— Твоей маме будет лучше, если она совсем освободится, Вэл. До свидания, мой дорогой мальчик, и не носи, пожалуйста, ярких жилетов в Оксфорде, они теперь совсем не в моде. Вот тебе от меня маленький подарок.
   С пятифунтовой бумажкой в руке и с тёплым чувством в сердце — Вэл любил свою бабушку — он вышел на Парк-Лейн. Ветер разогнал туман, осенние листья шуршали под ногами, сияли звезды. С такой уймой денег в кармане он внезапно почувствовал желание «кутнуть»; но не прошёл и сорока шагов по направлению к Пикадилли, как перед ним встало застенчивое лицо Холли, её глаза с шаловливым бесёнком, прячущимся в их задумчивой глубине, — и он снова почувствовал, как рука его сладко заныла от прикосновения её тёплой, затянутой в перчатку руки. «А ну их! — подумал он. — Пойду-ка я домой».

X. СОМС ПРИНИМАЕТ У СЕБЯ БУДУЩЕЕ

   Для прогулок по реке, в сущности, было поздновато, но погода стояла чудесная и под желтеющей листвой ещё дышало лето. Сомс в это воскресное утро не раз поглядывал на небо из своего сада на берегу реки близ Мейплдерхема. Он собственноручно поставил вазы с цветами в своём плавучем домике и спустил на воду маленькую лодку, в которой намеревался покатать Аннет с матерью после завтрака. Раскладывая подушки с китайским рисунком, он думал: хотелось бы ему покататься вдвоём с Аннет? Она такая хорошенькая — может ли он поручиться, что не скажет ничего лишнего, не выйдет за пределы благоразумия? Розы на веранде ещё цвели, живая изгородь зеленела, и почти ничто не говорило о поздней осени и не расхолаживало настроения; но тем не менее он нервничал, беспокоился, и его одолевали сомнения, сумеет ли он найти нужный тон.
   Он пригласил их с целью дать Аннет и её матери должное представление о своих средствах, с тем чтобы они впоследствии отнеслись достаточно серьёзно к любому предложению, которое он вознамерится сделать. Он оделся тщательно, позаботившись о том, чтобы не выглядеть ни слишком модным, ни слишком старым, радуясь тому, что волосы у него все ещё густые и мягкие, без малейшей седины. Три раза он подымался в свою картинную галерею. Если они хоть что-нибудь понимают, они сразу увидят, что одна его коллекция стоит по крайней мере тридцать тысяч фунтов. Он заботливо оглядел изящную спальню, выходившую окнами на реку. Он проведёт их сюда, чтобы они сняли здесь шляпы. Это будет её спальня, если… если все обернётся удачно и она станет его женой. Подойдя к туалету, он провёл рукой по сиреневой подушечке, в которую были воткнуты всевозможные булавки; ваза с засохшими лепестками роз издавала аромат, от которого у него на секунду закружилась голова. Его жена! Если бы только можно было уладить все поскорее и над ним не висел бы кошмар развода, через который ещё надо пройти! Угрюмая складка залегла у него на лбу, и он перевёл взгляд на реку, сверкавшую сквозь розовые кусты за лужайкой. Мадам Ламот, конечно, не устоит перед такими перспективами для своей дочки; а Аннет не устоит перед своей мамашей. Если бы он только был свободен! Он поехал встречать их на станцию. Сколько вкуса у француженок! Мадам Ламот была в чёрном платье с сиреневой отделкой, Аннет — в сероватолиловом полотняном костюме, в палевых перчатках и такой же шляпе. Она казалась немножко бледной — настоящая жительница Лондона; а её голубые глазки были скромно опущены. Дожидаясь, когда они сойдут к завтраку, Сомс стоял в столовой у открытой стеклянной двери, с чувством блаженной неги наслаждаясь солнцем, цветами, деревьями — чувство, только тогда доступное во всей своей полноте, когда молодость и красота разделяют его с вами. Меню завтрака было обдумано с величайшей тщательностью: вино — замечательный сотерн, закуски редкой изысканности, кофе, поданный на веранду, более чем превосходный. Мадам Ламот соблаговолила выпить рюмочку мятного ликёра. Аннет отказалась. Она держала себя очень мило, но в её манерах чуть-чуть проскальзывало, что она знает, как она хороша. «Да, — думал Сомс, — ещё год в Лондоне, при такой жизни, и она совсем испортится».
