Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- Следующая »
- Последняя >>
- Это вот комната Джун, - сказал он, отворяя следующую дверь и ставя кувшин на пол. - Найдете все, что вам нужно.
И, закрыв дверь, он опять прошел к себе. Приглаживая волосы большими щетками черного дерева и смачивая лоб одеколоном, он размышлял. Она появилась так странно - как видение, таинственно, даже романтично, словно его желание общества, красоты было услышано... ну, тем, кому полагается слышать такие вещи. И, стоя перед зеркалом, он расправил свою все еще прямую спину, провел щетками по длинным белым усам, тронул брови одеколоном и позвонил.
- Я забыл предупредить, что у меня обедает гостья.
Пусть кухарка там приготовит что-нибудь повкуснее, и скажите Бикону, чтобы в половине одиннадцатого подал ландо парой: отвезет ее в Лондон. Мисс Холли спит?
Горничная не знала, кажется, нет. И старый Джолион на цыпочках прокрался по галерее к детской и отворил дверь, петли которой всегда смазывались, чтобы он мог неслышно входить и выходить по вечерам.
Но Холли спала, лежала, как маленькая мадонна из тех, которых старые мастера, закончив, не могли отличить от Венеры Ее длинные темные ресницы были плотно прижаты к щекам; лицо безмятежно-спокойно: желудочек, по-видимому, совсем наладился И в полумраке комнаты старый Джолион стоял и поклонялся ей. Такое прелестное, серьезное, любящее личико! Он больше, чем кто-либо другой, обладал великим умением снова жить в детях. В них он видел свою будущую жизнь - другой будущей жизни, вероятно, и не признавала его здоровая натура язычника. Вот она перед ним, и все у нее впереди, и его кровь - доля его крови - в ее крошечных жилках. Вот она, его дружок, для счастья которой он готов сделать что угодно, лишь бы она не знала ничего, кроме любви. Сердце его переполнилось, и он вышел, стараясь не скрипеть лакированными башмаками. В коридоре у него возникла нелепая мысль. Подумать только, что дети приходят к тому, что теперь Ирэн, по ее словам, старается облегчить. Женщины, которые все когда-то были малышками, как та, что спит там, в детской! "Нужно дать ей чек, - размышлял он, - сил нет о них думать". Он никогда не выносил мысли о них, бедных париях; слишком глубоко это задевало истинно благородное нутро, скрытое под толстым слоем подчинения чувству собственности, слишком больно задевало самое святое, что у него было: любовь к прекрасному, от которой у него и сейчас замирало сердце, когда он думал о предстоящем ему вечере в обществе красивой женщины. И он пошел вниз и через вертящуюся дверь в задние апартаменты. Там, в винном погребе, у него было вино. Стоившее не меньше двух фунтов бутылка, "Стейнберт Кэбинет", лучше всякого рейнвейна; вино с идеальным букетом, вкусное, как персик, настоящий нектар. Он достал бутылку, прикасаясь к ней осторожно, как к младенцу, и поднял ее на свет. Окутанная слоем пыли, эта сочного цвета, с тонким горлышком бутылка доставляла ему глубокую радость. За три года с переезда из Лондона достаточно устоялось - должно быть, превосходное! Тридцать пять лет, как он купил его, слава богу, он не потерял вкуса и заслужил право выпить. Она оценит такое вино - ни тени кислоты в нем. Он вытер бутылку, собственноручно раскупорил ее, наклонился к ней носом, вдохнул аромат и пошел обратно в гостиную.
Ирэн стояла у рояля. Она сняла шляпу и кружевной шарф, так что теперь были хорошо видны ее золотистые волосы и бледная шея. В сером платье, у рояля палисандрового дерева - старый Джолион залюбовался ею.
Он подал ей руку, и они торжественно двинулись в столовую. В этой комнате, где во время обеда без труда размещалось "двадцать четыре человека, стоял теперь только небольшой круглый стол. Большой обеденный стол угнетающе действовал на оставшегося в одиночестве старого Джолиона; он велел его убрать до возвращения сына. Здесь, в обществе двух превосходных копий с мадонн. Рафаэля, он обычно обедал один. В то лето это был единственный безрадостный час его дня. Он никогда не ел особенно много, как великан Суизин, или Сильванос Хэйторп, или Антони Торнуорси - приятели прошлых лет; и обедать одному, под взглядом мадонн, было грустным занятием, которое он кончал как можно скорее, чтобы перейти к более духовному наслаждению кофе и сигарой. Но сегодняшний вечер - другое дело. Он посматривал через стол на Ирэн и говорил об Италии и Швейцарии, рассказывал ей о своих путешествиях и о других случаях из своей жизни, которые уже нельзя было рассказывать сыну и внучке, потому что они их знали. Он радовался, что теперь было кому послушать. Он не стал одним из тех стариков, которые кружат и кружат все по тем же воспоминаниям. Быстро утомляясь от разговора бестактных людей, он сам инстинктивно избегал утомлять других, а врожденное рыцарство заставляло его быть особенно осторожным с женщинами. Ему хотелось вызвать ее на разговор, но, хотя она отвечала и улыбалась и как будто с удовольствием слушала его рассказы, он не переставал чувствовать ту таинственную замкнутость, в которой заключалась большая доля ее привлекательности. Он не терпел женщин, которые выставляют напоказ глаза и плечи и болтают без умолку; или суровых женщин, которые всеми командуют и делают вид, что все знают. Он поддавался только на одно женское свойство - обаяние, и чем спокойнее оно было, тем больше он ценил его. А в Ирэн было обаяние, неуловимое, как вечернее солнце на итальянских холмах и долинах, которые он так любил когда-то. И от сознания, что она живет одна и замкнуто, она словно делалась ему ближе, как необъяснимо желанный друг. Когда человек очень стар и отстал безнадежно, ему приятно чувствовать себя в безопасности от посягательств молодых соперников, ибо он все еще хочет быть первым в сердце прекрасной. И он пил вино и смотрел на ее губы, и чувствовал себя почти молодым. А пес Балтазар лежал и тоже смотрел на ее губы и в душе презирал перерывы в их беседе и движение зеленоватых бокалов с золотистым напитком, который был ему глубоко противен.
Начинало темнеть, когда они вернулись в гостиную. И, не выпуская изо рта сигары, старый Джолион сказал:
- Сыграйте мне Шопена.
По тому, какие человек курит сигары и каких композиторов любит, можно узнать, из чего соткана его душа. Старый Джолион не выносил крепких сигар и музыки Вагнера. Он любил Бетховена и Моцарта, Генделя и Глюка, и Шумана, и, совсем непонятно почему, - оперы Мейербера. Но за последние годы он поддался чарам Шопена, так же как в живописи не устоял перед Ботичелли. Увлекаясь новыми любимцами, он сознавал, что отходит от мерила Золотого века. Новая поэзия уже не была поэзией Мильтона, и Байрона, и Теннисона, Рафаэля и Тициана, Моцарта и Бетховена. Она была словно в дымке; эта Поэзия никому не бросалась в глаза, но проникала пальцами под ребра, и крутила, и тянула, и растопляла сердце. И, не зная наверное, полезно ли это, он не задумывался, лишь бы слушать музыку первого и смотреть на картины второго.
