— Она и сейчас хорошенькая, — сказала Эмили. — Она может сделать отличную партию.
   — Вот что у тебя на уме, — буркнул Джемс, — только лучше, если она будет сидеть дома и заботиться о своей матери.
   Если ещё второй Дарти завладеет его хорошенькой внучкой, это уж доконает ею! Он никак не мог простить Эмили, что Монтегью Дарти когда-то пленил её так же, как и его самого.
   — Где Уормсон? — внезапно спросил он. — Я бы хотел сегодня выпить мадеры.
   — Будет шампанское, Джемс.
   Джемс замотал головой.
   — В нём нет аромата, — сказал он. — Какая мне от нею радость!
   Эмили протянула руку к камину и позвонила.
   — Мистер Форсайт хочет, чтобы вы открыли бутылку мадеры, Уормсон.
   — Нет, нет, — сказал Джемс, и кончики его ушей вздрогнули негодующе, а глаза словно приковались к какому-то предмету, видимому только ему одному. — Слушайте, Уормсон, вы пройдите во внутренний погреб и на средней полке последнего отделения налево увидите семь бутылок. Возьмите из них одну, среднюю, да только поосторожней, не взболтайте её. Это последние бутылки мадеры из тех, что мне подарил мистер Джолион, когда мы приехали сюда; её так с тех пор и не трогали, она должна была сохранить весь свой аромат; впрочем, я не знаю, не мог сказать.
   — Слушаю, сэр, — сказал Уормсон, удаляясь.
   — Я берег её к нашей золотой свадьбе, — неожиданно сказал Джемс, — но в моём возрасте я не протяну трех лет.
   — Глупости, Джемс, — сказала Эмили, — не говори так.
   — Мне надо бы самому сходить за ней, — бормотал Джемс, — ведь он её непременно тряхнёт.
   И он погрузился в безмолвные воспоминания о тех далёких минутах, когда среди газовых рожков и паутины запах пропитанных вином пробок столько раз перед, зваными обедами возбуждал его аппетит. В винах его погреба можно было прочесть историю сорока с лишним лет, с того времени, как он поселился в этом доме на Парк-Лейн с молодой женой, и историю многих поколений Друзей и знакомых, которые давно ушли из этой жизни; эти поредевшие полки являлись живым свидетельством семейных торжеств — всех свадеб, рождений, смертей близких и родственников. И когда его не будет, все это останется как есть, и что будет с этими винами, он не знает. Выпьют их или растащат, что же удивительного!
   Из этой глубокой задумчивости его вывело появление сына, за ним следом явилась Уинифрид с двумя старшими детьми.
   Они пошли в столовую парами под руку. Джемс с дебютанткой, Имоджин (хорошенькая внучка придавала ему бодрости); Сомс с Уинифрид; Эмили с Вэлом, у которого при виде устриц заблестели глаза. Будет настоящий порядочный обед с шампанским и портвейном! И он чувствовал, что ему как раз этого и надо после того, что он совершил сегодня и что для всех ещё было тайной. После первых двух бокалов так приятно стало сознавать, что у него припрятана эта бомба, это сногсшибательное доказательство патриотизма, или, вернее, его собственной храбрости, которой он может блеснуть, ибо то, что он сделал для своей королевы и для своей родины, до сих пор доставляло ему чисто эгоистическое удовольствие. Он теперь настоящий рубака, ему только и иметь дело с оружием и лошадьми; ему есть чем похвастаться, но, конечно, он не собирается этого делать. Просто он спокойно объявит об этом, когда все замолчат. И, взглянув на меню, он решил, что самый удобный момент будет, когда подадут bombe aux fraises[53], когда они приступят к этому блюду, за столом воцарится некоторая торжественность. Раз или два, прежде чем достигли этой розовой вершины обеда, его смутило воспоминание, что деду никогда ничего не говорят. Но старик пьёт мадеру, и у него отличный вид! К тому же он должен быть доволен этим благородным поступком, который сгладит позор бракоразводного процесса. Вид его дядюшки, сидевшего напротив него, тоже подстрекал его к этому. Вот уж кто не способен ничем рискнуть; интересно будет посмотреть на его физиономию! А, кроме того, матери лучше объявить вот так, чем с глазу на глаз, а то они оба расстроятся! Ему жаль её, но в конце концов нельзя же требовать от него, чтобы он ещё огорчался за других, когда ему предстоит расстаться с Холли.
