Он привез свою труппу в Италию, потом почти тотчас же переправился во Францию и в течение десяти лет давал представления, постепенно, с годами, сокращая количество лошадей и наездников и сводя труппу к более скромным размерам, в соответствии с уменьшением доходов и усилением конкуренции. Во Франции он давал представления приблизительно в течение девяти месяцев в год, а на зиму возвращался на родину и работал это худшее время года в Ломбардии и Тоскане.
   Томазо Бескапе был больше чем простой скоморох. Он обладал разносторонними познаниями, взятыми неизвестно откуда, случайным образованием, почерпнутым не из книг, а из рассказов людей всевозможных национальностей, которых он расспрашивал, всячески вызывая на разговор, по дорогам и в других местах; он видел на своем веку бесконечное множество самых разнообразных людей. Помимо того, он обладал еще одной способностью – даром юмора, шутливым воображением. Он сочинял комические сценки, выходившие необычайно забавными. И, копаясь в часы досуга в своей коллекции старых итальянских пантомим, он иногда находил им действительно изящное и остроумное применение.
* * *
   Степанида, или по-французски Этьенетта, которую звали русским уменьшительным именем – Стеша, казалась еще совсем юной женщиной, хоть и была уже матерью двоих детей. Она была красива дикой красотой, полной надменной заносчивости в осанке и походке. Ее пышные, буйные волосы извивались крупными непокорными прядями над утонченным и пленительным овалом лица, овалом индийской миниатюры. В ее глазах играл темный электрический блеск; смуглый цвет лица этого мечтательного создания был слегка отмечен на щеках естественным румянцем, похожим на слабый след стертого грима, и неизъяснимо-странная улыбка временами появлялась на ее строгих губах. Своеобразие этой красоты прекрасно сочеталось с блестками, мишурой, сусальным золотом, блеском ожерелий фальшивого жемчуга, грубыми стекляшками балаганных диадем, золотыми и серебряными зигзагами на ярких лохмотьях.
   Цыганка, выданная замуж за giorgio, за чужака, – что случается очень редко, – подобно своей расе, воздерживающейся в течение веков от ассимиляции с европейской семьей, осталась дочерью первобытных кочующих народов Гималаев, народов, живущих от начала мира под открытым небом и занимающихся покражами и ручным ремеслом. Прекратив всякие сношения со своими, вступив в плотский союз с христианином, ежедневно общаясь с уроженцами Франции и Италии, она держалась в стороне от мыслей, стремлений, умственных навыков, от сокровенного духа и внутренней жизни своих сожителей, мечтательно углубилась в самоё себя, упорно погружалась в прошлое, благоговейно поддерживая в себе наклонности, вкусы, верования своих таинственных предков. Она жила в странном и непонятном общении с таинственным повелителем ее племени, с неопределенным и далеким жрецом-царем, отношения которого с подданными осуществлялись, казалось, при посредничестве голосов природы; она поклонялась ему в тайном и суеверном культе, беспорядочно примешивая сюда обряды всех религий, и посылала своего сынишку к церковным причетникам за святой водой, которою кропила лошадей и внутренность странствующей повозки.
   Степанида одним только телом, так сказать, жила среди западных, европейских уроженцев труппы, мысль же ее всегда отсутствовала и была далеко, а большие гордо блуждающие глаза, в конце концов, всегда обращались, подобно некоторым цветам, на Восток. И Степанида была связана с новым, навязанным ей отечеством, со случайными знакомствами одними только узами – неистовым, почти животным, материнским чувством к своему младшему сыну, своему маленькому красавчику Лионелло, имя которого, сократившись, превратилось в ее устах в Нелло.
   Впрочем, вне материнства эта странная самка, со своей беспечностью и безразличием к благам жизни, с врожденным непониманием добра и зла, с несовершенной памятью о событиях и с притуплённой способностью восприятия окружающих предметов, свойственной некоторым восточным народам, – казалась женщиной, не очнувшейся от сна и словно не вполне уверенной в своем существовании в действительно реальном мире.
