После отъезда послов потекла жизнь в палатах влахернских своим чередом. Все как будто умиротворились, даже Симонис предстоящая женитьба не пугала более – да и как пугаться после таких-то медовых глаз? Теперь она уже ждала ее, а и ждать было еще немало времени. По договору, что заключил отец ее с королем сербов, до женитьбы надлежало Милутину выполнить союзный свой долг и очистить пределы империи от вторгшихся в нее богомерзких магометан. Ожиданием наполнилась жизнь дочери базилевса.
Как-то присоветовала ей кормилица погадать на суженого – девушки во все времена делали это перед свадьбой. Сперва отказалась дочь базилевса, ибо ворожба почиталась делом дурным, порицали ее отцы святые, но потом, когда уверила ее кормилица, что никто ничего не узнает, согласилась. Какой вред с гадания? А соблазн узнать, как там оно дальше-то будет, велик, ох велик! Да и глаза молодого королевича покоя не давали. «Скажу, что ты дочь моя, – успокоила кормилица. – Комар носа не подточит». И вот вечером, едва спала жара, укутались дочь базилевса с кормилицей ее в темные покрывала, сели в простые носилки и направились по шумным столичным улицам в неблизкий Студион, где обитала гадалка.
Немолодая уже чернявая женщина встретила их, пригласила в дом. Не было ни в ней, ни в доме ее ничего такого, чем пугают людей, когда говорят про ведьм. Ничего жуткого и зловещего. Обычная женщина, обычный дом, только бедный да тесный. Как вошли они и расселись по лавкам, зыркнула гадалка на Симонис и сказала кормилице:
– Глупая женщина! Зачем ты подумала, что сможешь обмануть меня? Я вижу все как на ладони. Забирай свои деньги и уходи.
Немалых трудов стоило кормилице уговорить ее не гневаться. Прибегла она даже к помощи кошелька с золотыми монетами – лучшего советчика в таких случаях. С омерзением взирала Симонис на всю эту суету. Выторговав двойную плату, согласилась гадалка заняться ремеслом своим да погадать на судьбу. Сидела Симонис и глядела, как берет гадалка ее руки, ощупывает да осматривает, – безучастно глядела, будто имело это касательство не до ее будущего, а до чьего-то чужого. Цокнула гадалка языком, вгляделась пристальнее в линии на руке.
– И что говорят они? – не вытерпела Симонис. – Что буду жить долго и счастливо и будет у меня десять детей?
– А готова ли ты узнать судьбу свою, багрянорожденная?
И откуда узнала ее гадалка? Может, видела где прежде?
– Не испугает ли тебя грядущее? Не отвратит ли от приятия неизбежного за должное?
И сама не знала Симонис, нужно ей проникать в тайны грядущего или нет, потому тихо поднялась и направилась к двери. Но молвила гадалка вослед ей:
– Вижу, не убоишься. Так слушай. Брат убивает брата, отец убивает сына, сын убивает отца. Таково проклятие. Никто не избегнет его, никто не обманет. Не становись у него на пути, багрянорожденная, если не хочешь вечно страдать во искупление грехов чужих. Лучше иди в монастырь. Что, испугала?
Жуткий хохот разразился, когда выбегали они в ужасе из дома гадалки. Не помнила Симонис, как добралась до Влахерны. Отчитала базилисса кормилицу, едва узнала, где были они. Дурная это была затея, но сделанного не воротишь. В ту же ночь было Симонис видение. Проснулась она посреди ночи, когда луна ярко светила с балкона, а легкий ветерок ночной играл невесомыми занавесями. Но был в опочивальне ее еще кто-то. Старец. И сразу поняла она, что это не простой старец и что даже не человек это вовсе. Стоял он спиной к луне, лица не разглядеть совсем, а лампада еле теплилась. Вот подошел он совсем близко к оцепеневшей дочери базилевса да рассмеялся тихо:
– Судьбу свою знать захотела? Думаешь изменить ее?
Хотела сказать преисполненная священного трепета дочь базилевса, что ничего такого не думала, а просто любопытство всему виной, но старец не слушал:
– Иди по пути прямо, никуда не сворачивай, и будет тебе за то награда. Ежели кто камень в тебя кинет – десять в ответ получит. А к гадалке не ходи больше. Грех.
Сказал так – и рассеялся в лунном свете. Не знала Симонис, кто таков это был – может, просто сон дурной, но до того стало ей странно и страшно, что никому про то словом не обмолвилась.
Пролетели еще два года, и вновь подзабыли в светлых палатах влахернских о женитьбе злосчастной, покуда не пришли в столицу вести – радостные и тревожные одновременно. В жестокой сече одолело воинство ромеев и сербов орду татарскую, разбило ее наголову и изгнало за пределы империи. Оказал король Милутин великую честь хану богомерзких варваров, ударив копьем по кривой башке его, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. Сын же его, королевич Стефан, не отставал от отца и вместе с ним совершил в тот день множество подвигов. Про подвиги же Михаила, сына базилевсова, что такоже был на поле брани, посланцы умолчали. Остатки же орды бежали от воинов Христовых в реку, где и утопли скопом. Радостная то была весть, и по случаю избавления от магометан устроены были в столице большие празднества.
Но привез гонец от короля Милутина и другую весточку. В письме, запечатанном сербским крестом, напоминал король базилевсу Андронику о договоре и настоятельно просил выдать дочь его Симониду, как и было оговорено прежде. А оставшуюся часть золота требовал король выплатить как приданое. Взвилась базилисса Ирина – как же так! Не исполнилось еще девочке положенных лет, по какому праву требует король исполнения договора? И полетело в ответ другое письмо, запечатанное двуглавым орлом. Однако ж на то отписал Милутин, что молодые будут обвенчаны, как сие надлежит сотворить пред лицом Господа, и слишком юный возраст невесты тому не помеха. Но станут они воистину супругами лишь тогда, когда исполнятся положенные сроки. Писали ему, что негоже играть свадьбу, покуда не кончился траур по случаю смерти королевы сербской Анны, супруги Милутиновой, – но ответствовал он, что как никогда народу его нужен нынче праздник, дабы он, народ, уверовал, что есть в жизни не одни только горестные дни да войны беспрерывные. А вокруг не таясь говорили – уморил Милутин еще одну жену свою.