   До него слабо донёсся голос деда:
   — Вэл, попробуй-ка этой мадеры с мороженым. У вас в колледже такой не бывает.
   Вэл смотрел, как густая жидкость медленно наполняла рюмку, как летучее масло старого вина отливало на поверхности; он вдохнул его аромат и подумал: «Ну, теперь самый момент!» Он отпил глоток, и приятное тепло разлилось по иго уже разгорячённым венам. Быстро окинув всех взглядом, он сказал:
   — Я записался сегодня добровольцем в имперскую кавалерию, бабушка, и залпом осушил рюмку, точно это был тост за совершенный им поступок.
   — Что такое? — этот горестный возглас вырвался у его матери.
   — Джолли Форсайт и я, мы ходили туда вместе.
   — Но вас ещё не записали? — спросил Сомс.
   — Нет, как же! Мы в понедельник отправляемся в лагерь.
   — Нет, вы только послушайте! — вскричала Имоджин.
   Все повернулись к Джемсу. Он наклонился вперёд, поднеся ладонь к уху.
   — Что такое? — сказал он. — Что он говорит? Я не слышу.
   Эмили нагнулась и похлопала Вала по руке.
   — Вэл записался в кавалерию — вот и все, Джемс, это очень мило. Ему очень пойдёт мундир.
   — Записался… какая глупость! — громко, дрожащим голосом воскликнул Джемс. — Вы все дальше своего носа ничего не видите. Ведь его… его отправят на фронт. Ведь он не успеет опомниться, как ему придётся воевать.
   Вэл видел восхищённые глаза Имоджин, устремлённые на него, и мать, которая сидела молча, сохраняя светский вид, прикладывая платочек к губам.
   Неожиданно дядя сказал:
   — Ты несовершеннолетний.
   — Я подумал об этом, — улыбнувшись, сказал Вэл. — Я сказал, что мне двадцать один год.
   Он слышал восторженный возглас бабушки: «Ну, Вэл, ты прямо молодчина», видел, как Уормсон почтительно наливал шампанское в его бокал, и смутно уловил жалобное причитание деда:
   — Я не знаю, что из тебя только выйдет, если ты будешь так продолжать.
   Имоджин хлопала его по плечу, дядя смотрел искоса, только мать сидела неподвижно, и, встревоженный её молчанием, Вэл сказал:
   — Всё будет хорошо; мы их живо обратим в бегство. Я только надеюсь, что и на мою долю что-нибудь останется.
   Он испытывал чувство гордости, жалости и необычайной важности — все сразу. Он покажет дяде Сомсу и всем Форсайтам, что значит настоящий спортсмен! Конечно, это геройский и совершенно необычайный поступок сказать, что ему двадцать один год!
   Голос Эмили вернул его с высот на землю.
   — Тебе не следует пить второго бокала. Джемс. Уормсон!
   — Вот удивятся у Тимоти! — воскликнула Имоджин. — Чего бы я не дала, чтобы посмотреть на их физиономии. У тебя есть сабля, Вэл, или только пугач?
   — А почему это ты вдруг надумал?
   Голос дяди вызвал у Вела неприятное ощущение холодка в животе. Почему? Как ему ответить на это? Он обрадовался, услышав спокойный голос бабушки:
   — Я считаю, что Вэл поступил очень мужественно. И я уверена, что из него выйдет превосходный солдат; у него такая замечательная фигура. Мы все будем гордиться им.
   — И при чём тут Джолли Форсайт? Почему вы ходили вместе? — безжалостно допытывался Сомс. — Мне казалось, вы не очень-то дружны.