Ирэн села к роялю под электрической лампой с жемчужно-серым абажуром, а старый Джолион опустился в Кресло, откуда ему было видно ее, положил ногу на ногу и медленно затянулся сигарой. Она сидела несколько минут, опустив пальцы на клавиши, по-видимому обдумывая, что бы сыграть ему. Потом она заиграла, и в душе старого Джолиона возникла грустная радость, ни с чем на свете не сравнимая. Им постепенно овладело оцепенение, прерываемое только движением его руки, изредка вынимавшей изо рта сигару и снова водворявшей ее на место. Было это и от присутствия Ирэн, и от выпитого вина, и от запаха табака; но был еще и мир, где солнечный свет сменился лунным; и пруды с аистами, осененные синеватыми деревьями с горящими на них розами, красными, как вино, и поля мяты, где паслись молочно-белые коровы, и женщина, как призрак, с темными глазами и белой шеей, улыбалась и протягивала руки; и по воздуху, подобному музыке, скатилась звезда и зацепилась за рог коровы. Он открыл глаза. Прекрасная вещь; она хорошо играет - ангельское туше! И он снова закрыл глаза. Он ощущал невероятную грусть и счастье, как бывает, когда стоишь под липой в полном медвяном цвету. Не жить своей жизнью, просто таять в улыбке женских глаз и впивать ее аромат! И он отдернул руку, которую пес Балтазар неожиданно лизнул.
- Прекрасно, - сказал он, - продолжайте, еще Шопена!
Она опять заиграла. Теперь его поразило сходство между нею и музыкой Шопена. Покачивание, которое он заметил в ее походке, было и в ее игре, и в выбранном ею ноктюрне, и в мягкой тьме ее глаз, и в свете, падавшем на ее волосы, словно свет золотой луны. Соблазнительна, да; но нет ничего от Далилы ни в ней, ни в этой музыке. Длинная синяя лента, крутясь, поднялась от его сигары и растаяла. "Так вот и мы исчезнем, - подумал он. - И не будет больше красоты. Ничего не будет?"
Снова Ирэн перестала играть.
- Хотите Глюка? Он писал свои вещи в залитом солнцем саду, а рядом с ним стояла бутылка рейнвейна.
- А, да! Давайте "Орфея".
Теперь вокруг него расстилались поля золотых и серебряных цветов, белые фигуры двигались в солнечном свете, порхали яркие птицы. Во всем было лето. Волны сладкой тоски и сожаления заливали его душу, С сигары упал пепел, и, доставая шелковый носовой платок, чтобы смахнуть его, он вдохнул смешанный запах табака и одеколона. "А, - подумал он, - молодость вспомнилась - вот и все!" И он сказал:
- Вы не сыграли мне "Che faro".
Она не ответила; не шевельнулась. Он смутно почувствовал что-то - какое-то странное смятение. Вдруг он увидел, что она встала и отвернулась, и раскаянье обожгло его. Какой он медведь! Ведь, подобно Орфею, и она, без сомнения, искала погибшего в чертогах воспоминаний. И, глубоко расстроенный, он встал с кресла. Она отошла к большому окну в дальнем конце комнаты. Он тихонько последовал за ней. Она сложила руки на груди, ему была видна ее щека, очень бледная. И, совсем расчувствовавшись, он сказал:
- Ничего, ничего, родная! Слова эти вырвались у него невольно, ими он всегда утешал Холли, когда у нее что-нибудь болело, но действие их было мгновенно и потрясающе. Она разняла руки, спрятала в ладони лицо и расплакалась.
Старый Джолион стоял и глядел на нее глубоко запавшими от старости глазами. Отчаянный стыд, который она, видимо, испытывала от своей слабости, так не вязавшейся со сдержанностью и спокойствием всего ее поведения, казалось, говорил, что она никогда еще не выдавала себя в присутствии другого человека.
- Ну, ничего, ничего, - приговаривал он и коснулся ее почтительно протянутой рукой.
Она повернулась и прислонилась к нему, не отрывая ладоней от лица. Старый Джолион стоял очень тихо, не снимая худой руки с ее плеча. Пусть выплачется - ей легче станет! А озадаченный пес Балтазар уселся на задние лапы и разглядывал их.
Окно еще было открыто, занавески не задернуты, Остатки дневного света снаружи сливались со светом лампы; пахло свежескошенной травой. Умудренный долгою жизнью, старый Джолион молчал. Даже большое горе выплачется со временем - только время залечит печаль, Время - великий целитель. На ум ему пришли слова: "Как лань желает к потокам воды", но он не знал, зачем они ему. Потом, уловив запах фиалок, он понял, что она вытирает глаза. Он выдвинул подбородок, прижался усами к ее лбу и почувствовал, что она вздрогнула всем телом, как дерево, когда стряхивает с ветвей дождевые капли. Она поднесла его руку к губам, словно говоря: "Все прошло. Простите меня!"
От поцелуя ему почему-то стало легче; он повел ее назад к роялю. И пес Балтазар пошел следом и положил к их ногам кость от одной из съеденных ими котлет.
Желая как можно скорее сгладить память об этой минуте, он не мог придумать ничего лучше фарфора; и, переходя с ней от одного шкафчика к другому, он вынимал образцы изделий Дрездена, Лоустофта и Челси и поворачивал их в тонких жилистых руках, кожа на которых, покрытая редкими веснушками, выглядела очень старой.
- Вот это я купил у Джобсона, - говорил он, - заплатил тридцать фунтов. Очень старая. Везде эта собака раскидывает кости! Этот старый бокал мне попался на аукционе, когда достукался распутник маркиз. Впрочем, вы этого не можете помнить. Вот хороший образчик Челси. Ну, а как вы думаете, вот это что?
И ему было приятно, что женщина с таким вкусом заинтересовалась его сокровищами, ибо в конце концов ничто не успокаивает нервы лучше, чем фарфор неустановленного происхождения.
Когда, наконец, под окном зашуршали колеса экипажа, он сказал:
- Непременно приезжайте еще; приезжайте к завтраку, тогда увидите их при дневном свете, и мою детку увидите - она милая крошка. Собака к вам, видно, благоволит.
Балтазар, чувствуя, что она уезжает, терся боком о ее ногу. Провожая ее на крыльце, старый Джолион сказал:
- Он довезет вас в час с четвертью. Вот вам для ваших протеже. - И он сунул ей в руку чек на пятьдесят фунтов.
Он видел, как заблестели ее глаза, услышал ее тихое: "О дядя Джолион!" - и все в нем вздрогнуло от удовольствия. Это значило, что одно-два бедных создания получат какую-то помощь, и это значило, что она приедет еще. Он заглянул в экипаж и еще раз пожал ей руку. Ландо покатилось. Он стоял и смотрел на луну и на тени деревьев и думал: "Чудесная ночь! Она!.."
II
Два дня дождя, и установилось лето, ясное, солнечное. Старый Джолион гулял и беседовал с Холли. Сначала он чувствовал себя словно выросшим и полным новых сил, потом ощутил беспокойство. Почти каждый день они ходили в рощу и доходили до упавшего дерева. "Ну что ж, ее нет, - думал он, - конечно, нет". И тогда ему казалось, что он стал ниже ростом, и, с трудом передвигая ноги, он шел в гору к дому, прижав руку к левому боку. Иногда у него являлась мысль: "Приезжала она или мне это приснилось?" И он устремлял взгляд в пустоту, а пес Балтазар устремлял взгляд на него. Конечно, она больше не приедет! Он уже без прежнего интереса вскрывал письма из Испании. Они решили вернуться только в июле; как ни странно, он чувствовал, что это не так уж трудно пережить. Каждый день за обедом он скашивал глаза и смотрел на то место, где она тогда сидела. Ее там не было, и глаза его опять смотрели прямо.