   Мадам выражала сдержанный, истинно французский восторг:
   — Adorable! Le soleil est si bon![24] И все кругом si chic, не правда ли, Аннет? Мсье настоящий Монте-Кристо.
   Аннет, чуть слышно выразив своё одобрение, бросила на Сомса взгляд, понять которого он не мог. Он предложил покататься по реке. Но катать обеих, когда одна из них казалась такой очаровательной среди этих китайских подушек, вызывало какое-то обидное чувство упущенной возможности, поэтому они только немножко проехали к Пэнгборну и медленно поплыли обратно по течению; порою осенний лист падал на Аннет или на чёрное великолепие её мамаши. И Сомс чувствовал себя несчастным и терзался мыслью: «Как, когда, где, решусь ли я сказать, и что сказать?» Они ведь ещё даже не знают, что он женат. Сказать им об этом — значит поставить на карту все свои надежды; с другой стороны, если он не даст им определённо понять, что претендует на руку Аннет, она может попасть в лапы кому-нибудь другому прежде, чем он будет свободен и сможет предложить себя.
   За чаем, который обе пили с лимоном. Сомс заговорил о Трансваале.
   — Будет война, — сказал он.
   Мадам Ламот заохала:
   — Ces pauvres gens bergers![25] Неужели их нельзя оставить в покое?
   Сомс улыбнулся — такая постановка вопроса казалась ему совершенно нелепой.
   Она женщина деловая и, разумеется, должна понимать, что англичане не могут пожертвовать своими законными коммерческими интересами.
   — Ах вот что!
   Но мадам Ламот считала, что англичане всё-таки немножко лицемерны. Они толкуют о справедливости и о поселенцах, а совсем не о коммерческих интересах. Мсье первый человек, который говорит об этом.
   — Буры полуцивилизованный народ, — заметил Сомс. — Они тормозят прогресс. Нам нельзя отказаться от нашего суверенитета.
   — Что это значит? Суверенитет! Какое странное слово!
   Сомс проявил большое красноречие, вдохновлённый этой угрозой принципу собственности и подстрекаемый устремлёнными на него глазками Аннет. Он был в восторге, когда она сказала:
   — Я думаю, мсье прав. Их следует проучить.
   Умная девушка!
   — Разумеется, — сказал он, — мы должны проявлять известную умеренность. Я не джингоист. Мы должны держать себя твёрдо, но не запугивать их. Не хотите ли пройти наверх, посмотреть мои картины?
   Переходя с ними от одного шедевра к другому, он быстро обнаружил, что они не понимают ничего. Они прошли мимо его последней находки, Мауве, замечательной картины «Возвращение с жатвы», словно это была литогоафия. Он чуть ли не с замиранием сердца ждал, как они отнесутся к жемчужине его коллекции — Израэльсу, за ценой которого он тщательно следил до последнего времени и теперь пришёл к заключению, что она достигла своего апогея и что картину пора продать. Они прошли, не заметив её. Какой удар! Впрочем, лучше иметь дело с нетронутым вкусом Анкет, который можно развить постепенно, чем с тупым невежественным верхоглядством английских буржуа. В конце галереи висел Мессонье[26], которого он почти стыдился. Мессонье так упорно падал в цене. Мадам Ламот остановилась перед ним.
   — Мессонье! Ах, какая прелесть! — она где-то слышала это имя.
   Сомс воспользовался моментом. Мягко коснувшись руки Аннет, он спросил:
   — Как вам у меня нравится, Аннет?
   Она не отдёрнула руки, не ответила на его прикосновение, она прямо посмотрела ему в лицо, потом, опустив глаза, прошептала:
   — Разве может кому-нибудь не понравиться! Здесь так чудесно!
   — Когда-нибудь, может… — сказал Сомс и оборвал.
   Она была так хороша, так прекрасно владела собой, она пугала его. Эти васильковые глазки, изгиб этой белой шейки, изящные линии тела — она была живым соблазном, его так и тянуло признаться ей. Нет, нет! Нужно иметь твёрдую почву под ногами, значительно более твёрдую! «Если я воздержусь» — подумал он, — это только раздразнит её, пусть немного помучается". И он отошёл к мадам Ламот, которая все ещё стояла перед Месонье.