Опечалили эти вести базилевса. Но что делать – он базилевс, ему думать не токмо о семействе своем, но обо всей империи ромейской. Посему надлежало ему исполнить договор даже ценой счастья возлюбленной дочери. Она помнила то время – ведь ей тогда уже исполнилось одиннадцать. Радостно было в те поры в Граде Константиновом, люди на улицах пели да плясали, а на площадях стояли бочки с вином, испить из которых мог любой, ничего при том не платя. И только отец Симонис ходил по палатам мраморным мрачнее тучи, ибо знал, чем куплена радость сия. На матери опять лица не было, а сестрицы да няньки вновь заливались слезами горючими, как им и положено. Одна она не плакала и не причитала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах. Она смирилась со своей судьбой, а где-то там, далеко, ждали ее источавшие нектар глаза, которые нельзя было забыть.
* * *
Позади остались слезы и сборы, отец с матерью, няньки с сестрицами и сам Великий Город. Свежее дыхание ветра морского влекло куда-то вперед. Вздымались валы Белого моря[12], качая палубу корабля, увозившего дочь базилевса Андроника навстречу судьбе ее. Плыли на юг корабли ромейские, потом на запад, а потом – на север, везли они Симонис к жениху ее нареченному. Легок был путь их, ветер надувал паруса, солнце ласково искрилось на волнах. К берегу пристали в Солуни, где дочь базилевса со свитой своей покинула корабли и двинулась по старой дороге на север, вдоль Вардара, до самого королевства Сербского.
В горный край пришла весна. С восхищением оглядывала Симонис окрестности из богатых своих носилок. Глянулась ей эта земля. Она, просидевшая всю недолгую жизнь свою за пяльцами, уроками да молитвами в светлице своей, и представить не могла, что бывает жизнь за стенами городскими. Велик был мир подлунный, гораздо больше, чем могла она себе представить. Здесь все было не так, как в родной Греции, но от этого не было новое менее прекрасным. С обеих сторон дороги пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали плавно в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых, подобно снегу, усыпаны были лепестками дикой сливы. Все цвело и играло, и сердце дочери базилевса наполнилось сладким томлением. Все ближе и ближе был Призрен, столица королевства Сербского.
Медленно двигалась процессия дочери базилевса по землям, ей прежде неведомым. Была она немалой, ее свита, ибо много соплеменников ехало вместе с Симонис – воины, охраняющие особу ее, дьяки посольские, царедворцы, писцы, служки, а такоже строители, иконописцы да прочие мастера ромейские – дабы нести свет веры и цивилизации византийской сербам, этим все еще варварам. Служанок и вовсе ехала целая толпа, и даже кормилицу любимую отпустили с Симонис родители. Тянулись бесчисленные подводы с приданым и дарами свадебными. Молчала всю дорогу Симонис, молчала и ждала.
Наконец доехали они до небольшой горной речки – заранее условленного места встречи – и встали лагерем на берегах ее. Для дочери базилевса разбили большой шелковый шатер, устлали пол его мягкими коврами, уложили подушками атласными, принесли такоже тончайшей работы поставцы со сладостями, напитками и фруктами диковинными. И трепетал на шатре стяг с двуглавым орлом Палеологов. Разбили для свиты шатры поменьше да выслали гонцов вперед. Не заставили себя ждать вести из Призрена – едет король Милутин навстречу невесте сына своего, будет ввечеру другого дня. Не могла Симонис ни есть, ни пить, ни спать, всю ночь проворочалась на пуховых перинах, а с дальних гор дышал холодный ветер и доносился волчий вой.
На другой день нарядили дочь базилевса, как положено – в блиставшие на солнце парчовые одежды и тяжелые драгоценные уборы, – и усадили на атласные подушки, ждать. Не смела Симонис ни охнуть, ни вздохнуть. А вокруг была красота такая, что словами не описать! Не хуже палат влахернских. Вздымались вдалеке горы высокие, со скалами отвесными, а вокруг, куда взгляд ни кинь, холмы крутые, молодой травой поросшие. И не ведала Симонис, что сидит она сейчас – как адамант в золотой оправе на ложе из бархата изумрудного, глаз нельзя оторвать.
Когда солнце поднялось высоко над долиной и тени стали коротки, за рекой увидели ромеи всадников. Звук рогов возвестил об их появлении. Ждали короля к вечеру и подумали было, что это посланцы его, но едва Симонис глянула на берег, как сердце подсказало – за ней пришли. Не встали всадники у реки, направили коней своих вброд, подняв брызги тучей. «Едут! Едут!» – пронеслось среди ромеев.
Вот они уже рядом. Впереди, на белом коне со сбруей богатой и красным чепраком, видный, высокий человек. По осанке да по всему облику его поняла Симонис – пред ней король. Одет он в одежды черные, будто инок, но пояс на нем драгоценный, золотой, и увешан господарь в изобилии тяжелыми золотыми же цепями, а крест на них – так и вовсе с кулак размером, патриарху впору. Только сапоги ярко-красные – видать, те самые, что в Золотом Роге намеревался некогда отмыть вероломный король сербов. Были времена, когда носили такие только базилевсы, но теперь каждый варварский царек мнил себя равным им, потому и надевал ничтоже сумняшеся. Вроде сказал однажды король Милутин, что на мужчине должно быть золота столько, сколько сможет тот нести, и запомнили в народе слова эти. Но прославился сей господарь не токмо цепями – на поле брани снискал себе славу, чем базилевсы давно не могли похвастать. Длинные седые волосы ниспадали на плечи из-под толстого обруча, самоцветами крупными сверкавшего, алыми, как кровь горлицы. Немолод был господарь сербов, более полувека прожил на свете, но держался в седле лучше молодых и так же был строен. И гордо нес голову свою наперекор всем ветрам.