   — Нет, — пробормотал Вэл, — но я не хочу, чтобы он надо мной верх взял.
   Он увидел, что дядя смотрит на него как-то совсем иначе, словно одобряя его. И дедушка тоже закивал, и бабушка тряхнула головой. Они все одобряли, что он не дал этому кузену взять над ним верх. Тут, верно, есть какая-нибудь причина! Вэл смутно ощущал какую-то неуловимую тень вне ноля своего зрения — своего рода центр циклона, неизвестно где находящийся. И, глядя в лицо дяди, он внезапно, с какой-то непостижимой отчётливостью увидел женщину с тёмными глазами, золотые волосы и белую шею, и от этой женщины всегда так хорошо пахло, и у неё были всегда такие красивые шёлковые платья, которые он любил трогать, когда был ещё совсем маленький. Ну да, конечно! Тётя Ирэн! Она всегда целовала его, а он один раз, разыгравшись, укусил её за руку, потому что это было очень приятно: такая мягкая! До него донёсся голос деда:
   — Что делает его отец?
   — Он в Париже, — ответил Вэл, удивлённо следя за странным выражением дядиного лица — как… как у собаки, которая вот-вот бросится!
   — Художники! — сказал Джемс.
   Этим словом, которое, казалось, вырвалось из самой глубины его души, закончился обед.
   Сидя в кэбе напротив матери, когда они возвращались домой, Вэл вкушал плоды своего героизма, напоминавшие переспелую мушмулу.
   Она, правда, сказала только, что ему немедленно надо отправиться к портному и заказать приличный мундир, чтобы ему не пришлось надевать то, что ему там дадут. Но он чувствовал, что она очень расстроена. У него чуть было не сорвалось в качестве утешения, что ведь он теперь избавится от этого проклятого развода, и удержало его только присутствие Имоджин и мысль о том, что ведь мать от него не избавится. Его огорчало, что она, по-видимому, не испытывает надлежащего чувства гордости за своего сына. Когда Имоджин отправилась спать, он попробовал пустить в ход чувства:
   — Мне ужасно жаль, мама, оставлять тебя сейчас одну.
   — Ну что же, как-нибудь потерплю. Нам нужно постараться, чтобы тебя как можно скорей произвели в офицеры, тогда ты всё-таки будешь в лучших условиях. Ты проходил хоть немножко военное обучение, Вэл?
   — Никакого.
   — Ну, я надеюсь, что тебя не будут очень мучить. Мы должны поехать с тобой завтра купить всё необходимое.
   Спокойной ночи. Поцелуй меня.
   Ощущая на лбу её поцелуй, горячий и нежный, и все ещё слыша её слова: «Ну, я надеюсь, что тебя не будут очень мучить», — он сел перед догорающим камином, закурив папиросу. Возбуждение его улеглось, и огонь, который воодушевлял его, когда он пускал им всем пыль в глаза, угас. Все это так отвратительно, скучно и неприятно. «Я ещё расквитаюсь с этим молодчиком Джолли», — думал он, медленно поднимаясь по лестнице мимо двери, за которой его мать лежала, кусая подушку, стараясь подавить отчаяние и не дать себе разрыдаться.
   И скоро только один из обедавших у Джемса бодрствовал: Сомс в своей комнате наверху, над спальней отца.
   Так, значит, этот субъект, этот Джолион, в Париже — что он там делает? Увивается около Ирэн? Последнее донесение Полтида намекало на то, что там что-то наклёвывается Неужели это? Этот тип с его бородкой, с его дурацким шутливым тоном — сын старика, который дал ему прозвище «собственника» и купил у него этот роковой дом. У Сомса навсегда осталось чувство обиды, что ему пришлось продать дом в Робин-Хилле; он не простил дяде, что тот купил его, ни своему кузену, что он живёт в нём.