На седьмой день он подумал: "Надо съездить в город заказать башмаки". Велел Бикону подавать и отправился. Между Пэтни и Хайд-парком он подумал: "Можно бы заехать в Челси навестить ее". И крикнул кучеру:
- Заезжайте, куда вечером отвозили даму.
Кучер обернул к нему свое широкое красное лицо, и его толстые губы ответили:
- Даму в сером, сэр?
- Да, даму в сером.
Какие же еще могут быть дамы! Болван!
Коляска остановилась перед небольшим трехэтажным домом, стоявшим немного отступя от реки. Опытным глазом старый Джолион увидел, что квартиры в нем дешевые. "Фунтов шестьдесят в год", - прикинул он и, войдя в подъезд, стал читать фамилии на дощечке. Фамилии Форсайт не было, но против слов: "Второй этаж, квартира С", значилось: "Миссис Ирэн Эрон". А, она опять носит девичью фамилию! Ему это почему-то понравилось. Он медленно пошел по лестнице, бок побаливал. Он постоял, прежде чем звонить, чтобы улеглось ощущение подергивания и трепыхания. Не будет ее дома! А тогда - башмаки! Мрачная мысль! Зачем ему еще башмаки в его возрасте? Ему и своих-то всех не сносить.
- Хозяйка дома?
- Да, сэр.
- Доложите: мистер Джолион Форсайт.
- Сейчас, сэр, пройдите, пожалуйста, сюда.
Старый Джолион последовал за очень молоденькой горничной - лет шестнадцати, не больше - в очень маленькую гостиную со спущенными шторами. В ней было пианино, а больше почти ничего, если не считать неясного аромата и хорошего вкуса. Он стоял посередине, держа в руке цилиндр, и думал: "Нелегко ей, видно, живется!" Над камином висело зеркало, и он увидел свое отражение. Ох, как стар! Послышался шелест, он обернулся. Она была так близко, что усы его чуть не задели ее лба, как раз там, где начинались серебряные нити в волосах.
- Я был в городе, - сказал он. - Подумал, загляну к вам, узнаю, как вы тогда доехали.
И при виде ее улыбки он почувствовал внезапное облегчение. Может быть, она и вправду рада его видеть.
- Хотите, наденьте шляпу, покатаемся в парке?
Но когда она ушла надевать шляпу, он нахмурился. Парк! Джеме и Эмили! Жена Николаев или кто другой из членов его милого семейства уж наверное там, разъезжают взад и вперед. А потом пойдут болтать о том, что видели его с ней. Лучше не нужно! Он не желал воскрешать на Форсайтской Бирже отзвуки прошлого. Он снял седой волос с отворота застегнутого на все пуговицы сюртука и провел рукой по щеке, усам и квадратному подбородку. Под скулами прощупывались глубокие впадины Он мало ел последнее время, надо попросить этого шарлатана, который лечит Холли, прописать ему что-нибудь подкрепляющее. Но Ирэн была готова, и, сидя в коляске, он сказал:
- А может, лучше посидим в Кенсингтонском саду? - и прибавил, подмигивая: - Там-то никто не разъезжает взад и вперед, - как будто она уже была посвящена в его мысли.
Они вышли из коляски, вступили на эту территорию для избранных и направились к пруду.
- Вы, я вижу, снова под девичьей фамилией, - сказал он. - Это неплохо.
Она взяла его под руку:
- Джун простила мне, дядя Джолион?
Он ответил мягко:
- Да, да, конечно, как же иначе?
- А вы?
- Я? Я простил вам, едва только понял, как, собственно, обстоит дело.
И он, возможно, говорил правду: он всегда был душой на стороне красоты.
Она глубоко вздохнула.
- Я никогда не жалела, не могла. Вы когда-нибудь любили очень сильно, дядя Джолион?
Услышав этот странный вопрос, старый Джолион устремил взгляд в пространство. Любил ли? Да как будто и нет. Но ему не хотелось говорить этого молодой женщине, чья рука касалась его локтя, чью жизнь словно приостановила память о несчастной любви. И он подумал: "Если бы я встретил вас, когда был молод, я... я, возможно, и наделал бы глупостей". Ему захотелось укрыться за обобщениями.
- Любовь - странная вещь, - сказал он. - Часто роковая. Ведь это греки - не правда ли? - сделали из любви богиню; и они, вероятно, были правы, но ведь они жили в Золотом веке.
- Фил обожал их.
"Фил!" Это слово резнуло его, - способность видеть вещи со всех сторон вдруг подсказала ему, почему она им не тяготится. Ей хотелось говорить о своем возлюбленном! Что ж, если это доставляет ей удовольствие! И он сказал:
- А он, наверно, понимал толк в скульптуре.
- Да. Он любил равновесие и пропорции, любил греков за то, как они без остатка отдавались искусству.
Равновесие! Насколько он помнил, этот молодой человек был совсем не уравновешенный; что касается пропорций... фигура у него была, конечно, хорошая, но эти странные глаза и выдающиеся скулы... пропорции?
- Вы тоже из Золотого века, дядя Джолион.
Старый Джолион оглянулся на нее. Что она, смеется над ним? Нет, глаза ее были мягки, как бархат. Льстит ему? Но зачем? С такого старика, как он, взять нечего.
- Фил так думал. Он всегда говорил: "Но я никак не могу ему сказать, что восхищаюсь им".
А, вот оно опять. Ее погибший возлюбленный; желание говорить о нем. И он пожал ей руку, отчасти обиженный этими воспоминаниями, отчасти благодарный, точно сознавая, как они связывают его с нею.
- Очень талантливый молодой человек был, - проговорил он. - Жарко, на меня жара теперь действует. Давайте посидим.
Они сели на стулья под каштаном, широкие листья которого защищали их от тихого сияния вечера. Приятно сидеть здесь, и смотреть на нее, и чувствовать, что ей хорошо с ним. И желание, чтобы ей стало еще лучше, заставило его продолжать.
- Вы, вероятно, знали его с такой стороны, какую я не мог видеть. Вам он показал лучшее, что в нем было. Его взгляды на искусство казались мне немного... новыми, - он чуть не сказал: "новомодными".
- Да, но он говорил, что вы понимаете толк в красоте.
Старый Джолион подумал: "Говорил он, как же!" Но ответил, подмигивая:
- Ну что ж, он был прав, а то я бы не сидел здесь с вами.
Очаровательна она, когда улыбается вот так, глазами.
- Он говорил, что у вас сердце из тех, что никогда не старятся. Фил замечательно разбирался в людях.
Старый Джолион не обманывался этой лестью, звучащей из прошлого, вызванной желанием говорить об умершем, - совсем нет; и все же он жадно ловил ее слова, ибо Ирэн радовала его взоры и сердце, которое - совершенно верно - так и не состарилось. Потому ли, что, не в пример ей и ее мертвому возлюбленному, он никогда не любил до отчаяния, всегда сохранял равновесие и чувство пропорций? Что же, зато в восемьдесят пять лет он еще способен наслаждаться красотой! И он подумал: "Будь я художником или скульптором!.. Но я старик. Надо жить, пока можно!"