Всякое слыхала Симонис про короля Милутина, будущего свекра своего: и что в бою нет ему равных, хотя господарь и немолод уже, и что заколдован он от стрел и копий, и что не стареет с годами – видать, знает какой эликсир, и что скопил он богатство несметное войнами своими да набегами, и что набожнее патриарха Константинопольского, и что жесток да вероломен, и что ни одну женщину не пропускает мимо в греховных своих помыслах – и не только в помыслах. Да только как отделить зерна от плевел, а правду – от сплетен досужих? Как увидела Симонис, что направил король к ней коня своего, так остолбенела вся и будто приросла к подушкам. Чуяла она угрозу какую-то, но понять не могла откуда. «Ой, боюсь я, боюсь!» – только и смогла пролепетать она кормилице, та же как умела унимала страх ее да расправляла складки парадного ее одеяния.
Король меж тем подъехал ближе и осадил коня. Хотела дочь базилевса произнести полагающееся в таких случаях приветствие на наречии сербском, но слова застряли на языке. Король же, видать, не охоч был до церемониалов византийских.
– Так это и есть, стало быть, тот самый ангел, которого за какие-то провинности услали с неба на грешную землю? – громко вопросил он со смехом.
Набежали ромеи, начали что-то объяснять королю, руками разводить, но заставить его свернуть с пути было не так-то просто. Ежели что решал господарь, то так оно и было.
– Вижу, что ангел. Так дайте хоть взгляну на него поближе! – промолвил король и отодвинул всех ромеев одним жестом руки своей в черной перчатке, искусно шитой золотом.
Подъехал он к Симонис совсем близко – едва не налетел на нее огромный дикий конь с таким же всадником. Ждала она, что спешится король, – да где уж там! Подняла дочь базилевса голову, насколько позволил ей тяжкий венец, дабы посмотреть в лицо королю. Мелькнули пред ней чужие глаза, но до чего ж знакомые! – темные, как переспелые вишни на меду. Похожи были отец и сын друг на друга, как будто был пред ней один и тот же человек, только в разных летах. А и правду говорят – кровь не вода. Паутиной опутывали ее эти глаза, сладкой патокой умащивали, не оставляя пути для бегства.
То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском – склонился король прямо с седла, сильной рукой своей обвил хрупкий стан дочери базилевса, сдернул с подушек, на коих сидела она, поднял наверх и водрузил добычу на луку седельную пред собой. Так быстро случилось это, что никто не успел даже рта раскрыть. Резво заржал и заплясал под Симонис конь господарев. Опешили дьяки, ахнули служанки. Не принято дочерей базилевсовых в седле умыкать, как девок простых. Только хотели ромеи подбежать да отобрать столь хранимую ими драгоценность, жемчужину короны базилевсовой, как был господарь таков. Преградил кто-то из воинов ромейских дорогу ему копьем – поднял господарь коня своего, и лихо тот перескочил через преграду. Стегнул господарь коня плетью по крупу атласному, погнал его прямо в реку, а за ним и юнаки его поспешили. Всплеснули ромеи руками, заголосили, да только делу тем уже не помочь – недоглядели они за главным своим сокровищем, увезли его лихие люди.
На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Никогда не скакала она так прежде. Пустил король коня своего во весь опор, и казалось – перелетал тот с холма на холм, подобно птице. Мчались подле них спутники короля, жутко вопя что-то несусветное. Бряцало оружие, щелкали хлысты, развевались мантии. Она едва не лишилась чувств от ужаса, услышав тяжкое дыхание подле себя, ведь так близко ни один мужчина прежде не подходил еще к ней, – но сильные руки крепко держали ее, не давая упасть. А конь летел, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, как зверь. Вились по ветру косы дочери базилевсовой, опутывая короля, подобно змеям, а невесомый омофор ее, что легче паутинки, и вовсе упал с головы, сдуло его и понесло потоками воздушными, аки облачко, – еле венец рукой удержала. Затаилась Симонис, как мышка, почудилось ей, что увезла ее Дикая охота, которой пугала ее кормилица, когда совсем еще малышкой не хотела она спать.
Выскочили всадники на гору со всего маху, осадил король коня своего прямо над крутым обрывом, а там, внизу – едва ли не все воинство сербское встретило его воплем приветственным, от которого, казалось, небо упадет на землю. Властно подъял Милутин десницу свою – и вопль смолк.
– Ратници моjи! – крикнул он, и глас его прогремел в ущелье, отраженный эхом. – Много пута сам вас водио у боj – и увек смо се враjали с победом. Разбијали смо непријатеља и брали богат плен. Но оваког плена у нас још није било. Погледајте, довео сам анђела![13]
И снова дико завопила рать, вздымая над головами мечи и стуча копьями о щиты. Закружилась голова у дочери базилевса, вниз клонится, уж летит под копыта венец ее. Но не дали пасть ей сильные руки короля, а дыхание его будто задавало ритм песни, прежде неведомой, но страшной и манящей. Узрела она краем глаза, как летел омофор ее вниз с обрыва да зацепился за край скалы, но сразу же ринулись к нему воины Милутиновы, достали копьями и тут же разодрали на мелкие клочки, дабы взять себе, ибо было их много, а добыча драгоценная – всего одна. И подумалось ей, что было в этом что-то не то, неправильное что-то, не так все должно было быть, но оцепеневший от предчувствия разум мог только ставить вопросы, но не давать ответы на них. Искомый ответ дал чужой голос, тихо, но властно промолвивший:
– Твој народ те поздравља, моја краљице![14]
Тяжела была рука Неманичей. Непрекословна их воля.
Через неделю в Призрене при большом стечении народа обвенчал архиепископ Никодим короля сербов Стефана Уроша Милутина и Симониду Палеологиню, дочь императора византийского. Было это в 1300 году от Рождества Христова, в пору безвременья, когда один век сменялся другим. Не видал еще свет более странной пары. Мог жених стать невесте не то что отцом – дедом, но Господь распорядился по-иному. Напрасны были слезы и стенания, ни к чему были уговоры и предостережения. Король делал то, что хотел, по воле своей господарской, а она… она была покорна, молчалива и полна достоинства, как учила ее мать. Единственное, что сказала она за все эти дни, было слово «да» в храме, когда святой отец спросил ее о чем-то, должно быть, очень важном. Зачем она произнесла это слово, она не знала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не увидел никто в лучистых глазах.