   — Да, это недурной образец его последних работ. Вы должны приехать как-нибудь ещё, мадам, и посмотреть мои картины при вечернем освещении. Вы должны приехать обе и остаться здесь переночевать.
   — Я в восторге, это будет очаровательно — посмотреть их при вечернем освещении, и река при лунном свете, должно быть восхитительно!
   Аннет прошептала:
   — Ты сентиментальна, maman!
   Сентиментальна! Эта благообразная, плотная, затянутая в чёрное платье, деловитая француженка! И внезапно он совершенно ясно понял, что ни у той, ни у другой нет никаких чувств. Тем лучше! К чему эти чувства? А все же…
   Он отвёз их на станцию и усадил в поезд. Ему показалось, когда он крепко пожал руку Аннет, что пальчики её слегка ответили; её лицо улыбнулось ему из темноты.
   В задумчивости он вернулся к своему экипажу.
   — Поезжайте домой, Джордан, — сказал он кучеру, — Я пойду пешком.
   И он свернул на темнеющую тропинку; осторожность и, желание обладать Аннет боролись в нём, и перевешивало то одно, то другое. «Bonsoir, monsieur!» — как ласково она это сказала. Если бы только знать, что у неё на уме! Француженки — как кошки: ничего у них не поймёшь! Но как хороша! Как приятно, должно быть, держать в объятиях это юное создание! Какая мать для его наследника! И он с улыбкой подумал о своих родственниках, о том, как они удивятся, узнав, что он женился на француженке, как будут любопытствовать, а он будет морочить их, дразнить — пусть их бесятся! Тополя вздыхали в темноте, гулко крикнула сова. Тени сгущались на воде. «Я хочу, я должен быть свободным, — подумал о». — Довольно этой канители. Я сам пойду к Ирэн. Когда хочешь чего-нибудь добиться, надо действовать самому. Я должен снова жить — жить, дышать и ощущать своё бытие".
   И, словно в ответ на это почти библейское изречение, церковные колокола зазвонили к вечерней службе.

XI. …И НАВЕЩАЕТ ПРОШЛОЕ

   Во вторник вечером, пообедав у себя в клубе. Сомс решил привести в исполнение то, на что требовалось больше мужества и, вероятно, меньше щепетильности, чем на все, что он когда-либо совершал в жизни, за исключением, может быть, рождения и ещё одного поступка. Он выбрал вечер отчасти потому, что рассчитывал скорее застать Ирэн дома, но главным образом потому, что при свете дня не чувствовал достаточной решимости для этого, и ему пришлось выпить вина, чтобы придать себе смелости.
   Он вышел из кабриолета на набережной и прошёл до Олд-Чэрч[27], не зная точно, в каком именно доме находится квартира Ирэн. Он разыскал его позади другого, гораздо более внушительного дома и, прочитав внизу: «Миссис Ирэн Эрон» — Эрой! Ну, конечно, её девичья фамилия! Значит, она снова её носит? — сошёл с тротуара, чтобы заглянуть в окна бельэтажа. В угловой квартире был свет, и оттуда доносились звуки рояля. Он никогда не любил музыки, он даже втайне ненавидел её в те давние времена, когда Ирэн так часто садилась за рояль, словно ища в музыке убежище, в которое ему, она знала, не было доступа. Отстранялась от него! Постепенно отстранялась, сначала незаметно, сдержанно и, наконец, явно! Горькие воспоминания нахлынули на него от этих звуков. Конечно, это она играет; но теперь, когда он убедился в том, что увидит её, его снова охватило чувство нерешительности. Предвкушение этой встречи пронизывало его дрожью; у него пересохло во рту, сердце неистово билось. «У меня нет никаких причин бояться», — подумал он. Но тотчас же в нём заговорил юрист. Он поступает безрассудно! Не лучше ли было бы устроить официальное свидание в присутствии её попечителя? Нет! Только не в присутствии этого Джолиона, который симпатизирует ей! Ни за что! Он снова подошёл к подъезду и медленно, чтобы успокоить биение сердца, поднялся по лестнице и позвонил. Когда дверь отворили, все чувства его поглотил аромат, пахнувший на него, запах из далёкого прошлого, а вместе с ним смутные воспоминания, аромат гостиной, в которую он когда-то входил, в доме, который был его домом, — запах засушенных розовых лепестков к мёда.
   — Доложите: мистер Форсайт. Ваша хозяйка примет меня, я знаю.