   Не обращая внимания на холод, он поднял раму и высунулся в окно, глядя на расстилающийся перед ним парк. Холодная и тёмная январская ночь; движение на улицах замерло; морозит; голые деревья; звезда одна, другая. «Схожу-ка я завтра к Полтиду, — подумал он. — Господи! С ума я, что ли, спятил, что я всё ещё хочу её? И этот тип! Если… Гм! Нет!»

Х. СМЕРТЬ ПСА БАЛТАЗАРА

   Джолион, совершив ночной переезд из Кале, приехал в Робин-Хилл в воскресенье утром. Он никому не писал о своём приезде и поэтому пошёл пешком со станции и вошёл в своё владение со стороны рощи. Дойдя до скамьи, выдолбленной из старого упавшею дерева, он сел, подостлав пальто. «Прострел! Вот чем кончается любовь в моём возрасте!» — подумал он. И вдруг ему показалось, что Ирэн совсем близко, рядом, как в тот день, когда они бродили по Фонтенебло, а потом уселись на спиленное дерево закусить. Так близко! Просто наваждение какое-то! Запах опавших листьев, пронизанных бледным солнечным светом, щекотал ему ноздри. «Хорошо, что сейчас не весна», — подумал он. Запах весенних соков, пение птиц, распускающиеся деревья — это было бы совсем уж невыносимо! «Надеюсь, к тому времени я как-нибудь слажу с этим, старый я идиот!» И, взяв пальто, он пошёл через луг. Он обогнул пруд и медленно стал подниматься на пригорок. Когда он уже почти взошёл наверх, навстречу ему донёсся хриплый лай. Наверху, на лужайке за папоротником, он увидел своего старого пса Балтазара. Собака, подслеповатые глаза которой приняли хозяина за чужого, предупреждала домашних. Джолион свистнул своим особенным, знакомым ей, свистом. И даже на этом расстоянии ста ярдов, если не больше, он увидел, как грузное коричнево-белое туловище оживилось, узнав его. Старый пёс поднялся, и его хвост, закрученный кверху, взволнованно задвигался; он, переваливаясь, прошёл несколько шагов, подпрыгнул и исчез за папоротниками. Джолион думал, что встретит его у калитки, но там его не оказалось, и, немножко встревоженный, Джолион свернул к зарослям папоротника. Опрокинувшись грузно на бок, подняв на хозяина уже стекленеющие глаза, лежал старый пёс.
   — Что с тобой, старина? — вскричал Джолион.
   Мохнатый закрученный хвост Балтазара слегка пошевелился; его покрытые плёнкой глаза, казалось, говорили: «Я не могу встать, хозяин, но я счастлив, что вижу тебя».
   Джолион опустился на колени; сквозь слёзы, затуманившие глаза, он едва видел, как медленно перестаёт вздыматься бок животного. Он чуть приподнял его голову, такую тяжёлую.
   — Что с тобой, дружище? Ты что, ушибся?
   Хвост вздрогнул ещё раз; жизнь в глазах угасла. Джолион провёл руками по всему неподвижному тёплому туловищу. Ничего, никаких повреждений просто сердце в этом грузном теле не выдержало радости, что вернулся хозяин. Джолион чувствовал, как морда, на которой торчали редкие седые щетинки, холодеет под его губами. Он несколько минут стоял на коленях, поддерживая рукой коченеющую голову собаки. Тело было очень тяжёлое, когда он поднял и понёс его наверх, на лужайку. Там было много опавших листьев; он разгрёб их и прикрыл ими собаку; ветра нет, и они скроют его от любопытных глаз до вечера. «Я его сам закопаю», — подумал Джолион. Восемнадцать лет прошло с тех пор, как он вошёл в дом на СентДжонс-Вуд с этим крохотным щенком в кармане. Странно, что старый пёс умер именно теперь! Может быть, это предзнаменование? У калитки он обернулся и ещё раз взглянул на рыжеватый холмик, потом медленно направился к дому, чувствуя какой-то клубок в горле.