По дороге в храм посланники отца нашептывали ей – не тревожься, славная дочь базилевсова, что бы ни учинил король сербов, не бывать сему браку. Незаконен он, неканоничен, ибо шестой по счету он у господаря сербов. Обманул Милутин императора, и за то не признают в Константинополе этот брак – ни патриарх, ни сам базилевс, вернут тебя скоро обратно в дом родительский. Потерпи, багрянорожденная. В печали стояли ромеи на венчании госпожи своей. Велеречивы были, а слов нужных подобрать не могли. Сербы же радовались бурно, аки дети, ибо такой знатной добычи еще не брал господарь их. Головы ханские притаскивал на копьях, было дело. Золото ромейское – телегами целыми возил. А вот ангела на луке седельной узрели они впервые.
Ничего и никого вокруг себя не видела она и все, что делала, делала будто во сне. Только одно жгло душу нестерпимо и стояло все время пред взором ее – как переспелые вишни на меду, глаза того, к кому так стремилась душа ее. Не нектар источали они нынче, а смертную муку. Не достоял королевич Стефан до конца венчания и, когда соединили руки молодых белоснежным платом и повели вокруг алтаря, выбежал из собора, вскочил на коня да умчался прочь. Смотри, господарь, что ты наделал! Пролегло меж тобой и сыном твоим отныне ущелье глубокое, не завалишь его камнями, не перекинешь мост.
Все мелькало пред Симонис, как в густом тумане прибрежном. Будто и не она стояла пред алтарем в богатом подвенечном уборе, будто не она отвечала «да». Все перепуталось – пережитое, желаемое и то, что никогда уже не сбудется. Она видела вдовую королеву Елену, теперь свекровь свою, мать Милутина, совсем седую старицу, с ног до головы закутанную в черное, которой было страшно представить сколько лет. Показал король Симонис матери своей, едва приехали они в Призрен, – снял он тогда добычу свою с седла и понес на одной руке, а в покоях старой королевы поставил на стол, скинув сперва оттуда ценную утварь.
– Ево моје младе![15]
Глянула королева на невестку свою да обмерла:
– Совсем еще дитя! Сын мой, что задумал ты?
– Она станет моей женой и королевой.
– Разве мало тебе было твоих пяти жен?
– Сил во мне достанет и на шестую и еще останется.
– Отрадно матери слышать, что сын ее да в летах таких сохранил силу мужскую. Но разве мало вокруг тебя женщин доступных? Разве кто когда считал тех, у кого заночевал ты? Зачем под венец тащить агнца эдакого? Оставь ее Стефану, а сперва пускай подрастет немного.
– Что слышу я? Родная мать наставляет меня мне жить во грехе?
– А о сыне своем ты подумал?
– Сын мой получит десять таких, если захочет, – пусть сам руку к тому приложит. Для меня этот ангел единственный. Другого не будет. Могу я хоть раз в жизни выбрать жену сам – ту, которую я хочу, раз Господь дал мне это право? Ја сам краљ, на мени је одлука[16].
Падали слова эти в вечность, как жемчужины из порванного ожерелья, но нельзя было нагнуться, дабы собрать их и нанизать на шелковую нить. Она не должна была понимать их, но она учила язык сей, и смысл быстро становился ей ясен, хотя сама говорила пока с трудом. А вокруг, куда ни кинь взгляд, везде было знаменитое Милутиново воинство, тысячи мужчин, и они смотрели на нее, как голодные волки на нежное мясо козленка, запекаемое на вертеле, истекающее соком ароматным. Цепенела дочь базилевса от взглядов таких. Кабы рука господаря не держала ее крепко – пала б она ниц, и поглотила бы ее пучина сия.
И вот снова храм. Дал ей святой отец пригубить вино из чаши, и она послушно отпила глоток. А потом руки господаря снова обвили ее и приподняли вверх, дабы скрепить брачный союз поцелуем. И тут она вспомнила, что она в храме и уже обвенчана с мужчиной, которого не любит и который пугает ее, но с которым теперь жизнь ее будет связана навеки. Чужие губы целовали ее – долго, жадно и беспощадно. Не бывать браку сему, не признают его в Константинополе – ни патриарх, ни сам базилевс, и вернут тебя домой из этого вертепа. Терпи, багрянорожденная.
Когда вышли молодые из храма, зазвонили сразу все колокола, и люди, что толпились на площади, после обычных для них воплей, которые, как казалось Симонис, почитались тут признаком радости, стали тесниться ближе к крыльцу. По древнему обычаю хотели они поздравить господаря с молодой женой, а жену молодую – с оказанной ей честью. И все, кто был на площади, подходили к молодым и трижды целовали их. Как достояла она эту пытку? Кто были все эти люди? Хотела она видеть одного, только одного – но он отныне разлучен был с ней навсегда. Горячий ветер развевал одеяния старого короля и юной королевы, мешая алое с черным, сверху сыпался дождь из золотых монет, и звон их раздавался повсюду. Мачеха! Ты – мачеха! Могла ты стать для него всем, а кем стала?
Против воли всплывали в памяти приготовления к свадьбе. В город стекались тысячи людей, днем и ночью они ели, пили и орали варварские песнопения. А еще они танцевали дикий танец коло – много мужчин становились в круг лицом, брались за руки и быстро кружились под зверские вопли вместо музыки, распаляя и без того свирепый дух. Повсюду забивали скотину для пира свадебного – целые стада быков и свиней, отары овец шли под нож. Повисли над городом предсмертные крики животных, кровь их текла повсюду. Солнце опаляло скалы, Симонис было дурно. А потом сотни туш запекались на кострах, прямо здесь же, на площадях, а такоже в печах огромных. Повсюду исходили чадом котлы, до краев наполненные, как сказали ей, свадбарским купусом[17] с мясом молодых козлят, и запах этого адского варева, проникая всюду, сводил ее с ума.
День и ночь двигались в город подводы, груженные большими дубовыми бочками с вином и шливовицей. Бесконечные свиные туши в кошмарах ее сменялись ворохами тончайших шелковых платьев, шитых золотом, и целыми сундуками драгоценных уборов. Ничего не жалел господарь для юной своей невесты, которую уже и в народе прозвали ангелом. Жемчуга в ее покои несли ларцами, а перстни – целыми связками, и жутко было представить, где и как они были добыты.