   Он подготовил это заранее: она подумает, что это Джолион.
   Когда горничная ушла и он остался один в крошечной передней, где от единственной лампы, затенённой матовым колпачком, падал бледный свет и стены, ковёр и все кругом было серебристым, отчего вся комната казалась призрачной, у него вертелась только одна нелепая мысль: «Что же мне, войти в пальто или снять его?» Музыка прекратилась; горничная в дверях сказала:
   — Пройдите, пожалуйста, сэр.
   Сомс вошёл. Он как-то рассеянно заметил, что и здесь всё было серебристое, а рояль был из дорогого дерева. Ирэн поднялась и, отшатнувшись, прижалась к инструменту; её рука оперлась на клавиши, словно ища поддержки, и нестройный аккорд прозвучал внезапно, длился мгновение, потом замер. Свет от затенённой свечи на рояле падал на её шею, оставляя лицо в тени. Она была в чёрном вечернем платье с чем-то вроде мантильи на плечах, он не мог припомнить, чтобы ему когда-нибудь приходилось видеть её в чёрном, но у него мелькнула мысль: «Она переодевается к вечеру, даже когда одна».
   — Вы! — услышал он её шёпот.
   Много раз Сомс в воображении репетировал эту сцену. Репетиции нисколько не помогли ему. Он просто не мог ничего сказать. Он никогда не думал, что увидеть эту женщину, которую он когда-то так страстно желал, которой он всецело владел и которую он не видел двенадцать лет, будет для него таким потрясением. Он думал, что будет говорить и держать себя, как человек, пришедший по делу, и отчасти как судья. А оказалось, словно перед ним была не обыкновенная женщина, не преступная жена, а какая то сила, вкрадчивая, неуловимая, словно сама атмосфера, и "на была в нём и вне его. Какая-то язвительная горечь поднималась у него в душе.
   — Да, странный визит! Надеюсь, вы здоровы?
   — Благодарю вас. Присядьте, пожалуйста?
   Она отошла от рояля и, подойдя к креслу у окна, опустилась в него, сложив руки на коленях. Свет падал на неё, и Сомс теперь мог видеть её лицо, глаза, волосы — неизъяснимо такие же, какими он помнил их, неизъяснимо прекрасные.
   Он сел на край стоявшего рядом с ним стула, обитого серебристым штофом.
   — Вы не изменились, — сказал он.
   — Нет? Зачем вы пришли?
   — Обсудить кое-какие вопросы.
   — Я слышала, что вы хотите, от вашего двоюродного брата.
   — Ну и что же?
   — Я готова. Я всегда хотела этого.
   Теперь ему помогал звук её голоса, спокойного и сдержанного, вся её застывшая, насторожённая поза. Тысячи воспоминании о ней, всегда вот так насторожённой, пробудились в нём, и он сказал желчно:
   — Тогда, может быть, вы будете так добры дать мне информацию, на основании которой я мог бы действовать. Приходится считаться с законом.
   — Я ничего не могу вам сказать, чего бы вы не знали.
   — Двенадцать лет! И вы допускаете, что я способен поверить этому?
   — Я допускаю, что вы не поверите ничему, что бы я вам ни сказала, но это правда.
   Сомс пристально посмотрел на неё. Он сказал, что она не изменилась; теперь он увидел, что ошибся. Она изменилась. Не лицом — разве только, что ещё похорошела, не фигурой — разве стала чуть-чуть полнее. Нет! Она изменилась не внешне. В ней стало больше, как бы это сказать, больше её самой, появилась какая-то решительность и смелость там, где раньше было только пассивное сопротивление. «А! — подумал он. — Это независимый доход! будь он проклят, дядя Джолион!»
   — Я полагаю, вы теперь обеспечены? — сказал он.
   — Благодарю вас. Да.
   — Почему вы не разрешили мне позаботиться о вас? Я бы охотно сделал это, несмотря ни на что.
   Слабая улыбка чуть тронула её губы, но она не ответила.
   — Ведь вы все ещё моя жена, — сказал Сомс.
   Зачем он сказал это, что он подразумевал под этим, он не сознавал ни в ту минуту, когда говорил, ни позже. Это был трюизм, почти лишённый смысла, но действие его было неожиданно. Она вскочила с кресла и мгновение стояла совершенно неподвижно, глядя на него. Он видел, как тяжело подымается её грудь. Потом она повернулась к окну и распахнула его настежь.