Двое, обнявшись, прошли по траве перед ними, по краю тени от каштана. Солнце безжалостно освещало их бледные, помятые молодые лица.
- Некрасивое создание человек, - сказал вдруг старый Джолион. - Поражает меня, как любовь это превозмогает.
- Любовь все превозмогает.
- Так молодые думают, - сказал он тихо.
- У любви нет возраста, нет предела, нет смерти.
Ее бледное лицо светилось, грудь подымалась, глаза такие большие, и темные, и мягкие - прямо ожившая Венера! Но эта шальная мысль сейчас же вызвала реакцию, и он сказал, подмигивая:
- Да, если б у нее были пределы, мы бы и на свет не родились. Ведь ей, честное слово, ставится немало препятствий.
Потом, сняв цилиндр, старый Джолион провел по нему манжетой. Большой и нескладный, он нагрел ему лоб; эти дни у него часто бывали приливы крови к голове - кровообращение уже не то, что было.
Она все сидела, глядя прямо перед собой, и вдруг проговорила еле слышно:
- Странно, как это я еще жива! Слова Джо "загнанная, потерянная" пришли ему на память.
- А-а, - сказал он, - мой сын видел вас мельком в тот день.
- Это был ваш сын? Я слышала голос в холле; на секунду я подумала, что это - Фил.
Старый Джолион видел, что у нее задрожали губы.
Она поднесла к ним руку, опять отняла ее и продолжала спокойно:
- В ту ночь я пошла к реке; какая-то женщина схватила меня за платье. Рассказала мне о себе. Когда узнаешь, что приходится выносить другим, становится стыдно.
- Одна из тех? Она кивнула, и в душе старого Джолиона зашевелился ужас, ужас человека, никогда не знавшего, что значит бороться с отчаянием. Почти против воли он сказал:
- Расскажите мне, хорошо?
- Мне было все равно - жить или умереть. А когда дойдешь до такого, судьбе уж и не хочется тебя убивать. Эта женщина ухаживала за мной три дня, не отходила от меня. Денег у меня не было. Вот я теперь и делаю для них, что могу.
Но старый Джолион думал: "Не было денег!" Что может сравниться с такой участью? С этим и все остальное связано.
- Напрасно вы не пришли ко мне, - сказал он. - Почему?
Ирэн не ответила.
- Потому что моя фамилия Форсайт, наверно? Или Джун не хотели встретить? А теперь как ваши дела?
Он невольно окинул глазами ее фигуру. Может быть, она и теперь... но нет, она не худая, право же нет.
- О, ведь у меня пятьдесят фунтов в год, как раз хватает.
Ответ не удовлетворил его; уверенность пропала. Уж этот Соме! Но чувство справедливости заглушило обвиняющий голос. Нет, она, конечно, скорее умрет, чем согласится принять хоть что-нибудь от него. Это ничего, что она такая мягкая, в ней, наверное, скрыта сила, сила и верность. И нужно же было этому Босини дать себя раздавить и оставить ее на мели!
- Ну, теперь уж вы должны прийти ко мне, если вам что-нибудь понадобится, - сказал он, - а то я совсем обижусь, - и он встал, надевая цилиндр. - Пойдемте выпьем чаю. Я велел этому лентяю дать лошадям час отдохнуть и заехать за мною к вам. Сейчас возьмем кэб; я уже не могу столько ходить, как раньше.
Хорошо было пройтись до дальнего конца сада - звук ее голоса, взгляд ее глаз, тонкая красота прелестной женщины двигались рядом с ним. Хорошо было выпить чаю у Раффела на Хай-стрит, - он вышел оттуда с большой коробкой конфет, нацепленной на мизинец. Хорошо было ехать назад в Челси в наемной карете, покуривая сигару. Она обещала приехать в следующее воскресенье и снова играть ему, и мысленно он уже рвал гвоздику и ранние розы, чтобы дать их ей с собой в Лондон. Приятно было сделать ей приятное, если только это приятно от такого старика. Коляска уже ждала его, когда они приехали. Ведь вот человек! А когда его ждешь - всегда опаздывает! Старый Джолион зашел на минутку проститься. В маленькой темной передней ее квартирки стоял неприятный запах пачули; и на скамейке у стены - другой мебели не было - он заметил сидящую фигуру. - Он слышал, как Ирэн тихо сказала: "Сию минуту". В маленькой гостиной, когда двери были закрыты, он серьезно спросил:
- Одна из ваших протеже?
- Да. Теперь, благодаря вам, я могу кое-что для нее сделать.
Он стоял, глядя перед собой и поглаживая подбородок, мощь которого стольких в свое время отпугивала. Мысль, что она так близко соприкасается с этой несчастной, огорчала его и пугала. Чем она может им помочь? Ничем! Только сама может запачкаться и нажить неприятностей. И он сказал:
- Будьте осторожны, дорогая. Люди готовы что угодно истолковать в самом худшем смысле.
- Это я знаю.
Он отступил перед ее спокойной улыбкой.
- Так, значит, в воскресенье, - сказал он. - До свидания!
Она подставила ему щеку для поцелуя.
- До свидания, - повторил он, - берегите себя.
И он вышел, не оглядываясь на фигуру у стены. Домой он поехал через Хэммерсмит, решив зайти в знакомый магазин и распорядиться, чтобы ей послали две дюжины их лучшего бургундского. Ей, верно, нужно бывает иногда подкрепиться Только в Ричмонд-парке он вспомнил, что поехал в город заказывать башмаки, и удивился, как такая нелепая мысль могла прийти ему в голову.
III
Легкие феи прошлого, которые роем вьются вокруг стариков, никогда еще не тревожили старого Джолиона так мало, как в течение этих семидесяти часов, отделявших его от воскресенья. Зато улыбалась ему фея будущего, овеянная обаянием неизвестности. Теперь старый Джолион не тревожился и не ходил навещать упавшее дерево, потому что она обещала приехать к завтраку. Есть что-то необычайно успокоительное в еде. Сговоришься позавтракать вместе - и уляжется целый ворох сомнений, ибо никто не пропустит обеда или завтрака, если не будет на то совсем особых причин Он часто играл с Холли в крикет на лужайке, подавал ей мячи, а она била, готовясь в свою очередь на каникулах подавать их Джолли. Ибо в ней было мало форсайтского, а в Джолли - бездна, а Форсайты всегда бьют, пока не выйдут в отставку и не доживут до восьмидесяти пяти лет. Пес Балтазар, неизменно находившийся тут же, когда только успевал, ложился на мяч, а мальчик-слуга бегал за мячами, пока лицо у него не начинало сиять, как полная луна. И потому, что ждать оставалось все меньше, каждый день был длиннее и лучезарнее предыдущего. В пятницу вечером он принял пилюлю от печени - бок давал себя чувствовать, - и хотя болело не с той стороны, где печень, все же он считал, что нет лучшего лекарства. Всякий, кто сказал бы ему, что он нашел себе в жизни новый повод для волнения и что волнение ему вредно, встретил бы твердый, несколько вызывающий взгляд его темно-серых глаз, словно говоривших: "Я знаю, что делаю". Так всегда было, так и останется.
И, закрыв дверь, он опять прошел к себе. Приглаживая волосы большими щетками черного дерева и смачивая лоб одеколоном, он размышлял. Она появилась так странно - как видение, таинственно, даже романтично, словно его желание общества, красоты было услышано... ну, тем, кому полагается слышать такие вещи. И, стоя перед зеркалом, он расправил свою все еще прямую спину, провел щетками по длинным белым усам, тронул брови одеколоном и позвонил.
- Я забыл предупредить, что у меня обедает гостья.
Пусть кухарка там приготовит что-нибудь повкуснее, и скажите Бикону, чтобы в половине одиннадцатого подал ландо парой: отвезет ее в Лондон. Мисс Холли спит?
Горничная не знала, кажется, нет. И старый Джолион на цыпочках прокрался по галерее к детской и отворил дверь, петли которой всегда смазывались, чтобы он мог неслышно входить и выходить по вечерам.
Но Холли спала, лежала, как маленькая мадонна из тех, которых старые мастера, закончив, не могли отличить от Венеры Ее длинные темные ресницы были плотно прижаты к щекам; лицо безмятежно-спокойно: желудочек, по-видимому, совсем наладился И в полумраке комнаты старый Джолион стоял и поклонялся ей. Такое прелестное, серьезное, любящее личико! Он больше, чем кто-либо другой, обладал великим умением снова жить в детях. В них он видел свою будущую жизнь - другой будущей жизни, вероятно, и не признавала его здоровая натура язычника. Вот она перед ним, и все у нее впереди, и его кровь - доля его крови - в ее крошечных жилках. Вот она, его дружок, для счастья которой он готов сделать что угодно, лишь бы она не знала ничего, кроме любви. Сердце его переполнилось, и он вышел, стараясь не скрипеть лакированными башмаками. В коридоре у него возникла нелепая мысль. Подумать только, что дети приходят к тому, что теперь Ирэн, по ее словам, старается облегчить. Женщины, которые все когда-то были малышками, как та, что спит там, в детской! "Нужно дать ей чек, - размышлял он, - сил нет о них думать". Он никогда не выносил мысли о них, бедных париях; слишком глубоко это задевало истинно благородное нутро, скрытое под толстым слоем подчинения чувству собственности, слишком больно задевало самое святое, что у него было: любовь к прекрасному, от которой у него и сейчас замирало сердце, когда он думал о предстоящем ему вечере в обществе красивой женщины. И он пошел вниз и через вертящуюся дверь в задние апартаменты. Там, в винном погребе, у него было вино. Стоившее не меньше двух фунтов бутылка, "Стейнберт Кэбинет", лучше всякого рейнвейна; вино с идеальным букетом, вкусное, как персик, настоящий нектар. Он достал бутылку, прикасаясь к ней осторожно, как к младенцу, и поднял ее на свет. Окутанная слоем пыли, эта сочного цвета, с тонким горлышком бутылка доставляла ему глубокую радость. За три года с переезда из Лондона достаточно устоялось - должно быть, превосходное! Тридцать пять лет, как он купил его, слава богу, он не потерял вкуса и заслужил право выпить. Она оценит такое вино - ни тени кислоты в нем. Он вытер бутылку, собственноручно раскупорил ее, наклонился к ней носом, вдохнул аромат и пошел обратно в гостиную.
Ирэн стояла у рояля. Она сняла шляпу и кружевной шарф, так что теперь были хорошо видны ее золотистые волосы и бледная шея. В сером платье, у рояля палисандрового дерева - старый Джолион залюбовался ею.
Он подал ей руку, и они торжественно двинулись в столовую. В этой комнате, где во время обеда без труда размещалось "двадцать четыре человека, стоял теперь только небольшой круглый стол. Большой обеденный стол угнетающе действовал на оставшегося в одиночестве старого Джолиона; он велел его убрать до возвращения сына. Здесь, в обществе двух превосходных копий с мадонн. Рафаэля, он обычно обедал один. В то лето это был единственный безрадостный час его дня. Он никогда не ел особенно много, как великан Суизин, или Сильванос Хэйторп, или Антони Торнуорси - приятели прошлых лет; и обедать одному, под взглядом мадонн, было грустным занятием, которое он кончал как можно скорее, чтобы перейти к более духовному наслаждению кофе и сигарой. Но сегодняшний вечер - другое дело. Он посматривал через стол на Ирэн и говорил об Италии и Швейцарии, рассказывал ей о своих путешествиях и о других случаях из своей жизни, которые уже нельзя было рассказывать сыну и внучке, потому что они их знали. Он радовался, что теперь было кому послушать. Он не стал одним из тех стариков, которые кружат и кружат все по тем же воспоминаниям. Быстро утомляясь от разговора бестактных людей, он сам инстинктивно избегал утомлять других, а врожденное рыцарство заставляло его быть особенно осторожным с женщинами. Ему хотелось вызвать ее на разговор, но, хотя она отвечала и улыбалась и как будто с удовольствием слушала его рассказы, он не переставал чувствовать ту таинственную замкнутость, в которой заключалась большая доля ее привлекательности. Он не терпел женщин, которые выставляют напоказ глаза и плечи и болтают без умолку; или суровых женщин, которые всеми командуют и делают вид, что все знают. Он поддавался только на одно женское свойство - обаяние, и чем спокойнее оно было, тем больше он ценил его. А в Ирэн было обаяние, неуловимое, как вечернее солнце на итальянских холмах и долинах, которые он так любил когда-то. И от сознания, что она живет одна и замкнуто, она словно делалась ему ближе, как необъяснимо желанный друг. Когда человек очень стар и отстал безнадежно, ему приятно чувствовать себя в безопасности от посягательств молодых соперников, ибо он все еще хочет быть первым в сердце прекрасной. И он пил вино и смотрел на ее губы, и чувствовал себя почти молодым. А пес Балтазар лежал и тоже смотрел на ее губы и в душе презирал перерывы в их беседе и движение зеленоватых бокалов с золотистым напитком, который был ему глубоко противен.
Начинало темнеть, когда они вернулись в гостиную. И, не выпуская изо рта сигары, старый Джолион сказал:
- Сыграйте мне Шопена.
По тому, какие человек курит сигары и каких композиторов любит, можно узнать, из чего соткана его душа. Старый Джолион не выносил крепких сигар и музыки Вагнера. Он любил Бетховена и Моцарта, Генделя и Глюка, и Шумана, и, совсем непонятно почему, - оперы Мейербера. Но за последние годы он поддался чарам Шопена, так же как в живописи не устоял перед Ботичелли. Увлекаясь новыми любимцами, он сознавал, что отходит от мерила Золотого века. Новая поэзия уже не была поэзией Мильтона, и Байрона, и Теннисона, Рафаэля и Тициана, Моцарта и Бетховена. Она была словно в дымке; эта Поэзия никому не бросалась в глаза, но проникала пальцами под ребра, и крутила, и тянула, и растопляла сердце. И, не зная наверное, полезно ли это, он не задумывался, лишь бы слушать музыку первого и смотреть на картины второго.
Ирэн села к роялю под электрической лампой с жемчужно-серым абажуром, а старый Джолион опустился в Кресло, откуда ему было видно ее, положил ногу на ногу и медленно затянулся сигарой. Она сидела несколько минут, опустив пальцы на клавиши, по-видимому обдумывая, что бы сыграть ему. Потом она заиграла, и в душе старого Джолиона возникла грустная радость, ни с чем на свете не сравнимая. Им постепенно овладело оцепенение, прерываемое только движением его руки, изредка вынимавшей изо рта сигару и снова водворявшей ее на место. Было это и от присутствия Ирэн, и от выпитого вина, и от запаха табака; но был еще и мир, где солнечный свет сменился лунным; и пруды с аистами, осененные синеватыми деревьями с горящими на них розами, красными, как вино, и поля мяты, где паслись молочно-белые коровы, и женщина, как призрак, с темными глазами и белой шеей, улыбалась и протягивала руки; и по воздуху, подобному музыке, скатилась звезда и зацепилась за рог коровы. Он открыл глаза. Прекрасная вещь; она хорошо играет - ангельское туше! И он снова закрыл глаза. Он ощущал невероятную грусть и счастье, как бывает, когда стоишь под липой в полном медвяном цвету. Не жить своей жизнью, просто таять в улыбке женских глаз и впивать ее аромат! И он отдернул руку, которую пес Балтазар неожиданно лизнул.
- Прекрасно, - сказал он, - продолжайте, еще Шопена!
Она опять заиграла. Теперь его поразило сходство между нею и музыкой Шопена. Покачивание, которое он заметил в ее походке, было и в ее игре, и в выбранном ею ноктюрне, и в мягкой тьме ее глаз, и в свете, падавшем на ее волосы, словно свет золотой луны. Соблазнительна, да; но нет ничего от Далилы ни в ней, ни в этой музыке. Длинная синяя лента, крутясь, поднялась от его сигары и растаяла. "Так вот и мы исчезнем, - подумал он. - И не будет больше красоты. Ничего не будет?"
Снова Ирэн перестала играть.
- Хотите Глюка? Он писал свои вещи в залитом солнцем саду, а рядом с ним стояла бутылка рейнвейна.
- А, да! Давайте "Орфея".
Теперь вокруг него расстилались поля золотых и серебряных цветов, белые фигуры двигались в солнечном свете, порхали яркие птицы. Во всем было лето. Волны сладкой тоски и сожаления заливали его душу, С сигары упал пепел, и, доставая шелковый носовой платок, чтобы смахнуть его, он вдохнул смешанный запах табака и одеколона. "А, - подумал он, - молодость вспомнилась - вот и все!" И он сказал:
- Вы не сыграли мне "Che faro".
Она не ответила; не шевельнулась. Он смутно почувствовал что-то - какое-то странное смятение. Вдруг он увидел, что она встала и отвернулась, и раскаянье обожгло его. Какой он медведь! Ведь, подобно Орфею, и она, без сомнения, искала погибшего в чертогах воспоминаний. И, глубоко расстроенный, он встал с кресла. Она отошла к большому окну в дальнем конце комнаты. Он тихонько последовал за ней. Она сложила руки на груди, ему была видна ее щека, очень бледная. И, совсем расчувствовавшись, он сказал:
- Ничего, ничего, родная! Слова эти вырвались у него невольно, ими он всегда утешал Холли, когда у нее что-нибудь болело, но действие их было мгновенно и потрясающе. Она разняла руки, спрятала в ладони лицо и расплакалась.
Старый Джолион стоял и глядел на нее глубоко запавшими от старости глазами. Отчаянный стыд, который она, видимо, испытывала от своей слабости, так не вязавшейся со сдержанностью и спокойствием всего ее поведения, казалось, говорил, что она никогда еще не выдавала себя в присутствии другого человека.
- Ну, ничего, ничего, - приговаривал он и коснулся ее почтительно протянутой рукой.
Она повернулась и прислонилась к нему, не отрывая ладоней от лица. Старый Джолион стоял очень тихо, не снимая худой руки с ее плеча. Пусть выплачется - ей легче станет! А озадаченный пес Балтазар уселся на задние лапы и разглядывал их.
Окно еще было открыто, занавески не задернуты, Остатки дневного света снаружи сливались со светом лампы; пахло свежескошенной травой. Умудренный долгою жизнью, старый Джолион молчал. Даже большое горе выплачется со временем - только время залечит печаль, Время - великий целитель. На ум ему пришли слова: "Как лань желает к потокам воды", но он не знал, зачем они ему. Потом, уловив запах фиалок, он понял, что она вытирает глаза. Он выдвинул подбородок, прижался усами к ее лбу и почувствовал, что она вздрогнула всем телом, как дерево, когда стряхивает с ветвей дождевые капли. Она поднесла его руку к губам, словно говоря: "Все прошло. Простите меня!"
От поцелуя ему почему-то стало легче; он повел ее назад к роялю. И пес Балтазар пошел следом и положил к их ногам кость от одной из съеденных ими котлет.
Желая как можно скорее сгладить память об этой минуте, он не мог придумать ничего лучше фарфора; и, переходя с ней от одного шкафчика к другому, он вынимал образцы изделий Дрездена, Лоустофта и Челси и поворачивал их в тонких жилистых руках, кожа на которых, покрытая редкими веснушками, выглядела очень старой.
- Вот это я купил у Джобсона, - говорил он, - заплатил тридцать фунтов. Очень старая. Везде эта собака раскидывает кости! Этот старый бокал мне попался на аукционе, когда достукался распутник маркиз. Впрочем, вы этого не можете помнить. Вот хороший образчик Челси. Ну, а как вы думаете, вот это что?
И ему было приятно, что женщина с таким вкусом заинтересовалась его сокровищами, ибо в конце концов ничто не успокаивает нервы лучше, чем фарфор неустановленного происхождения.
Когда, наконец, под окном зашуршали колеса экипажа, он сказал:
- Непременно приезжайте еще; приезжайте к завтраку, тогда увидите их при дневном свете, и мою детку увидите - она милая крошка. Собака к вам, видно, благоволит.
Балтазар, чувствуя, что она уезжает, терся боком о ее ногу. Провожая ее на крыльце, старый Джолион сказал:
- Он довезет вас в час с четвертью. Вот вам для ваших протеже. - И он сунул ей в руку чек на пятьдесят фунтов.
Он видел, как заблестели ее глаза, услышал ее тихое: "О дядя Джолион!" - и все в нем вздрогнуло от удовольствия. Это значило, что одно-два бедных создания получат какую-то помощь, и это значило, что она приедет еще. Он заглянул в экипаж и еще раз пожал ей руку. Ландо покатилось. Он стоял и смотрел на луну и на тени деревьев и думал: "Чудесная ночь! Она!.."
II
Два дня дождя, и установилось лето, ясное, солнечное. Старый Джолион гулял и беседовал с Холли. Сначала он чувствовал себя словно выросшим и полным новых сил, потом ощутил беспокойство. Почти каждый день они ходили в рощу и доходили до упавшего дерева. "Ну что ж, ее нет, - думал он, - конечно, нет". И тогда ему казалось, что он стал ниже ростом, и, с трудом передвигая ноги, он шел в гору к дому, прижав руку к левому боку. Иногда у него являлась мысль: "Приезжала она или мне это приснилось?" И он устремлял взгляд в пустоту, а пес Балтазар устремлял взгляд на него. Конечно, она больше не приедет! Он уже без прежнего интереса вскрывал письма из Испании. Они решили вернуться только в июле; как ни странно, он чувствовал, что это не так уж трудно пережить. Каждый день за обедом он скашивал глаза и смотрел на то место, где она тогда сидела. Ее там не было, и глаза его опять смотрели прямо.