Как-то присоветовала ей кормилица погадать на суженого – девушки во все времена делали это перед свадьбой. Сперва отказалась дочь базилевса, ибо ворожба почиталась делом дурным, порицали ее отцы святые, но потом, когда уверила ее кормилица, что никто ничего не узнает, согласилась. Какой вред с гадания? А соблазн узнать, как там оно дальше-то будет, велик, ох велик! Да и глаза молодого королевича покоя не давали. «Скажу, что ты дочь моя, – успокоила кормилица. – Комар носа не подточит». И вот вечером, едва спала жара, укутались дочь базилевса с кормилицей ее в темные покрывала, сели в простые носилки и направились по шумным столичным улицам в неблизкий Студион, где обитала гадалка.
Немолодая уже чернявая женщина встретила их, пригласила в дом. Не было ни в ней, ни в доме ее ничего такого, чем пугают людей, когда говорят про ведьм. Ничего жуткого и зловещего. Обычная женщина, обычный дом, только бедный да тесный. Как вошли они и расселись по лавкам, зыркнула гадалка на Симонис и сказала кормилице:
– Глупая женщина! Зачем ты подумала, что сможешь обмануть меня? Я вижу все как на ладони. Забирай свои деньги и уходи.
Немалых трудов стоило кормилице уговорить ее не гневаться. Прибегла она даже к помощи кошелька с золотыми монетами – лучшего советчика в таких случаях. С омерзением взирала Симонис на всю эту суету. Выторговав двойную плату, согласилась гадалка заняться ремеслом своим да погадать на судьбу. Сидела Симонис и глядела, как берет гадалка ее руки, ощупывает да осматривает, – безучастно глядела, будто имело это касательство не до ее будущего, а до чьего-то чужого. Цокнула гадалка языком, вгляделась пристальнее в линии на руке.
– И что говорят они? – не вытерпела Симонис. – Что буду жить долго и счастливо и будет у меня десять детей?
– А готова ли ты узнать судьбу свою, багрянорожденная?
И откуда узнала ее гадалка? Может, видела где прежде?
– Не испугает ли тебя грядущее? Не отвратит ли от приятия неизбежного за должное?
И сама не знала Симонис, нужно ей проникать в тайны грядущего или нет, потому тихо поднялась и направилась к двери. Но молвила гадалка вослед ей:
– Вижу, не убоишься. Так слушай. Брат убивает брата, отец убивает сына, сын убивает отца. Таково проклятие. Никто не избегнет его, никто не обманет. Не становись у него на пути, багрянорожденная, если не хочешь вечно страдать во искупление грехов чужих. Лучше иди в монастырь. Что, испугала?
Жуткий хохот разразился, когда выбегали они в ужасе из дома гадалки. Не помнила Симонис, как добралась до Влахерны. Отчитала базилисса кормилицу, едва узнала, где были они. Дурная это была затея, но сделанного не воротишь. В ту же ночь было Симонис видение. Проснулась она посреди ночи, когда луна ярко светила с балкона, а легкий ветерок ночной играл невесомыми занавесями. Но был в опочивальне ее еще кто-то. Старец. И сразу поняла она, что это не простой старец и что даже не человек это вовсе. Стоял он спиной к луне, лица не разглядеть совсем, а лампада еле теплилась. Вот подошел он совсем близко к оцепеневшей дочери базилевса да рассмеялся тихо:
– Судьбу свою знать захотела? Думаешь изменить ее?
Хотела сказать преисполненная священного трепета дочь базилевса, что ничего такого не думала, а просто любопытство всему виной, но старец не слушал:
– Иди по пути прямо, никуда не сворачивай, и будет тебе за то награда. Ежели кто камень в тебя кинет – десять в ответ получит. А к гадалке не ходи больше. Грех.
Сказал так – и рассеялся в лунном свете. Не знала Симонис, кто таков это был – может, просто сон дурной, но до того стало ей странно и страшно, что никому про то словом не обмолвилась.
Пролетели еще два года, и вновь подзабыли в светлых палатах влахернских о женитьбе злосчастной, покуда не пришли в столицу вести – радостные и тревожные одновременно. В жестокой сече одолело воинство ромеев и сербов орду татарскую, разбило ее наголову и изгнало за пределы империи. Оказал король Милутин великую честь хану богомерзких варваров, ударив копьем по кривой башке его, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. Сын же его, королевич Стефан, не отставал от отца и вместе с ним совершил в тот день множество подвигов. Про подвиги же Михаила, сына базилевсова, что такоже был на поле брани, посланцы умолчали. Остатки же орды бежали от воинов Христовых в реку, где и утопли скопом. Радостная то была весть, и по случаю избавления от магометан устроены были в столице большие празднества.
Но привез гонец от короля Милутина и другую весточку. В письме, запечатанном сербским крестом, напоминал король базилевсу Андронику о договоре и настоятельно просил выдать дочь его Симониду, как и было оговорено прежде. А оставшуюся часть золота требовал король выплатить как приданое. Взвилась базилисса Ирина – как же так! Не исполнилось еще девочке положенных лет, по какому праву требует король исполнения договора? И полетело в ответ другое письмо, запечатанное двуглавым орлом. Однако ж на то отписал Милутин, что молодые будут обвенчаны, как сие надлежит сотворить пред лицом Господа, и слишком юный возраст невесты тому не помеха. Но станут они воистину супругами лишь тогда, когда исполнятся положенные сроки. Писали ему, что негоже играть свадьбу, покуда не кончился траур по случаю смерти королевы сербской Анны, супруги Милутиновой, – но ответствовал он, что как никогда народу его нужен нынче праздник, дабы он, народ, уверовал, что есть в жизни не одни только горестные дни да войны беспрерывные. А вокруг не таясь говорили – уморил Милутин еще одну жену свою.