   Джун была дома. Она примчалась, как только услышала, что Джолли записался в армию. Его патриотизм победил её сочувствие бурам. Атмосфера в доме была какая-то странная и насторожённая, как показалось Джолиону, когда он вошёл и рассказал им про Балтазара. Эта новость всех объединила. Исчезло одно звено из тех, что связывали их с прошлым, — пёс Балтаэар! Двое из них не помнили себя без него; у Джун с ним были связаны последние годы жизни деда; у Джолиона — тот период семейных невзгод и творческой борьбы, когда он ещё не вернулся под сень отцовской любви и богатства! И вот Балтазар умер!
   На исходе дня Джолион и Джолли взяли кирки и лопаты и отправились на лужайку. Они выбрали место неподалёку от рыжеватого холмика и, осторожно сняв слой дёрна, начали рыть яму. Они рыли молча минут десять, потом решили отдохнуть.
   — Итак, старина, ты решил, что должен пойти? — сказал Джолион.
   — Да, — ответил Джолли. — Но, разумеется, мне этого вовсе не хочется.
   Как точно эти слова выражали состояние самого Джолиона!
   — Ты просто восхищаешь меня этим, мой мальчик. Я не думаю, чтобы я был способен на это в твоём возрасте, — боюсь, что я для этого слишком Форсайт. Но надо полагать, что с каждым поколением тип все больше стирается. Твой сын, если у тебя будет сын, возможно, будет чистейшим альтруистом, кто знает!
   — Ну тогда, папа, он будет не в меня: я ужасный эгоист.
   — Нет, дорогой мой, совершенно ясно, что ты не эгоист.
   Джолли помотал головой, и они снова начали рыть.
   — Странная жизнь у собаки, — вдруг сказал Джолион. — Единственное животное с зачатками альтруизма и ощущением творца.
   — Ты веришь в бога, папа? Я этого не знал.
   На этот пытливый вопрос сына, которому нельзя было ответить пустой фразой, Джолион ответил не сразу — постоял, потёр уставшую от работы спину.
   — Что ты подразумеваешь под словом «бог»? — сказал он. — Существуют два несовместимых понятия бога. Одно — это непостижимая первооснова созидания, некоторые верят в это. А ещё есть сумма альтруизма в человеке в это естественно верить.
   — Понятно. Ну, а Христос тут уж как будто ни при чём?
   Джолион растерялся. Христос, звено, связующее эти две идеи! Устами младенцев! Вот когда вера получила наконец научное объяснение! Высокая поэма о Христе — это попытка, человека соединить эти два несовместимых понятия бога. А раз сумма альтруизма в человеке настолько же часть непостижимой первоосновы созидания, как и все, что существует в природе, право же, звено найдено довольно удачно! Странно, как можно прожить жизнь и ни разу не подумать об этом с такой точки зрения!
   — А ты как считаешь, старина? — спросил он.
   Джолли нахмурился.
   — Да знаешь, первый год в колледже мы часто говорили на все эти темы. Но на втором году
   перестали; почему, собственно, не знаю, ведь это страшно интересна.
   Джолион вспомнил, что и он первый год в Кембридже много говорил на эти темы, а на втором году перестал.
   — Ты, наверно, думаешь, — сказал Джолли, — что у старика Балтазара было ощущение этого второго понятия бога?
   — Да. Иначе его старое сердце не могло бы разорваться из-за чего-то, что было вне его.
   — Но, может быть, это было попросту эгоистическое переживание?
   Джолион покачал головой.
   — Нет, собаки — не чистокровные Форсайты, они могут любить нечто вне самих себя.
   Джолли улыбнулся.
   — В таком случае, я думаю, я чистокровный Форсайт. Ты знаешь, я только потому записался в армию, чтобы вызвать на это Вэла Дарти.
   — Зачем тебе это было нужно?
   — Мы не перевариваем друг друга, — коротко ответил Джолли.
   — А! — протянул Джолион.