   — Зачем это? — резко сказал он. — Вы простудитесь в этом платье. Я не опасен. — И у него вырвался желчный смешок.
   Она тоже засмеялась, чуть слышно, горько.
   — Это — по привычке.
   — Довольно странная привычка, — сказал Сомс тоже с горечью. — Закройте окно!
   Она закрыла и снова села в кресло. В ней появилась какая-то сила, в этой женщине — в этой… его жене! Вот она сидит здесь, словно одетая броней, и он чувствует, как эта сила исходит от неё. И как-то почти бессознательно он встал и подошёл ближе, — ему хотелось видеть выражение её лица. Её глаза не опустились и встретили его взгляд. Боже! Какие они ясные и какие темно-темно-карие на этой белой коже, под этими волосами цвета" жжёного янтаря! И какие белые плечи! Вот странное чувство! Ведь он должен был бы ненавидеть её!
   — Лучше было бы всё-таки не скрывать от меня, — сказал он. — В ваших же интересах быть свободной не меньше, чем в моих. А та старая история уж слишком стара.
   — Я уже сказала вам.
   — Вы хотите сказать, что у вас ничего не было — никого?
   — Никого. Поищите в вашей собственной жизни.
   Уязвлённый этой репликой. Сомс сделал несколько шагов по комнате к роялю и обратно к камину и стал ходить взад и вперёд, как бывало в прежние дни в их гостиной, когда ему становилось невмоготу.
   — Нет, это не годится, — сказал он. Вы меня бросили. Простая справедливость требует, чтобы вы…
   Он увидел, как она пожала этими своими белыми плечами" услышал, как она прошептала:
   — Да. Так почему же вы не развелись со мной тогда? Не все ли мне было равно?
   Он остановился и внимательно, с каким-то любопытством посмотрел на неё. Что она делает на белом свете, если она правда живёт совершенно одна? А почему он не развёлся с ней? Прежнее чувство, что она никогда не понимала его, никогда не отдавала ему должного, охватило его, пока он стоял и смотрел на неё.
   — Почему вы не могли быть мне хорошей женой?
   — Да, это было преступлением выйти за вас замуж. Я поплатилась за это. Вы, может быть, найдёте какой-нибудь выход. Можете не щадить моего имени, мне нечего терять А теперь, я думаю, вам лучше уйти.
   Чувство, что он потерпел поражение, что у него отняли все его оправдания, и ещё что-то, но что, он и сам не мог себе объяснить, пронзило Сомса, словно дыхание холодного тумана — Машинально он потянулся и взял с камина маленькую фарфоровую вазочку, повертел её и сказал:
   — Лоустофт. Где это вы достали? Я купил такую же под пару этой у Джобсона.
   И, охваченный внезапными воспоминаниями о том, как много лет назад он и она вместе покупали фарфор, он стоял и смотрел на вазочку, словно в ней заключалось все его прошлое. Её голос вывел его из забытья.
   — Возьмите её. Она мне не нужна.
   Сомс поставил её обратно на полку.
   — Вы позволите пожать вам руку? — сказал он.
   Чуть заметная улыбка задрожала у неё на губах. Она протянула руку. Её пальцы показались холодными его лихорадочно горевшей ладони. «Она и сама ледяная, — подумал он, — всегда была ледяная». Но даже и тогда, когда его резнула эта мысль, все чувства его были поглощены ароматом её платья и тела, словно внутренний жар, никогда не горевший для него, стремился вырваться наружу. Сомс круто повернулся и вышел. Он шёл по улице, словно кто-то с кнутом гнался за ним, он даже не стал искать экипажа, радуясь пустой набережной, холодной реке, густо рассыпанным теням платановых листьев, — смятенный, растерянный, с болью в сердце, со смутной тревогой, словно он совершил какую-то большую ошибку, последствия которой он не мог предугадать. И дикая мысль внезапно поразила его — если бы вместо: «Я думаю, вам лучше уйти», она сказала: «Я думаю, вам лучше остаться!» — что бы он почувствовал? Что бы он сделал? Это проклятое очарование, оно здесь с ним, даже и теперь, после всех этих лет отчуждения и горьких мыслей. Оно здесь и готово вскружить ему голову при малейшем знаке, при одном только прикосновении. «Я был идиотом, что пошёл к ней, — пробормотал он. — Я ни на шаг не подвинул дело. Можно ли было себе представить? Я не думал!..» Воспоминания, возвращавшие его к первым годам жизни с ней, дразнили и мучили его. Она не заслужила того, чтобы сохранить свою красоту, красоту, которая принадлежала ему и которую он так хорошо знает. И какая-то злоба против своего упорного восхищения ею вспыхнула в нём. Всякому мужчине даже вид её был бы ненавистен, и она этого заслуживает. Она испортила ему жизнь, нанесла смертельную рану его гордости, лишила его сына. Но стоило ему только увидеть её, холодную, сопротивляющуюся, как всегда, — он терял голову. Это в ней какой-то проклятый магнетизм. И ничего удивительного, если, как она утверждает, она прожила одна все эти двенадцать лет. Значит, Босини — будь он проклят на том свете! — жил с ней все это время. Сомс не мог сказать, доволен он этим открытием или нет.