* * *
   Старший сын директора труппы, Джованни, – Джанни, как его звали, – обладал телосложением юноши, сквозь молодость которого начинало обозначаться выражение силы, а нарождающиеся выпуклости мускулов уже становились заметными при усилиях и движениях. На руках у него перекатывались округлости атлетических бицепсов; грудные мускулы выделялись плоскими выступами античных барельефов, и при каждом движении торса по его бедрам пробегала под кожей лепка глубоко заложенных широких мускульных связок. Он был высок, у него были красивые длинные ноги, составляющие красоту мужского телосложения и придающие стройным и в то же время плотным формам изящную и подвижную отточенность; упругие поверхности его ног, на икрах подобные бронзовым пластинкам поножей, нежно сужались к подколенкам и лодыжкам. Наконец, у юноши замечалась удлиненность сухожилий: признак слабости у всех, признак мощи у гимнастов, – удлиненность, которая при сокращении мускула превращается во внушительную толщу.
   В то время как большинство мужчин и женщин идут в этот мирок и привязываются к нему лишь по врожденной склонности к бродячей, скитальческой жизни, – Джанни чувствовал настоящую любовь, подлинную страсть к своему ремеслу и не променял бы его ни на какое другое. Он был акробатом по призванию. Он не знавал усталости и охотно по первому же требованию публики вновь повторял упражнения, причем его вертящееся под шум аплодисментов тело, казалось, вовсе и не собирается остановиться. Он испытывал бесконечную радость от удачного завершения трюка, от изящества и четкости его исполнения. Он снова и снова, ради собственного удовольствия, работал над этим трюком, стараясь улучшить, усовершенствовать его, придать ему изящество, живость, волшебство, с помощью которых ловкость и проворство торжествуют над мнимыми невозможностями физического мира. Он со смешным отчаянием и огорчением искал разрешения новых, еще незнакомых ему трюков, слух о которых доходил до отцовского балагана, и упрямо добивался намеченной цели, пока не достигал ее. И первым его вопросом к актерам повстречавшейся на дороге труппы бывал всегда:
   «Ну, как, – есть в Париже какой-нибудь новый трюк?»
   Он проводил беспокойные, каторжные ночи, когда в кошмарах, вызванных усталостью, вновь повторяется дневная работа, – ночи битв с матрацем, в течение которых тело Джанни продолжало делать во сне неистовые гимнастические упражнения.
* * *
   Второй сын был пока еще только грудным младенцем, которого мать, в своем узком и замкнутом материнстве, упрямилась кормить почти до трехлетнего возраста, так что можно было наблюдать, как мальчуган покидает детей, с которыми играл, чтобы пойти пососать грудь, а потом вновь бегом возвращается к своим маленьким товарищам.
* * *
   Сила в кротости и безобидности – таков был Геркулес труппы, чрезвычайно ленивый и скупой на движения, когда не работал. Его постоянно видели в распластанных позах, он давил осевшим тяжелым туловищем стулья и лавки, трещавшие под ним; в лице его была доля свирепой животности фавнов Прюдона, а во рту, обычно полуоткрытом, виднелись волчьи зубы. Он обладал необыкновенным аппетитом, который ничто не могло удовлетворить, и утверждал, что в течение всей своей жизни ни разу не наелся досыта и был оттого всегда грустен наподобие желудка, который вечно чувствует в себе пустоту.
* * *
   У паяца, с бритым, как у шелудивого, черепом, была одна из тех средневековых голов, несколько моделей которых художнику Лейсу[11] еще удалось найти для своих полотен в старинном австрийском Брабанте. Можно было бы сказать, что это черты жалкого первобытного человечества, находящиеся в стадии формирования: глаза казались влитыми в веки как попало, нос состоял из приплюснутого куска мяса, рот казался отверстием бесформенной глиняной посудины, лицо напоминало недоноска и было грязного, темного цвета. И уродец этот был исподтишка злым, сварливым, придирчивым, крал еду, оставленную на завтра, и все, что валялось без присмотра. Его уже раз двадцать выгнали бы из труппы, если бы не покровительство Степаниды, чувствовавшей тайную и странную симпатию к человеку, в котором она находила наклонности к злобной хитрости и воровству, свойственные ее племени. Агапиту Кошгрю нравилось мучить животных, своими прикосновениями во время парадов [12] он старался причинить им боль, и даже его балаганная ирония, казалось, хранила злобный отзвук всех полученных им безобидных пинков в зад. Несчастным избранником паяца был в особенности Алкид, [13] которого он изводил, мучил, приводил в отчаяние всевозможными дьявольскими выдумками, он уязвлял самые чувствительные места глупого силача, а тот не решался отомстить за себя из боязни одним ударом убить мучителя. И слабый безжалостно злоупотреблял своим преимуществом над огромным страстотерпцем. Однако иногда случалось, что Рабастенс, выйдя из терпения, смахивал паяца легоньким шлепком полумертвой руки. Тогда Агапит Кошгрю принимался жалобно плакать крокодиловыми слезами, становился отвратительно гротескным, благодаря детским ужимкам огорченного лица и уморительным дурацким движениям, к которым в течение всей жизни ремесло приучало его тело. Но вскоре он усаживался возле своего недруга, прижимался к нему с таким расчетом, чтобы воспрепятствовать второму шлепку, и, защитившись таким образом, беспрепятственно долбил его в бок маленькими злобными ударами локтя, называл его большим трусом и долго сидел, прижавшись к нему, заплаканный и сопливый.
* * *
   Тромбонист был бедным малым, живущим в такой глубокой нищете (обычной для низших профессий искусства), что самые сумасбродные его желания не шли дальше того, как бы при получке жалованья добыть себе полчашки кофея с рюмочкой водки. Это было пределом его стремлений. И вот этот артист, так мало получавший, не имевший даже рубашки, артист, особа которого состояла из одежды, где было больше сала, чем шерсти, к тому же свалявшейся, и из башмаков с отставшими подметками и торчащими из них гвоздями, благодаря чему казалось, что он ходит на полуразинутой челюсти акулы. – этот человек, столь убогий, был счастлив! Он был в дружеских отношениях с любимым существом, которое платило ему тем же и заставляло его забывать все, вплоть до злобных выходок паяца. Он жил в дружбе с цирковым пуделем, который вследствие болезни, сильно напоминавшей заболевание человеческого мозга, страдал припадками внезапной потери памяти – потери столь полной, что пришлось отказаться от его хитроумных фокусов, которые он исполнял, пока был здоров; а тромбонист, к тому же мало избалованный любовью себе подобных, – как мужчин, так и женщин, – настолько привязался к бедной суке, теперь почти всегда недомогающей, что, когда замечал особенно резкую красноту ее глаз, лишал себя благословенной чашки кофея, на которую копил несколько дней по су, и покупал собаке слабительного. За это – не за слабительное, которое Ларифлетта не любила, а за все заботы, сопровождавшие очищение ее желудка, – собака-инвалид в минуты облегчения благодарила своего благодетеля взглядом, выражавшим всю нежность, какую только способны передать глаза животного, благодарила его даже признательной улыбкой, обнажавшей все ее зубы, – да, улыбкой, так как сука эта умела улыбаться. И вся труппа, бывшая свидетельницей нижеследующего случая, могла бы подтвердить это. Однажды утром на поставленной на землю печке тромбонист разогревал что-то в кастрюльке, хорошо знакомой Ларифлетте; пудель стоял тут же, поблизости с опущенным хвостом и с надутым, но покорным видом; он видел, как сняли с огня дымящуюся жидкость, как перелили ее в миску, потом сильно размешали деревянной ложкой, а потом, к его великому удивлению, жидкость мимо его носа поднялась кверху, достигла рта тромбониста и исчезла в нем. В тот миг, когда Ларифлетта вполне уверилась в том, что вещь, вызывавшая у нее колики, поглощена ее старым другом, а не ею, – на ее собачьем лице появилась самая радостная и насмешливая улыбка, какая только могла бы появиться на лице человека.
* * *
   Затрещина была обязана своим прозвищем детству и юности, представлявшим непрерывную череду грубостей и побоев. Когда ее в семилетнем возрасте подобрали, как бродяжку, на улицах Парижа и привели для опроса в суд, она отвечала председателю: «Сударь, мои папа и мама умерли от холеры… дедушка отдал меня в приют… он умер через неделю после папы и мамы… тогда я вернулась в Париж, и я заблудилась в нем, потому что он такой большой»
   Теперь это была двадцативосьмилетняя женщина с загорелым лицом, с загорелыми, как и лицо, руками, черными до локтей, с широким белым оспенным рубцом у плеча. Она всегда бывала одета в розовое тарлатановое платье, усеянное искусственными гирляндами и перехваченное поясом, который расширялся на животе в ромб, с напечатанными красной краской всевозможными кабалистическими знаками. Под объемистой грудью у нее была необыкновенно тонкая талия, вся трепещущая беспокойной жизнью. Глаза ее были окружены страшными черными кругами, которые вместе со смуглостью кожи придавали что-то жуткое сверкающим белкам. Ее волосы, со вколотыми в них двумя серебряными ромашками, были подобраны на китайский лад, а сзади спускались на спину подобно жесткому султану каски. Двигательные мускулы шеи, благодаря худобе ее плеч, резко выступали толстыми сплетениями у надключичных впадин, – ибо Затрещина была очень худа при сильно развитых грудях и бедрах. У нее был большой рот с прекрасными белыми зубами, нос одновременно и вздернутый и тонкий, а под скулами образовались впадины, благодаря которым при известном освещении ясно обозначался костяной остов черепа, как бы проступавший наружу сквозь кожу. Лихорадочность горящих глаз, нездоровый цвет лица, худоба лица и шеи, наконец, потрепанность и изможденность всего ее изнуренного существа – свидетельствовали о нищете, о страданиях, о голоде, о простудах и солнечных ударах, об усталости этой женщины с прошлым девки, которой водка часто заменяла недостающий хлеб.
   На подмостках во время парада Затрещина появлялась с цветком в зубах и, положив руки на бедра ладонями наружу, беспрестанно сердито теребила талию, точно пробовала, не удастся ли ей подтянуть и вытащить ее из туловища, после этого комедиантка откидывалась назад, сложив напряженные и вытянутые вперед руки с растопыренными пальцами и вывернутыми локтями, застывала в неподвижности, запрокинув голову с полуоткрытым громадным ртом и зияющими отверстиями ноздрей – и остановившимся взором смотрела вверх.

III

   На ярмарочном выгоне города или местечка, где господин Городской голова разрешил директору Томазо Бескапе дать представление, – члены труппы живо удаляли траву с большого круга, по краям которого комки снятой земли превращались в насыпь из увядшего дерна, а колья, переплетенные конскими поводьями, составляли барьер арены.
   Посреди взрытой и слегка утрамбованной земли водружался большой шест, с которого спускались в качестве крыши балагана зеленые полотняные треугольники, стянутые и связанные веревками; простой упаковочный брезент, привешенный к легкому потолку и спадающий до земли, образовывал круглые стены зала. К шесту, уходившему основанием в кучу желтого песку, необходимого при борьбе, была приделана целая система блоков, на которых поднималась и опускалась подвешенная на веревках рама. Эта рама была усажена большими гвоздями, захватывающими по вечерам своими железными зубьями пять-шесть керосиновых ламп, к которым ловкий итальянец весьма искусно пристроил рефлекторы из старых коробок из-под сардин. С одной стороны шеста на значительной высоте была укреплена длинная проволока, идущая к одному из высоких столбов барьера; по другую сторону шеста и почти вплотную к нему поднималась маленькая шаткая трапеция, поперечная перекладина которой находилась футах в восьми над землей.
   Беззубая шарманка, являвшаяся внутренним оркестром предприятия, – шарманка, у которой был отбит кусок стекла вместе с клочком приклеенной картинки, – ставилась против входной двери в ожидании мальчишки, который обыкновенно подбирался у входа и во время представления одной рукой вертел ручку шарманки, а другою ел недозрелое яблоко, которым обычно возмещались труды оркестра.