   Итак, значит, вражда перешла в третье поколение, но, теперь это уже новая вражда, которая ничем явно не выражается. «Рассказать ли мне ему об этом?» — думал он. Но к чему, когда о своей собственной роли во всей этой истории все равно придётся умолчать?
   А Джолли думал: «Пусть Холли сама расскажет ему. Если она этого не сделает, значит она не хочет, чтобы он узнал, и тогда выйдет, что я доносчик. Во всяком случае, я приостановил это. И пока мне лучше не вмешиваться!»
   И они молча продолжали рыть, пока Джолион не сказал:
   — Ну, я думаю, теперь достаточно.
   Опершись на лопаты, они оба заглянули в яму, куда предзакатным ветром уже занесло несколько листьев.
   — Теперь я, кажется, не смогу; осталось самое мучительное, — вдруг сказал Джолион.
   — Дай, папа, я сам. Он никогда особенно не любил меня.
   Джолион покачал головой.
   — Мы тихонько подымем его вместе с листьями. Мне бы не хотелось видеть его сейчас. Я возьму за голову. Ну!
   Они с величайшей осторожностью подняли тело старого животного; блекло-коричневая и белая шерсть проглядывала сквозь листья, шевелившиеся от ветра; они опустили его — холодного, бесчувственного, тяжёлого — в могилу, и Джолли засыпал его листьями, в то время как Джолион, боясь обнаружить свои чувства перед сыном, начал быстро забрасывать землёй это неподвижное тело. Вот и уходит прошлое! Если бы ещё впереди было светлое будущее. Словно засыпаешь землёй собственную жизнь. Они тщательно покрыли дёрном маленький холмик и, признательные друг другу за то, что каждый пощадил чувства Другого, взявшись под руку, направились домой.

XI. ТИМОТИ ПРЕДОСТЕРЕГАЕТ

   На Форсайтской Бирже весть о том, что Вал и Джолли записались в армию, а Джун, которая, конечно, не могла ни в чём остаться позади, готовится стать сестрой милосердия, распространилась с необычайной быстротой. Эти события были так необычны, так противоречили духу истинного форсайтизма, что произвели объединяющее действие на родню, и у Тимоти в ближайшее воскресенье был настоящий наплыв родственников, пришедших разузнать, кто что об этом думает, и обменяться мнениями о семейной чести. Джайлс и Джесс Хаймены больше уже не будут охранять побережье, а отправляются в Южную Африку; Джолли и Вал последуют за ними в апреле; что же касается Джун, тут уж никто не может знать, что она ещё надумает сделать.
   Отступление от Спион-Копа[54] и отсутствие благоприятных известий с театра военных действий придавали всему атому характер вполне реальный, что удивительным образом подтвердил сам Тимоти.
   Младший из старшего поколения Форсайтов — ему ещё не было восьмидесяти, по общему признанию походивший на их отца, «Гордого Доссета», даже самой популярной, наиболее характерной чертой, тем, что он пил мадеру, не показывался на людях столько лет, что стал чуть ли не мифом. Целое поколение сменилось с тех пор, как в сорокалетнем возрасте, не выдержав риска, связанного с издательским делом, он вышел из предприятия, имея всего-навсего тридцать пять тысяч фунтов капитала, и, с целью обеспечить себе существование, начал осторожно помещать деньги в процентные бумаги. Откладывая из года в год и наращивая проценты на проценты, он за сорок лет удвоил свой капитал, ни разу не испытав, что значит дрожать за судьбу своих денег. Он откладывал теперь около двух тысяч в год и чрезвычайно заботился о своём здоровье, надеясь, как говорила тётя Эстер, что проживёт ещё достаточно, чтобы вторично удвоить капитал. Что он потом с ним будет делать, когда сестры умрут и сам он умрёт, этот вопрос часто насмешливо обсуждался свободомыслящими Форсайтами, такими, как Фрэнси, Юфимия и второй сын молодого Николаев, Кристофер, свободомыслие которого зашло так далеко, что он заявил всерьёз о своём намерении поступить на сцену. Но как бы там ни было, все соглашались, что об этом лучше знать самому Тимоти, да, может быть, Сомсу, который никогда не разглашает секретов.