Опечалили эти вести базилевса. Но что делать – он базилевс, ему думать не токмо о семействе своем, но обо всей империи ромейской. Посему надлежало ему исполнить договор даже ценой счастья возлюбленной дочери. Она помнила то время – ведь ей тогда уже исполнилось одиннадцать. Радостно было в те поры в Граде Константиновом, люди на улицах пели да плясали, а на площадях стояли бочки с вином, испить из которых мог любой, ничего при том не платя. И только отец Симонис ходил по палатам мраморным мрачнее тучи, ибо знал, чем куплена радость сия. На матери опять лица не было, а сестрицы да няньки вновь заливались слезами горючими, как им и положено. Одна она не плакала и не причитала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах. Она смирилась со своей судьбой, а где-то там, далеко, ждали ее источавшие нектар глаза, которые нельзя было забыть.
* * *
Но он не решился коснуться рукою
Лица твоего и пылающих уст.
И вышел, и скрылся, как тать, за рекою,
Покуда был храм еще гулок и пуст.
Позади остались слезы и сборы, отец с матерью, няньки с сестрицами и сам Великий Город. Свежее дыхание ветра морского влекло куда-то вперед. Вздымались валы Белого моря[12], качая палубу корабля, увозившего дочь базилевса Андроника навстречу судьбе ее. Плыли на юг корабли ромейские, потом на запад, а потом – на север, везли они Симонис к жениху ее нареченному. Легок был путь их, ветер надувал паруса, солнце ласково искрилось на волнах. К берегу пристали в Солуни, где дочь базилевса со свитой своей покинула корабли и двинулась по старой дороге на север, вдоль Вардара, до самого королевства Сербского.
В горный край пришла весна. С восхищением оглядывала Симонис окрестности из богатых своих носилок. Глянулась ей эта земля. Она, просидевшая всю недолгую жизнь свою за пяльцами, уроками да молитвами в светлице своей, и представить не могла, что бывает жизнь за стенами городскими. Велик был мир подлунный, гораздо больше, чем могла она себе представить. Здесь все было не так, как в родной Греции, но от этого не было новое менее прекрасным. С обеих сторон дороги пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали плавно в холмы, поросшие зелеными травами, на коих, будто капли крови, алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых, подобно снегу, усыпаны были лепестками дикой сливы. Все цвело и играло, и сердце дочери базилевса наполнилось сладким томлением. Все ближе и ближе был Призрен, столица королевства Сербского.
Медленно двигалась процессия дочери базилевса по землям, ей прежде неведомым. Была она немалой, ее свита, ибо много соплеменников ехало вместе с Симонис – воины, охраняющие особу ее, дьяки посольские, царедворцы, писцы, служки, а такоже строители, иконописцы да прочие мастера ромейские – дабы нести свет веры и цивилизации византийской сербам, этим все еще варварам. Служанок и вовсе ехала целая толпа, и даже кормилицу любимую отпустили с Симонис родители. Тянулись бесчисленные подводы с приданым и дарами свадебными. Молчала всю дорогу Симонис, молчала и ждала.
Наконец доехали они до небольшой горной речки – заранее условленного места встречи – и встали лагерем на берегах ее. Для дочери базилевса разбили большой шелковый шатер, устлали пол его мягкими коврами, уложили подушками атласными, принесли такоже тончайшей работы поставцы со сладостями, напитками и фруктами диковинными. И трепетал на шатре стяг с двуглавым орлом Палеологов. Разбили для свиты шатры поменьше да выслали гонцов вперед. Не заставили себя ждать вести из Призрена – едет король Милутин навстречу невесте сына своего, будет ввечеру другого дня. Не могла Симонис ни есть, ни пить, ни спать, всю ночь проворочалась на пуховых перинах, а с дальних гор дышал холодный ветер и доносился волчий вой.
На другой день нарядили дочь базилевса, как положено – в блиставшие на солнце парчовые одежды и тяжелые драгоценные уборы, – и усадили на атласные подушки, ждать. Не смела Симонис ни охнуть, ни вздохнуть. А вокруг была красота такая, что словами не описать! Не хуже палат влахернских. Вздымались вдалеке горы высокие, со скалами отвесными, а вокруг, куда взгляд ни кинь, холмы крутые, молодой травой поросшие. И не ведала Симонис, что сидит она сейчас – как адамант в золотой оправе на ложе из бархата изумрудного, глаз нельзя оторвать.
Когда солнце поднялось высоко над долиной и тени стали коротки, за рекой увидели ромеи всадников. Звук рогов возвестил об их появлении. Ждали короля к вечеру и подумали было, что это посланцы его, но едва Симонис глянула на берег, как сердце подсказало – за ней пришли. Не встали всадники у реки, направили коней своих вброд, подняв брызги тучей. «Едут! Едут!» – пронеслось среди ромеев.
Вот они уже рядом. Впереди, на белом коне со сбруей богатой и красным чепраком, видный, высокий человек. По осанке да по всему облику его поняла Симонис – пред ней король. Одет он в одежды черные, будто инок, но пояс на нем драгоценный, золотой, и увешан господарь в изобилии тяжелыми золотыми же цепями, а крест на них – так и вовсе с кулак размером, патриарху впору. Только сапоги ярко-красные – видать, те самые, что в Золотом Роге намеревался некогда отмыть вероломный король сербов. Были времена, когда носили такие только базилевсы, но теперь каждый варварский царек мнил себя равным им, потому и надевал ничтоже сумняшеся. Вроде сказал однажды король Милутин, что на мужчине должно быть золота столько, сколько сможет тот нести, и запомнили в народе слова эти. Но прославился сей господарь не токмо цепями – на поле брани снискал себе славу, чем базилевсы давно не могли похвастать. Длинные седые волосы ниспадали на плечи из-под толстого обруча, самоцветами крупными сверкавшего, алыми, как кровь горлицы. Немолод был господарь сербов, более полувека прожил на свете, но держался в седле лучше молодых и так же был строен. И гордо нес голову свою наперекор всем ветрам.
