветом царского Ее одеяния, скрывавшего хрупкий стан. Тонкие белые руки держали скипетр, а сверху уже летел к Ней ангел, дабы возложить на главу Ей тиару небесную и вознести в выси горние. Глаз нельзя оторвать от красы такой! Кабы мог, так забрал бы он Ее в дом свой, высоко в горах, да смотрел бы на Нее день и ночь, никому бы не показал. Но такую разве возьмешь! Вон Она, в Храме, гордая стоит, идут на поклон к Ней люди нескончаемым потоком.
А супротив – скорпион ядовитый, муж Ее, старый и злой царь, ухмыляется. Зажатый в руке, блеснул нож. «Ах, ты так? Вот тебе, собака! Получи! Выколоть тебе глаза – и то мало за дела твои поганые! Чтоб не мог даже смотреть на Нее, подлый змей. Мне Она принадлежит, только мне!» Ослеп царь под ударами ножа, нет у него больше глаз – а и не нужны они ему, нечего глазеть на чужое. Обернулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него, ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых глазах. И вдруг ожило лицо Ее, полился из очей свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце – а там тьма клубилась непроглядная. И тогда закрыла Она глаза, спрятала свет Свой, не пожелала смотреть на него. Пренебрегла.
Нет, не в силах был он вынести поношение такое! Ударил он ножом в глаза Ей, потом еще и еще, пока и Она не стала незрячей. Ярость толкала его вперед, колол он ножом ненавистную фреску, покуда совсем не изнемог. Но вдруг почудилось ему – кто-то смотрит на него. Глядь – а позади на стене еще один царь стоит, ангелом прикинулся, среди других таких же крылатых. Молодой, смотрит гневно и яростно. Знаем мы этих ангелов! Вот занесен уже нож над глазницами в третий раз… Но что это? Где глаза его? Куда подевались?! Незрячий буравил ночного пришельца горящими очами, и будто воспламенилось от этого все нутро его. Рухнул он на хладный пол, и вопли сотрясли Храм, подобные крикам дикого зверя. Придя в себя, зарыдал горько пришелец. Что же он наделал? Что сотворил? Она боле не могла смотреть на него, он был отвергнут. Лишь нож верный все еще был при нем…
На другой день облетела всю Грачаницу весть: утром в Храме нашли иноки мертвого албанца. Лежал он в луже крови, на полу, посреди внутренностей своих. По всему видно было, что сей бесов сын жестоко лишил себя жизни прямо здесь, в святом месте, располосовав нутро свое ножом, пред тем свершив кощунство и надругавшись над фресками. Выколол безумец глаза королю Милутину и королеве Симониде, что были сотворены здесь кистью греков-иконописцев в стародавние времена, когда только возведен был Храм. Переосвятил это место игумен, да задумался глубоко: «Не слути то на добро. Биће несреће»[8]. Вслед за ним в скорбь погрузилась братия монастырская и весь люд православный, ибо явлено им было в сем деянии безвестного дикаря грозное предвестие грядущего.
* * *
О дивная фреска, а где твои очи?
В пустующий храм проскользнувши ужом,
Албанец во мгле наступающей ночи
Глаза тебе выколол острым ножом[9].
Она почти забыла то время, ибо не исполнилось ей тогда еще и семи лет. Буря надвигалась на Град Константина: отец ходил по беломраморным палатам мрачнее тучи, на матери лица не было, а сестрицы да няньки заливались слезами горючими с утра до вечера. Пришел под стены Града Великого грозный воитель – король сербов Милутин, еще вчера верный союзник базилевса, а ныне – подлый предатель. Привел он войско большое – со всего Севера и Запада племена варварские собрал! – и осадил Константинополь. Выслал навстречу ему отец воинство ромейское, да куда там! Потрепал Милутин это воинство, как хорек курицу, только пух да перья полетели. А базилевсу передать велел через ромеев отпущенных, чтоб тот готовил прием знатный – придет скоро король сербский мыть сапоги свои в Золотом Роге. Велика была слабость великой империи.
Заняли сербы все земли от Вардара до Афона, подступили к самим стенам столичным, принялись в пригородах беззакония чинить. Затворились остатки доблестного воинства ромейского в Солуни, и писал их предводитель базилевсу в страхе великом, что нет никакой надежды одержать победу над Милутином силою оружия и что единственное средство спасти империю – мир с Сербией. «Если бы только с Сербией!» – воскликнул горестно базилевс Андроник, прочитав сие послание. Не только с Севера и Запада грозила империи беда – магометане с Востока такоже вознамерились вскорости проверить стены Города Великого на прочность.
Долго мог император сокрушаться над тем, что обманул его вероломный союзник, воспользовался слабостью империи, ударил в спину, выждав нужный день и час, привел войско свое под стены столичные, когда не ждали его, – да только разве делу этим поможешь? Ничего не оставалось базилевсу, как выслать навстречу королю Милутину посольство с дарами богатыми да предложить заключить мир, по которому получит король сербский все земли, что и так он уже захватил (не могла империя отстоять их, ходили там варвары туда-сюда, как у себя дома, разорили все, и давно уж решил базилевс, что лучше бы кто-то один сел на земли те и защищал их), но не южнее Вардара и Афона. Такоже даст ему базилевс много золота, и, дабы достойно скрепить союз двух властителей, платит Андроник кровную плату – отдает сыну короля сербов, королевичу Стефану, руку дочери своей Симониды (предлагал базилевс сперва руку сестры своей Евдокии, да отказал король сербов, ибо была та некрасива лицом и уже не слишком молода годами, да к тому же еще и вдова). В знак признательности же за то выступает король Милутин под стягами с двуглавым орлом, бок о бок с доблестным воинством ромейским на войну с магометанами, порази их Господь.
Высохли чернила на бумаге, скрепили договор две печати: одна с двуглавым орлом Палеологов, другая – с крестом сербским. Так греческое золото и варварская удаль сделали дочь базилевса невестой. Слишком юна она была тогда, чтобы понимать, что это значит, но на лбу отцовском залегла глубокая морщина, а мать украдкой смахивала слезу. Они будто хоронили ее, только начавшую жить, и было ей оттого тоже невесело.
– Симонис, доченька моя милая, – говорила мать, прижимая ее к себе, – кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время? Прежде варвары эти и помыслить не могли о том, чтобы привести в дом свой дщерь багрянорожденную. Короли, князья да императоры смиренно, на коленях просили руки дочерей базилевсовых, но гонимы были с позором. А ныне любой дикарь, взяв в руки меч, может приступить к стенам столичным да потребовать то, на что он раньше и смотреть не мог.
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все, что скажете вы, без ропота и стенаний.
– Симонис, доченька, – продолжала базилисса, – никогда бы не отдали мы тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых – покидают они отчий дом, дабы усмирять дикарей и приводить их к нашей святой вере. А в этом деле сестра наша может поболее иного полководца. Сербы эти еще не самые закоренелые из варваров, они во Спасителя веруют.
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все, что скажете вы…
– Симонис… – Слезы блеснули на глазах базилиссы. – Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему. Такова наша судьба, судьба жен венценосных. Но Господи, как же отдать тебя этим страшным людям! Все равно что овечку кроткую волкам лесным на заклание!
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все…
Кормилица тоже попервоначалу выла так, будто в доме покойник. Но прошло время, и утихла она. А потом и вовсе улыбаться стала.
– Симонис, красавица моя! – говорила она напевно, расчесывая гребнем драгоценным да заплетая длинные, до пола, золотые косы дочери базилевса. – Такова наша бабья доля. Все мы покидаем отчий дом, и всем нам следовать за мужем своим в бедах и радостях. А что главное для жены? Чтобы муж был как муж да чтоб свекровь – не больно злая. А муж у тебя будет не из завалящих каких. Говорят, королевич Стефан молод и хорош собой. А еще он герой, каких свет не видывал! Семь лет прожил в заложниках у свирепого хана Ногая, а потом убил его на пару с другом каким-то своим из русов. Вот так взял и воткнул хану кинжал прямо в сердце! И бежал от дикарей этих, чтоб им пусто было. По всей империи нынче славят его. А свекрови у тебя и вовсе не будет, ибо давным-давно преставилась мать Стефана, как только на свет родила его. Мачеха теперь у него, да и та из покоев своих носа не кажет – безбожный и распутный Милутин уже четырех жен своих до смерти замучил, не считая наложниц…
– Наложниц?
– Ах ты, господи прости! Заговорилась я, голубица моя, совсем заговорилась, баба глупая.
– На что ему наложницы? Разве он не старик уже?
– Верно в народе говорят: «Седина в бороду – бес в ребро». Раз повадился грешить муж какой, так охоту к бесстыдству у него уже ничем не перебьешь. Но Стефан не таков, как отец его. Свезло тебе, голубица моя. Не за кочевника грязного идешь, за христианина. А палаты царские да уборы драгоценные всегда с тобой будут.
Улеглись в душе у домочадцев базилевсовых волны от камня, что бросил туда, будто в воду, вероломный Милутин, и жизнь, подобно реке, вернулась в русло свое, ей свыше предначертанное. Так же всходило солнце по утрам, так же пели птицы в саду, так же колыхал легкий утренний ветерок шелковые занавеси в беломраморных палатах влахернских. Только дочь базилевса невидимой чертой отрезана была уже от мира, привычного ей, подобно жемчужине, вынутой из раковины. Порой становилось ей тяжко, но она училась жить с этим, ведь было ей всего шесть лет от роду.
Три года миновало. И когда все уже, казалось, позабыли о женитьбе грядущей, прибыло в Град Константина сербское посольство, и был при нем молодой королевич Стефан. Суета несусветная воцарилась на женской половине дворцов влахернских. Вынимались из сундуков тяжелые, шитые золотом парадные платья и пурпурные мантии, из обитых бархатом ларцов доставались драгоценные уборы, самоцветами усыпанные. Всякая женщина хочет быть красивой в день, когда сваты стучат в ворота. Но не без грусти смотрела базилисса Ирина, как убирали дочь ее к празднеству. Судьба судьбой, а тут родную кровиночку отдавать воронам черным на поклевание. И научала императрица дочь свою:
– Что бы ни творилось вокруг, милая дочь моя, никогда не забывай, что кровь базилевсов течет в тебе. Царственной и спокойной надлежит быть тебе всегда. Ни радости, ни горя никто не должен прочесть на лице твоем.
– Ни радости, ни горя, – повторяла Симонис послушно.
Но закончены были все приготовления, и сестрицы с нянюшками всплеснули руками – ангел небесный! И впрямь походила дочь базилевса Андроника на ангела. Платье на ней из светлой, тронутой искрящейся нитью парчи отделано было тончайшим золотым шитьем по краям, а широкие рукава из тонкого шелка струились, подобно крыльям, – это ли не ангел? Белоснежный омофор из невесомого дамасского газа, что легче паутинки, окутывал чело и плечи, спадая позади до пола, и выбивались из-под него тугие, жемчугом перевитые золотистые косы – кому, кроме ангела, могли принадлежать они? А высокий зубчатый венец, усыпанный перлами и адамантами, с длинными, до плеч, подвесками, сиявший, подобно звезде? Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах.
Хрупка была дочь базилевса сложением, росту малого, а как вышла на средину залы да упал луч солнечный на парадное ее облачение и на убор драгоценный – так больно глазам стало. И прокатился под сводами порфировыми возглас – ангел! ангел! ангел! Сам базилевс дивился красоте дочери своей, а уж послы сербские так и вовсе рты пораскрывали. Смотрите, послы, на красу эдакую, пусть совестно будет вам, что нечестно вы из дома родного ее увозите. Не ровня она вам. До нее вам как до звезды небесной. Не переступала еще прежде нога дочери базилевсовой порог дома Неманичей – и не переступила бы, кабы не вероломство короля вашего.
И приблизился к дочери базилевса жених ее нареченный. Был он высок и статен, – чтоб посмотреть в лицо ему, пришлось Симонис поднять глаза. Ничего варварского не было в королевиче сербском, даром что прожил он много лет заложником среди кочевников диких. Посмотришь – и не скажешь, что он не юноша константинопольский, из семейства благородного. Одет и причесан по моде столичной, кудри темные на плечи спадают. Одежда дорогая да оружие самоцветами усыпаны. Все при нем, при потомке рода Неманичей, слава о деяниях коего докатилась аж до столицы великой империи ромеев. Но глаза его… О, эти глаза! Будто переспелые вишни на меду, источающие нектар. То ласкают мехами соболиными, то умащивают сладкой патокой, то опутывают паутиной адамантовой – и не отпускают.
Подошел Стефан к невесте своей нареченной и поклонился учтиво. В ответ, как и положено, поднесла она ему чашу с вином, сказав при том по-сербски:
– Уздравље, господару мој[10].
Учили ее языку страны, в которой предстояло ей жить всю жизнь, но не ведал про то королевич и удивился.
– Благодарим те, – ответствовал он и выпил вино, потом вдруг опустился на одно колено и поднес край платья дочери базилевса к губам. – И благодарим земљу ову, заиста величанствену, јер у њој анђели живе[11].
Замерла Симонис, не зная, как поступить ей. Никто никогда не смотрел на нее, дочь базилевса, так, никто не вставал пред ней на колени и не целовал подол платья ее. В строгости держал Андроник дочерей своих, не знали они общества мужского, не ведали куртуазных развлечений, столь частых ныне повсюду. Ахнул весь зал, ибо не принято было вести себя так с багрянорожденными, но поступок Стефана был настолько исполнен достоинства и уважения, что никто не поставил ему то в вину. Пред ангелом достойно падать ниц.
Ушло солнце закатное за горы, тихо вздыхало море, теребя шелковые занавеси. Умиротворение посетило в тот вечер палаты влахернские. И даже губы базилевса тронула слабая улыбка, а глаза базилиссы засияли, как когда-то в юности. Может, и впрямь на небесах свершился брак сей? Может, будет с него толк и не на растерзание отдают они дикарям дочь свою любимую? Только напрасно, ох напрасно показал базилевс всем сокровище свое. Поползут слухи о нем во все стороны, опережая самых быстрых гонцов. Не показывает путник в корчме придорожной случайным попутчикам адамант, таит он драгоценность свою от глаза жадного, ибо ведает – стоит выехать ему на дорогу большую, как придут лихие люди да отберут ее.