На седьмой день он подумал: "Надо съездить в город заказать башмаки". Велел Бикону подавать и отправился. Между Пэтни и Хайд-парком он подумал: "Можно бы заехать в Челси навестить ее". И крикнул кучеру:
- Заезжайте, куда вечером отвозили даму.
Кучер обернул к нему свое широкое красное лицо, и его толстые губы ответили:
- Даму в сером, сэр?
- Да, даму в сером.
Какие же еще могут быть дамы! Болван!
Коляска остановилась перед небольшим трехэтажным домом, стоявшим немного отступя от реки. Опытным глазом старый Джолион увидел, что квартиры в нем дешевые. "Фунтов шестьдесят в год", - прикинул он и, войдя в подъезд, стал читать фамилии на дощечке. Фамилии Форсайт не было, но против слов: "Второй этаж, квартира С", значилось: "Миссис Ирэн Эрон". А, она опять носит девичью фамилию! Ему это почему-то понравилось. Он медленно пошел по лестнице, бок побаливал. Он постоял, прежде чем звонить, чтобы улеглось ощущение подергивания и трепыхания. Не будет ее дома! А тогда - башмаки! Мрачная мысль! Зачем ему еще башмаки в его возрасте? Ему и своих-то всех не сносить.
- Хозяйка дома?
- Да, сэр.
- Доложите: мистер Джолион Форсайт.
- Сейчас, сэр, пройдите, пожалуйста, сюда.
Старый Джолион последовал за очень молоденькой горничной - лет шестнадцати, не больше - в очень маленькую гостиную со спущенными шторами. В ней было пианино, а больше почти ничего, если не считать неясного аромата и хорошего вкуса. Он стоял посередине, держа в руке цилиндр, и думал: "Нелегко ей, видно, живется!" Над камином висело зеркало, и он увидел свое отражение. Ох, как стар! Послышался шелест, он обернулся. Она была так близко, что усы его чуть не задели ее лба, как раз там, где начинались серебряные нити в волосах.
- Я был в городе, - сказал он. - Подумал, загляну к вам, узнаю, как вы тогда доехали.
И при виде ее улыбки он почувствовал внезапное облегчение. Может быть, она и вправду рада его видеть.
- Хотите, наденьте шляпу, покатаемся в парке?
Но когда она ушла надевать шляпу, он нахмурился. Парк! Джеме и Эмили! Жена Николаев или кто другой из членов его милого семейства уж наверное там, разъезжают взад и вперед. А потом пойдут болтать о том, что видели его с ней. Лучше не нужно! Он не желал воскрешать на Форсайтской Бирже отзвуки прошлого. Он снял седой волос с отворота застегнутого на все пуговицы сюртука и провел рукой по щеке, усам и квадратному подбородку. Под скулами прощупывались глубокие впадины Он мало ел последнее время, надо попросить этого шарлатана, который лечит Холли, прописать ему что-нибудь подкрепляющее. Но Ирэн была готова, и, сидя в коляске, он сказал:
- А может, лучше посидим в Кенсингтонском саду? - и прибавил, подмигивая: - Там-то никто не разъезжает взад и вперед, - как будто она уже была посвящена в его мысли.
Они вышли из коляски, вступили на эту территорию для избранных и направились к пруду.
- Вы, я вижу, снова под девичьей фамилией, - сказал он. - Это неплохо.
Она взяла его под руку:
- Джун простила мне, дядя Джолион?
Он ответил мягко:
- Да, да, конечно, как же иначе?
- А вы?
- Я? Я простил вам, едва только понял, как, собственно, обстоит дело.
И он, возможно, говорил правду: он всегда был душой на стороне красоты.
Она глубоко вздохнула.
- Я никогда не жалела, не могла. Вы когда-нибудь любили очень сильно, дядя Джолион?
Услышав этот странный вопрос, старый Джолион устремил взгляд в пространство. Любил ли? Да как будто и нет. Но ему не хотелось говорить этого молодой женщине, чья рука касалась его локтя, чью жизнь словно приостановила память о несчастной любви. И он подумал: "Если бы я встретил вас, когда был молод, я... я, возможно, и наделал бы глупостей". Ему захотелось укрыться за обобщениями.
- Любовь - странная вещь, - сказал он. - Часто роковая. Ведь это греки - не правда ли? - сделали из любви богиню; и они, вероятно, были правы, но ведь они жили в Золотом веке.
- Фил обожал их.
"Фил!" Это слово резнуло его, - способность видеть вещи со всех сторон вдруг подсказала ему, почему она им не тяготится. Ей хотелось говорить о своем возлюбленном! Что ж, если это доставляет ей удовольствие! И он сказал:
- А он, наверно, понимал толк в скульптуре.
- Да. Он любил равновесие и пропорции, любил греков за то, как они без остатка отдавались искусству.
Равновесие! Насколько он помнил, этот молодой человек был совсем не уравновешенный; что касается пропорций... фигура у него была, конечно, хорошая, но эти странные глаза и выдающиеся скулы... пропорции?
- Вы тоже из Золотого века, дядя Джолион.
Старый Джолион оглянулся на нее. Что она, смеется над ним? Нет, глаза ее были мягки, как бархат. Льстит ему? Но зачем? С такого старика, как он, взять нечего.
- Фил так думал. Он всегда говорил: "Но я никак не могу ему сказать, что восхищаюсь им".
А, вот оно опять. Ее погибший возлюбленный; желание говорить о нем. И он пожал ей руку, отчасти обиженный этими воспоминаниями, отчасти благодарный, точно сознавая, как они связывают его с нею.
- Очень талантливый молодой человек был, - проговорил он. - Жарко, на меня жара теперь действует. Давайте посидим.
Они сели на стулья под каштаном, широкие листья которого защищали их от тихого сияния вечера. Приятно сидеть здесь, и смотреть на нее, и чувствовать, что ей хорошо с ним. И желание, чтобы ей стало еще лучше, заставило его продолжать.
- Вы, вероятно, знали его с такой стороны, какую я не мог видеть. Вам он показал лучшее, что в нем было. Его взгляды на искусство казались мне немного... новыми, - он чуть не сказал: "новомодными".
- Да, но он говорил, что вы понимаете толк в красоте.
Старый Джолион подумал: "Говорил он, как же!" Но ответил, подмигивая:
- Ну что ж, он был прав, а то я бы не сидел здесь с вами.
Очаровательна она, когда улыбается вот так, глазами.
- Он говорил, что у вас сердце из тех, что никогда не старятся. Фил замечательно разбирался в людях.
Старый Джолион не обманывался этой лестью, звучащей из прошлого, вызванной желанием говорить об умершем, - совсем нет; и все же он жадно ловил ее слова, ибо Ирэн радовала его взоры и сердце, которое - совершенно верно - так и не состарилось. Потому ли, что, не в пример ей и ее мертвому возлюбленному, он никогда не любил до отчаяния, всегда сохранял равновесие и чувство пропорций? Что же, зато в восемьдесят пять лет он еще способен наслаждаться красотой! И он подумал: "Будь я художником или скульптором!.. Но я старик. Надо жить, пока можно!"