Всякое слыхала Симонис про короля Милутина, будущего свекра своего: и что в бою нет ему равных, хотя господарь и немолод уже, и что заколдован он от стрел и копий, и что не стареет с годами – видать, знает какой эликсир, и что скопил он богатство несметное войнами своими да набегами, и что набожнее патриарха Константинопольского, и что жесток да вероломен, и что ни одну женщину не пропускает мимо в греховных своих помыслах – и не только в помыслах. Да только как отделить зерна от плевел, а правду – от сплетен досужих? Как увидела Симонис, что направил король к ней коня своего, так остолбенела вся и будто приросла к подушкам. Чуяла она угрозу какую-то, но понять не могла откуда. «Ой, боюсь я, боюсь!» – только и смогла пролепетать она кормилице, та же как умела унимала страх ее да расправляла складки парадного ее одеяния.
Король меж тем подъехал ближе и осадил коня. Хотела дочь базилевса произнести полагающееся в таких случаях приветствие на наречии сербском, но слова застряли на языке. Король же, видать, не охоч был до церемониалов византийских.
– Так это и есть, стало быть, тот самый ангел, которого за какие-то провинности услали с неба на грешную землю? – громко вопросил он со смехом.
Набежали ромеи, начали что-то объяснять королю, руками разводить, но заставить его свернуть с пути было не так-то просто. Ежели что решал господарь, то так оно и было.
– Вижу, что ангел. Так дайте хоть взгляну на него поближе! – промолвил король и отодвинул всех ромеев одним жестом руки своей в черной перчатке, искусно шитой золотом.
Подъехал он к Симонис совсем близко – едва не налетел на нее огромный дикий конь с таким же всадником. Ждала она, что спешится король, – да где уж там! Подняла дочь базилевса голову, насколько позволил ей тяжкий венец, дабы посмотреть в лицо королю. Мелькнули пред ней чужие глаза, но до чего ж знакомые! – темные, как переспелые вишни на меду. Похожи были отец и сын друг на друга, как будто был пред ней один и тот же человек, только в разных летах. А и правду говорят – кровь не вода. Паутиной опутывали ее эти глаза, сладкой патокой умащивали, не оставляя пути для бегства.
То, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском – склонился король прямо с седла, сильной рукой своей обвил хрупкий стан дочери базилевса, сдернул с подушек, на коих сидела она, поднял наверх и водрузил добычу на луку седельную пред собой. Так быстро случилось это, что никто не успел даже рта раскрыть. Резво заржал и заплясал под Симонис конь господарев. Опешили дьяки, ахнули служанки. Не принято дочерей базилевсовых в седле умыкать, как девок простых. Только хотели ромеи подбежать да отобрать столь хранимую ими драгоценность, жемчужину короны базилевсовой, как был господарь таков. Преградил кто-то из воинов ромейских дорогу ему копьем – поднял господарь коня своего, и лихо тот перескочил через преграду. Стегнул господарь коня плетью по крупу атласному, погнал его прямо в реку, а за ним и юнаки его поспешили. Всплеснули ромеи руками, заголосили, да только делу тем уже не помочь – недоглядели они за главным своим сокровищем, увезли его лихие люди.
На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Никогда не скакала она так прежде. Пустил король коня своего во весь опор, и казалось – перелетал тот с холма на холм, подобно птице. Мчались подле них спутники короля, жутко вопя что-то несусветное. Бряцало оружие, щелкали хлысты, развевались мантии. Она едва не лишилась чувств от ужаса, услышав тяжкое дыхание подле себя, ведь так близко ни один мужчина прежде не подходил еще к ней, – но сильные руки крепко держали ее, не давая упасть. А конь летел, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, как зверь. Вились по ветру косы дочери базилевсовой, опутывая короля, подобно змеям, а невесомый омофор ее, что легче паутинки, и вовсе упал с головы, сдуло его и понесло потоками воздушными, аки облачко, – еле венец рукой удержала. Затаилась Симонис, как мышка, почудилось ей, что увезла ее Дикая охота, которой пугала ее кормилица, когда совсем еще малышкой не хотела она спать.
Выскочили всадники на гору со всего маху, осадил король коня своего прямо над крутым обрывом, а там, внизу – едва ли не все воинство сербское встретило его воплем приветственным, от которого, казалось, небо упадет на землю. Властно подъял Милутин десницу свою – и вопль смолк.
– Ратници моjи! – крикнул он, и глас его прогремел в ущелье, отраженный эхом. – Много пута сам вас водио у боj – и увек смо се враjали с победом. Разбијали смо непријатеља и брали богат плен. Но оваког плена у нас још није било. Погледајте, довео сам анђела![13]
И снова дико завопила рать, вздымая над головами мечи и стуча копьями о щиты. Закружилась голова у дочери базилевса, вниз клонится, уж летит под копыта венец ее. Но не дали пасть ей сильные руки короля, а дыхание его будто задавало ритм песни, прежде неведомой, но страшной и манящей. Узрела она краем глаза, как летел омофор ее вниз с обрыва да зацепился за край скалы, но сразу же ринулись к нему воины Милутиновы, достали копьями и тут же разодрали на мелкие клочки, дабы взять себе, ибо было их много, а добыча драгоценная – всего одна. И подумалось ей, что было в этом что-то не то, неправильное что-то, не так все должно было быть, но оцепеневший от предчувствия разум мог только ставить вопросы, но не давать ответы на них. Искомый ответ дал чужой голос, тихо, но властно промолвивший:
– Твој народ те поздравља, моја краљице![14]
Тяжела была рука Неманичей. Непрекословна их воля.
Через неделю в Призрене при большом стечении народа обвенчал архиепископ Никодим короля сербов Стефана Уроша Милутина и Симониду Палеологиню, дочь императора византийского. Было это в 1300 году от Рождества Христова, в пору безвременья, когда один век сменялся другим. Не видал еще свет более странной пары. Мог жених стать невесте не то что отцом – дедом, но Господь распорядился по-иному. Напрасны были слезы и стенания, ни к чему были уговоры и предостережения. Король делал то, что хотел, по воле своей господарской, а она… она была покорна, молчалива и полна достоинства, как учила ее мать. Единственное, что сказала она за все эти дни, было слово «да» в храме, когда святой отец спросил ее о чем-то, должно быть, очень важном. Зачем она произнесла это слово, она не знала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не увидел никто в лучистых глазах.
По дороге в храм посланники отца нашептывали ей – не тревожься, славная дочь базилевсова, что бы ни учинил король сербов, не бывать сему браку. Незаконен он, неканоничен, ибо шестой по счету он у господаря сербов. Обманул Милутин императора, и за то не признают в Константинополе этот брак – ни патриарх, ни сам базилевс, вернут тебя скоро обратно в дом родительский. Потерпи, багрянорожденная. В печали стояли ромеи на венчании госпожи своей. Велеречивы были, а слов нужных подобрать не могли. Сербы же радовались бурно, аки дети, ибо такой знатной добычи еще не брал господарь их. Головы ханские притаскивал на копьях, было дело. Золото ромейское – телегами целыми возил. А вот ангела на луке седельной узрели они впервые.
Ничего и никого вокруг себя не видела она и все, что делала, делала будто во сне. Только одно жгло душу нестерпимо и стояло все время пред взором ее – как переспелые вишни на меду, глаза того, к кому так стремилась душа ее. Не нектар источали они нынче, а смертную муку. Не достоял королевич Стефан до конца венчания и, когда соединили руки молодых белоснежным платом и повели вокруг алтаря, выбежал из собора, вскочил на коня да умчался прочь. Смотри, господарь, что ты наделал! Пролегло меж тобой и сыном твоим отныне ущелье глубокое, не завалишь его камнями, не перекинешь мост.
Все мелькало пред Симонис, как в густом тумане прибрежном. Будто и не она стояла пред алтарем в богатом подвенечном уборе, будто не она отвечала «да». Все перепуталось – пережитое, желаемое и то, что никогда уже не сбудется. Она видела вдовую королеву Елену, теперь свекровь свою, мать Милутина, совсем седую старицу, с ног до головы закутанную в черное, которой было страшно представить сколько лет. Показал король Симонис матери своей, едва приехали они в Призрен, – снял он тогда добычу свою с седла и понес на одной руке, а в покоях старой королевы поставил на стол, скинув сперва оттуда ценную утварь.
– Ево моје младе![15]
Глянула королева на невестку свою да обмерла:
– Совсем еще дитя! Сын мой, что задумал ты?
– Она станет моей женой и королевой.
– Разве мало тебе было твоих пяти жен?
– Сил во мне достанет и на шестую и еще останется.
– Отрадно матери слышать, что сын ее да в летах таких сохранил силу мужскую. Но разве мало вокруг тебя женщин доступных? Разве кто когда считал тех, у кого заночевал ты? Зачем под венец тащить агнца эдакого? Оставь ее Стефану, а сперва пускай подрастет немного.
– Что слышу я? Родная мать наставляет меня мне жить во грехе?
– А о сыне своем ты подумал?
– Сын мой получит десять таких, если захочет, – пусть сам руку к тому приложит. Для меня этот ангел единственный. Другого не будет. Могу я хоть раз в жизни выбрать жену сам – ту, которую я хочу, раз Господь дал мне это право? Ја сам краљ, на мени је одлука[16].
Падали слова эти в вечность, как жемчужины из порванного ожерелья, но нельзя было нагнуться, дабы собрать их и нанизать на шелковую нить. Она не должна была понимать их, но она учила язык сей, и смысл быстро становился ей ясен, хотя сама говорила пока с трудом. А вокруг, куда ни кинь взгляд, везде было знаменитое Милутиново воинство, тысячи мужчин, и они смотрели на нее, как голодные волки на нежное мясо козленка, запекаемое на вертеле, истекающее соком ароматным. Цепенела дочь базилевса от взглядов таких. Кабы рука господаря не держала ее крепко – пала б она ниц, и поглотила бы ее пучина сия.
И вот снова храм. Дал ей святой отец пригубить вино из чаши, и она послушно отпила глоток. А потом руки господаря снова обвили ее и приподняли вверх, дабы скрепить брачный союз поцелуем. И тут она вспомнила, что она в храме и уже обвенчана с мужчиной, которого не любит и который пугает ее, но с которым теперь жизнь ее будет связана навеки. Чужие губы целовали ее – долго, жадно и беспощадно. Не бывать браку сему, не признают его в Константинополе – ни патриарх, ни сам базилевс, и вернут тебя домой из этого вертепа. Терпи, багрянорожденная.
Когда вышли молодые из храма, зазвонили сразу все колокола, и люди, что толпились на площади, после обычных для них воплей, которые, как казалось Симонис, почитались тут признаком радости, стали тесниться ближе к крыльцу. По древнему обычаю хотели они поздравить господаря с молодой женой, а жену молодую – с оказанной ей честью. И все, кто был на площади, подходили к молодым и трижды целовали их. Как достояла она эту пытку? Кто были все эти люди? Хотела она видеть одного, только одного – но он отныне разлучен был с ней навсегда. Горячий ветер развевал одеяния старого короля и юной королевы, мешая алое с черным, сверху сыпался дождь из золотых монет, и звон их раздавался повсюду. Мачеха! Ты – мачеха! Могла ты стать для него всем, а кем стала?
Против воли всплывали в памяти приготовления к свадьбе. В город стекались тысячи людей, днем и ночью они ели, пили и орали варварские песнопения. А еще они танцевали дикий танец коло – много мужчин становились в круг лицом, брались за руки и быстро кружились под зверские вопли вместо музыки, распаляя и без того свирепый дух. Повсюду забивали скотину для пира свадебного – целые стада быков и свиней, отары овец шли под нож. Повисли над городом предсмертные крики животных, кровь их текла повсюду. Солнце опаляло скалы, Симонис было дурно. А потом сотни туш запекались на кострах, прямо здесь же, на площадях, а такоже в печах огромных. Повсюду исходили чадом котлы, до краев наполненные, как сказали ей, свадбарским купусом[17] с мясом молодых козлят, и запах этого адского варева, проникая всюду, сводил ее с ума.
День и ночь двигались в город подводы, груженные большими дубовыми бочками с вином и шливовицей. Бесконечные свиные туши в кошмарах ее сменялись ворохами тончайших шелковых платьев, шитых золотом, и целыми сундуками драгоценных уборов. Ничего не жалел господарь для юной своей невесты, которую уже и в народе прозвали ангелом. Жемчуга в ее покои несли ларцами, а перстни – целыми связками, и жутко было представить, где и как они были добыты.