   Лавки из некрашеных досок, наскоро сколоченные местным плотником, уступами поднимались вверх. Первые места отличались от вторых полоской бумажной материи, – той самой, что идет на платки для инвалидов; полоска стелилась на узкие доски, но покрывала их не вполне; кроме того, эти места были опоясаны барьером, облепленным золотой бумагой, в овалах, которой были изображены турецкие пейзажи, отпечатанные в один тон – сизый по лазоревому полю. Наконец, папаша Томазо вешал кусок старинного ситца, найденный неизвестно где ииспещренный сверху донизу павлиньими хвостами в натуральную величину, – громадный занавес, отделявший зрелище от находящихся под открытым небом кулис, которые дирекция в свою очередь старалась защитить от любопытства даровых зрителей путем соединения двух повозок и целой баррикадой ширм.
   Тогда паяц прибивал по обе стороны от входа обманную афишу, которую сочинял директор сразу на весь сезон; по ее ученому и добродушному стилю можно было судить о его умении составить рекламу, о его литературных способностях и даже о его глубоком знании латыни.
АМФИТЕАТР БЕСКАПЕ
Палатка, стоившая больших издержек и непромокаемая, обеспечивает столь же надежное укрытие, как любое каменное сооружение.
Амфитеатр освещается вечером целой системой керосиновых ламп, в которых сам собою вырабатывается светильный газ.
Американский патент Холлидея!
Артисты труппы, все заслуженные и выдающиеся, ангажированы (не взирая на расходы) в лучших предприятиях Европы.
ЗДЕСЬ НАХОДЯТСЯ:
Г-жа СТЕПАНИДА БЕСКАПЕ
Curnculi regina[14]
ДЕВИЦА ОРТАНС ПАТАКЛЕН
Сильфида проволоки и жемчужина амфитеатра; лицо и манеры ее не поддаются описанию.
Г-н ЛУИ РАБАСТЕНС
Единственный в своем роде и несравненный атлет. Одарен геркулесовой силой и кидает вызов всему миру. Он никогда, с самых юных лет, не знал, что значит быть положенным на лопатки.
Г-н ДЖАННИ БЕСКАПЕ
Бесстрашный и не знающий соперников трапецист.
Показывает в своих упражнениях идеал мужской красоты.
Г-н АГАПИТ КОШГРЮ,
соединяющий гибкость спинного хребта с веселым умом.
Его остроумные словечки, отпечатанные в особой книжке, будут бесплатно раздаваться зрителям первых мест.
Г-н ТОМАЗО БЕСКАПЕ
Мимист обоих полушарий!
Известен своими пантомимами, именуемыми «Вырванный зуб», «Борода Гарготена», «Заколдованный мешок» и т. п., которые он имел честь представлять перед его высочеством турецким султаном и г. президентом республики Соединенных Штатов. Кроме того, в труппе находится —
ЛАРИФЛЕТТА,
молодой пудель, правнук знаменитой собаки Мунито. Его фокусы свидетельствуют об уме, превосходящем все, что только можно себе представить. В завершение всего Ларифлетта укажет самого влюбленного человека среди всего собравшегося общества.
Комики забавны, задорны, хорошего тона, вызывают смех, не прибегая к пошлостям и ко всему тому, что не могла бы слышать молоденькая девушка. Представление закончится прелестной пантомимой:
«ЗАКОЛДОВАННЫЙ МЕШОК»
с участием всей труппы!!!
   Но вот уже пристроены лесенки, ведущие на наружные подмостки. Стеша уже уселась у входа за столик сденежным ящиком, и под грохот турецкого барабана, под звуки тромбона паяц, подзадориваемый пинками директора, уже начал отпускать вереницы нелепостей, а Затрещина принялась зазывать обалдевшую от оглушительного шума толпу неистовыми телодвижениями, хлопаньем в ладоши и пронзительными выкриками:
   – Пожалуйте, пожалуйте, почтеннейшая публика, представление начинается!
* * *
   Снаружи сияло солнце, а под палаткой был мягкий сумрак, нежно обесцвечивающий лица и предметы, прохладная полутень, среди которой то там, то сям луч, пробившийся через плохо затянутую щель, приводил в пляску золотые атомы пыли. Развязавшиеся веревки хлопали о потолок и производили звук, обычный на парусных судах. По серому холсту, пронизанному разлитым вокруг палатки светом, пробегали профили прохожих в виде силуэтов китайских теней. Из занавеса с павлиньими хвостами высовывалась голова Стеши, а грудь и живот ее выступали в окутывающей ее материи, так что она казалась словно облеченной глазками оперения; она смотрела на бледные лица сидящих в зале, злобно опуская длинные ресницы.
   Представление должно сейчас начаться, и Алкид, на страшный затылок которого падает из входной двери яркий свет, со страдальческим видом вытаскивает гири из-под лавки, на которой сидел.

IV

   Охая, брюзжа, ворча и ежеминутно прерывая упражнения вздохами, глубокомысленным почесыванием головы, умильным любованьем собственными руками, на которых он беспрестанно подтягивал кожаные нарукавники, Геркулес вяло подбрасывал в воздух стофунтовые гири. Хотя все, что он исполнял, казалось, не требовало от него никакого усилия, не вызывало в его теле ни малейшей усталости, – он имел, несмотря на гору играющих мускулов, жалкий вид случайного Алкида, изнемогающего от труда и выпрашивающего у всего окружающего поощрения и поддержки. Если шарманка замолкала, – его вытянутая рука опускалась вместе с гирей и вновь поднималась, лишь когда шарманка начинала сызнова. Перед каждым упражнением раздавался его по-детски жалобный стон: «Ну-ка, господа, несколько хлопков!»
   Если случалось, что кто-нибудь из зрителей бросал ему вызов и что вслед за этим следовала борьба, – редкий случай, ибо мускулатура грозного атлета смущала людей! – Геркулес подходил к противнику с неописуемо скучающим видом и словно готов был сам заплатить, только бы тот согласился не беспокоить его зря. Затем он торопился поскорее заставить противника изобразить из себя лягушку; он бывал опечален, огорчен, безутешен, если возникший спор принуждал его уложить противника вторично, положить его на обе лопатки достаточно наглядно для всех. Избавившись от человека, распластанного на земле и которого он даже не удостаивал взглядом, – он уходил, распустив поясницу и болтая руками, к своему месту на скамье, и, взявшись руками за голову и уставив локти в колени, до конца представления мечтал с полузакрытыми глазами о яствах Гаргантюа.[15]
   Геркулеса сменял Джанни, который выходил в классическом костюме провинциального акробата: ярко-розовая фуфайка, медный обруч на голове, черный бархатный нагрудник с ужасным анютиным глазком, вышитым мелкими стежками, зеленое трико, прикрытое камзолом, спускающимся до поясницы, украшенным золотым позументом и расшитым, как и нагрудник, белые башмаки с серебряной бахромой. Одним прыжком достигал он трапеции и начинал раскачиваться в воздухе, внезапно во время полета выпускал из рук перекладину и снова схватывал ее с другой стороны.
   Он кружился вокруг деревяшки с головокружительной быстротой, постепенно умерявшейся и замиравшей в плавной истоме вертящегося тела, которое на мгновение застывало в пространстве в горизонтальном положении и колебалось, словно поддерживаемое водой.
   Во всех этих упражнениях, основанных на силе рук, чувствовался мерный ритм работы мускулов, мягкость усилий, плавность в развертывании движений и в подтягиваниях, подобная неуловимому продвижению в деревьях животного, именуемого ленивцем, и напоминающая медленный-медленный подъем на запястьях рук неподражаемого Джемса Эллиса.
   Опершись бедрами на перекладину, гимнаст начинал незаметно скользить назад и, – вызвав мгновенный ужас в зале, – падал, удерживаясь – совершенно непредвиденное обстоятельство! – на подколенках согнутых ног, затем, покачавшись некоторое время головою вниз, делал сальто-мортале и появлялся внизу, стоя на ногах.
   На трапеции, этом трамплине для рук, развивающем сверхчеловеческую эластичность мускулов и жил, Джанни исполнял тысячу упражнений, во время которых тело его приобретало какую-то порхающую воздушность.
   Он повисал на одной руке, и тело его поднималось и опускалось боковым движением, напоминающим позы обезьяны на оригинальных японских бронзовых фигурках.
   Трапеция повергала юношу в своего рода телесное опьянение; ему все казалось, что он мало поработал, и он не прекращал упражнений до тех пор, пока в толпе, которой становилось немного страшно от возрастающей смелости акробата, не раздавались повторные крики: «Довольно, довольно!»