   Очутившись наконец около своего клуба, он остановился купить газету. Заголовок гласил: «Буры отказываются признать суверенитет!» Суверенитет! «Вот как она! — подумал он. — Всегда отказывалась. Суверенитет! А я всё же обладаю им по праву. Ей, должно быть, ужасно одиноко в этой жалкой маленькой квартирке!»

XII. НА ФОРСАЙТСКОЙ БИРЖЕ

 
   Сомс состоял членом двух клубов: «Клуба знатоков», название коего красовалось на его визитных карточках и в который он редко заглядывал, и клуба «Смена», который отсутствовал на карточках, но в котором он постоянно бывал. Он примкнул к этому либеральному учреждению пять лет назад, удостоверившись, что почти все его члены суть трезвые консерваторы, по крайней мере душой и карманом, если не принципами. Его ввёл туда дядя Николае. Прекрасная читальня этого клуба была декорирована в адамовском стиле.
   Войдя туда в этот вечер, он взглянул на телеграфную ленту — нет ли каких новостей о Трансваале — и увидел, что консоли с утра упали на семь шестнадцатых пункта. Он повернулся, чтобы пройти в читальню, и в это время чей-то голос за его спиной сказал:
   — Ну, что ж. Сомс, все сошло отлично.
   Это был дядя Николае, в сюртуке, в своём неизменном низко вырезанном воротничке особенного фасона и в чёрном галстуке, пропущенном через кольцо. Бог ты мой, восемьдесят два года, а как молодо и бодро выглядит!
   — Я думаю, Роджер был бы доволен, — продолжал дядя Николае. — Всё было великолепно устроено. Блэкли? Надо будет иметь в виду. Нет, Бэкстон мне не помог. С этими бурами у меня все нервы испортились — Чемберлен втянет нас в войну. Ты как полагаешь?
   — Да не избежать, — пробормотал Сомс.
   Николае провёл рукой по своим худым, гладко выбритым щекам, весьма порозовевшим после летнего лечения. Он слегка выпятил губы. Эта история с бурами воскресила все его либеральные убеждения.
   — Не внушает мне доверия этот малый, настоящий буревестник. Если будет война, дома упадут в цене. У вас будет немало хлопот с недвижимостью Роджера. Я ему много раз говорил, что ему следует сбыть часть своих домов. Но он был упрям, как бык.
   «Оба вы хороши», — подумал Сомс. Но он никогда не спорил с дядями, чем, собственно, и поддерживал их во мнении, что Сомс — малый с головой, и официально сохранял за собой управление их имуществом.
   — Мне говорили у Тимоти, — продолжал Николае, понизив голос, — что Дарти наконец совсем убрался. Твой отец теперь сможет вздохнуть. Отвратительная личность этот Дарти.
   Сомс снова кивнул. Если было что-нибудь, на чём все
   Форсайты единодушно сходились, это была характеристика Монтегью Дарти.
   — Примите меры, — сказал Николае, — не то он ещё вернётся. А Уинифрид я бы сказал, что этот зуб надо выдернуть сразу. Какой прок беречь то, что уже гниёт.
   Сомс украдкой покосился на Николаев. Его нервы, взвинченные только что пережитым свиданием, заставили его почувствовать в этих словах намёк на него самого.
   — Я ей тоже советую, — коротко сказал он.
   — Ну, — сказал Николас, — меня ждёт экипаж. Мне пора домой. Я что-то плохо себя чувствую. Кланяйся отцу!