Двое, обнявшись, прошли по траве перед ними, по краю тени от каштана. Солнце безжалостно освещало их бледные, помятые молодые лица.
- Некрасивое создание человек, - сказал вдруг старый Джолион. - Поражает меня, как любовь это превозмогает.
- Любовь все превозмогает.
- Так молодые думают, - сказал он тихо.
- У любви нет возраста, нет предела, нет смерти.
Ее бледное лицо светилось, грудь подымалась, глаза такие большие, и темные, и мягкие - прямо ожившая Венера! Но эта шальная мысль сейчас же вызвала реакцию, и он сказал, подмигивая:
- Да, если б у нее были пределы, мы бы и на свет не родились. Ведь ей, честное слово, ставится немало препятствий.
Потом, сняв цилиндр, старый Джолион провел по нему манжетой. Большой и нескладный, он нагрел ему лоб; эти дни у него часто бывали приливы крови к голове - кровообращение уже не то, что было.
Она все сидела, глядя прямо перед собой, и вдруг проговорила еле слышно:
- Странно, как это я еще жива! Слова Джо "загнанная, потерянная" пришли ему на память.
- А-а, - сказал он, - мой сын видел вас мельком в тот день.
- Это был ваш сын? Я слышала голос в холле; на секунду я подумала, что это - Фил.
Старый Джолион видел, что у нее задрожали губы.
Она поднесла к ним руку, опять отняла ее и продолжала спокойно:
- В ту ночь я пошла к реке; какая-то женщина схватила меня за платье. Рассказала мне о себе. Когда узнаешь, что приходится выносить другим, становится стыдно.
- Одна из тех? Она кивнула, и в душе старого Джолиона зашевелился ужас, ужас человека, никогда не знавшего, что значит бороться с отчаянием. Почти против воли он сказал:
- Расскажите мне, хорошо?
- Мне было все равно - жить или умереть. А когда дойдешь до такого, судьбе уж и не хочется тебя убивать. Эта женщина ухаживала за мной три дня, не отходила от меня. Денег у меня не было. Вот я теперь и делаю для них, что могу.
Но старый Джолион думал: "Не было денег!" Что может сравниться с такой участью? С этим и все остальное связано.
- Напрасно вы не пришли ко мне, - сказал он. - Почему?
Ирэн не ответила.
- Потому что моя фамилия Форсайт, наверно? Или Джун не хотели встретить? А теперь как ваши дела?
Он невольно окинул глазами ее фигуру. Может быть, она и теперь... но нет, она не худая, право же нет.
- О, ведь у меня пятьдесят фунтов в год, как раз хватает.
Ответ не удовлетворил его; уверенность пропала. Уж этот Соме! Но чувство справедливости заглушило обвиняющий голос. Нет, она, конечно, скорее умрет, чем согласится принять хоть что-нибудь от него. Это ничего, что она такая мягкая, в ней, наверное, скрыта сила, сила и верность. И нужно же было этому Босини дать себя раздавить и оставить ее на мели!
- Ну, теперь уж вы должны прийти ко мне, если вам что-нибудь понадобится, - сказал он, - а то я совсем обижусь, - и он встал, надевая цилиндр. - Пойдемте выпьем чаю. Я велел этому лентяю дать лошадям час отдохнуть и заехать за мною к вам. Сейчас возьмем кэб; я уже не могу столько ходить, как раньше.
Хорошо было пройтись до дальнего конца сада - звук ее голоса, взгляд ее глаз, тонкая красота прелестной женщины двигались рядом с ним. Хорошо было выпить чаю у Раффела на Хай-стрит, - он вышел оттуда с большой коробкой конфет, нацепленной на мизинец. Хорошо было ехать назад в Челси в наемной карете, покуривая сигару. Она обещала приехать в следующее воскресенье и снова играть ему, и мысленно он уже рвал гвоздику и ранние розы, чтобы дать их ей с собой в Лондон. Приятно было сделать ей приятное, если только это приятно от такого старика. Коляска уже ждала его, когда они приехали. Ведь вот человек! А когда его ждешь - всегда опаздывает! Старый Джолион зашел на минутку проститься. В маленькой темной передней ее квартирки стоял неприятный запах пачули; и на скамейке у стены - другой мебели не было - он заметил сидящую фигуру. - Он слышал, как Ирэн тихо сказала: "Сию минуту". В маленькой гостиной, когда двери были закрыты, он серьезно спросил:
- Одна из ваших протеже?
- Да. Теперь, благодаря вам, я могу кое-что для нее сделать.
Он стоял, глядя перед собой и поглаживая подбородок, мощь которого стольких в свое время отпугивала. Мысль, что она так близко соприкасается с этой несчастной, огорчала его и пугала. Чем она может им помочь? Ничем! Только сама может запачкаться и нажить неприятностей. И он сказал:
- Будьте осторожны, дорогая. Люди готовы что угодно истолковать в самом худшем смысле.
- Это я знаю.
Он отступил перед ее спокойной улыбкой.
- Так, значит, в воскресенье, - сказал он. - До свидания!
Она подставила ему щеку для поцелуя.
- До свидания, - повторил он, - берегите себя.
И он вышел, не оглядываясь на фигуру у стены. Домой он поехал через Хэммерсмит, решив зайти в знакомый магазин и распорядиться, чтобы ей послали две дюжины их лучшего бургундского. Ей, верно, нужно бывает иногда подкрепиться Только в Ричмонд-парке он вспомнил, что поехал в город заказывать башмаки, и удивился, как такая нелепая мысль могла прийти ему в голову.
III
Легкие феи прошлого, которые роем вьются вокруг стариков, никогда еще не тревожили старого Джолиона так мало, как в течение этих семидесяти часов, отделявших его от воскресенья. Зато улыбалась ему фея будущего, овеянная обаянием неизвестности. Теперь старый Джолион не тревожился и не ходил навещать упавшее дерево, потому что она обещала приехать к завтраку. Есть что-то необычайно успокоительное в еде. Сговоришься позавтракать вместе - и уляжется целый ворох сомнений, ибо никто не пропустит обеда или завтрака, если не будет на то совсем особых причин Он часто играл с Холли в крикет на лужайке, подавал ей мячи, а она била, готовясь в свою очередь на каникулах подавать их Джолли. Ибо в ней было мало форсайтского, а в Джолли - бездна, а Форсайты всегда бьют, пока не выйдут в отставку и не доживут до восьмидесяти пяти лет. Пес Балтазар, неизменно находившийся тут же, когда только успевал, ложился на мяч, а мальчик-слуга бегал за мячами, пока лицо у него не начинало сиять, как полная луна. И потому, что ждать оставалось все меньше, каждый день был длиннее и лучезарнее предыдущего. В пятницу вечером он принял пилюлю от печени - бок давал себя чувствовать, - и хотя болело не с той стороны, где печень, все же он считал, что нет лучшего лекарства. Всякий, кто сказал бы ему, что он нашел себе в жизни новый повод для волнения и что волнение ему вредно, встретил бы твердый, несколько вызывающий взгляд его темно-серых глаз, словно говоривших: "Я знаю, что делаю". Так всегда было, так и останется.