   Те немногие из Форсайтов, которые видели его, говорили, что это плотный крепкий человек, не очень высокого роста, с седыми волосами, с коричнево-красным лицом, не отличавшимся той благородной утончённостью, которую большинство Форсайтов унаследовало от жены «Гордого Доссета», женщины красивой и кроткой. Известно было, что он проявил необычайный интерес к войне и с самого начала военных действий втыкал в карту флажки, и все очень боялись, как же будет, если англичан загонят в море и он уже не сможет правильно сажать флажки. Что же касается его осведомлённости о семейных делах и какого мнения он держался на этот счёт, об этом мало что было известно, кроме того, что тётя Эстер постоянно заявляла всем, что он очень расстроен. Поэтому всем Форсайтам показалось чем-то вроде предзнаменования, когда, съехавшись к Тимоти в воскресенье после отступления от Спион-Копа и входя друг за дружкой в гостиную, они, один за другим, обнаруживали присутствие некой особы, которая, прикрыв нижнюю часть лица мясистой рукой, восседала в единственном удобном кресле, спиной к свету, и их встречал благоговейный шёпот тёти Эстер:
   — Ваш дядя Тимоти, дорогой мой (или дорогая моя).
   Тимоти же каждого входящего приветствовал одной и той же фразой, или, вернее, даже не приветствовал, а пропускал мимо себя:
   — Здрасте, здрасте! Извините, я не встаю.
   Явилась Фрэнси, Юстас приехал в своём автомобиле; Уинифрид привезла Имоджин, и лёд недовольства её судебным процессом растаял в семейном одобрении геройства Вэла; за ней явилась Мэрией Туитимен с последними известиями о Джайлсе и Джессе. Так что в этот день с тётей Джули и Эстер, молодым Николасом, Юфимией и — вообразите себе! — Джорджем, который приехал с Юстасом в автомобиле, собрание представляло собой зрелище, достойное дней процветания семьи. В маленькой гостиной не было ни одного свободного стула, и чувствовалось опасение, как бы не приехал кто-нибудь ещё.
   Когда натянутость, вызванная присутствием Тимоти, немножко прошла, заговорили о войне Джордж спросил тётю Джули, когда она думает отправиться на фронт с Красным Крестом, чем даже развеселил её; затем, повернувшись к Николасу, он сказал:
   — Юный Ник тоже, кажется, отважный воин. Когда же он облачится в хаки?
   Молодой Николае, улыбнувшись кроткой виноватой улыбкой, нерешительно заметил, что, конечно, мать очень беспокоится.
   — Два Дромио, я слышал, уже собираются в путь, — продолжал Джордж, повернувшись к Мэрией Туитимен, — скоро мы все там будем. En avant[55], Форсайты! Бей, коли, стреляй! Кто на гауптвахту?
   Тётя Джули фыркнула. Джордж такой забавный! Может быть, Эстер принесёт карту Тимоти? И тогда он всем покажет, в каком положении дело.
   Тимоти издал какой-то неопределённый звук, принятый за согласие, и тётя Эстер вышла из комнаты.
   Джордж продолжал изображать наступление Форсайтов, произведя Тимоти в фельдмаршалы, а Имоджин, которую он сразу отметил как «славную кобылку», — в маркитантки; и, поставив цилиндр между колен, начал бить по нему воображаемыми барабанными палочками. Это представление вызвало у аудитории разнородные чувства. Все смеялись — Джорджу все разрешалось; но все чувствовали издевательство над семьёй, и это казалось им неестественным именно теперь, когда семья отдавала пятерых своих членов на службу королеве. Джордж может зайти слишком далеко; поэтому все вздохнули с облегчением, когда он встал и, предложив руку тёте Джули, торжественно направился к Тимоти, отдал ему честь и, с комической пылкостью расцеловав тётушку, сказал: