Страница:
Тотчас же начался целый ряд прелестных шутовских сцен, пересыпанных трюками и сопровождаемых странной музыкой, – ряд пластических построений, сливавших воедино и тела, и скрипки двух братьев. И изысканное своеобразие их юмора, изящество и грация силы, очарование юношеского телосложения Нелло, – и сама ребячливая и улыбчивая радость, с какой он дебютировал, – все это вызвало в зале взрывы неистовых аплодисментов.
XXXI
XXXII
XXXIII
XXXIV
XXXV
XXXVII
XXXVIII
XXXI
Зловещей стала английская клоунада в последнее время, и порой от нее пробегают по спине мурашки, которые в минувшем веке называли малой смертью. Она совсем утратила черты саркастической иронии Пьерро с набеленным лицом, прищуренным глазом и усмешкой в уголке губ; она отбросила даже гофмановскую фантастику и мещанскую сверхъестественность, в которые одно время были облечены ее выдумки и создания. Она сделалась устрашающей. Все мучительные тревоги и смятения, порожденные современной жизнью, скрытая под внешней серостью и бесцветностью трагичность, драматизм, хватающая за душу угрюмость – все это английская клоунада сделала своим достоянием, чтобы преподнести затем публике в акробатических трюках. В ней есть нечто пугающее зрителя, нечто пугающее, сплетенное из мелких жестоких наблюдений, из безжалостного подражания немощи и уродству жизни, усиленному, преувеличенному юмором жутких карикатуристов; все это в замысле спектакля выливается в фантастический кошмар и возбуждает в вас томительно-тревожное впечатление, подобное тому, какое выносишь от чтения Сердца-разоблачителя[30]американца По. Кажется, будто это показ дьявольской действительности, освещенной своенравным и злым лучом лунного света. И с некоторого времени на великобританских цирковых аренах и на сценах кафе-шантанов показываются лишь интермедии, в которых кувырканья и прыжки не стараются позабавить глаз, а стремятся лишь странными и болезненными движениями тела и мышц зародить и тревожное изумление, и волнение страха, и почти мучительное удивление; там к саркастическим кулачным боям, к отвратительным сценам, к мрачным забавам примешиваются видения Бедлама, Ньюкастля, анатомического театра, каторги, морга. А какова обычная обстановка для этой гимнастики? – Стена, стена скудно освещенного предместья, стена, на которой видны еще плохо смытые следы преступления, стена, на гребне которой появляются современные ночные призраки в черных фраках; они спускаются вниз, сильно вытягивая ноги, и ноги становятся длинными-длинными… как те, что представляются во сне восточным потребителям опиума. Их чудные и развинченные тени отражаются на белизне стены, похожей на саван, преображенный в полотно для волшебного фонаря, и вот начинаются маниакальные трюки, идиотская жестикуляция, тревожная мимика сумасшедших домов.
И в это леденящее шутовство, как и во все прочие сценки, потертый черный фрак – эта новейшая ливрея английского клоуна – привносит нечто погребально-причудливое, напоминающее мрачное зубоскальство проворных факельщиков.
И в это леденящее шутовство, как и во все прочие сценки, потертый черный фрак – эта новейшая ливрея английского клоуна – привносит нечто погребально-причудливое, напоминающее мрачное зубоскальство проворных факельщиков.
XXXII
Акробатическая пантомима братьев нисколько не походила на пантомиму английских клоунов последнего времени. В пантомиме братьев звучал отголосок смеха итальянской комедии, к которому примешивалась доля мечтательности, звучавшей в их скрипках. В их номерах было нечто наивное и умилительное; нечто утонченно-смешное, вызывавшее улыбку, и нечто немного странное, погружавшее в мечту; на все это мальчишеская грация Нелло навевала особое, невыразимое очарование. Кроме того, они ввели в свои упражнения своеобразную фантастику, в которой не было ничего кладбищенского, печального, мрачного, – фантастику красивую, кокетливую, остроумную, как страшный рассказ, в котором то там, то сям проскальзывает насмешка над вымыслом, над причудами, и в стройном теле Нелло мало-помалу словно пробуждалась фантастическая жизнь.
Наконец, неизвестно как и почему – пластическое представление братьев вызывало в уме зрителя мысль и воспоминание о насмешливом создании, окруженном светотенью, о своеобразной шекспировской грезе, о своего рода Сне в летнюю ночь[31], поэзию которого они претворяли в своей акробатике.
Наконец, неизвестно как и почему – пластическое представление братьев вызывало в уме зрителя мысль и воспоминание о насмешливом создании, окруженном светотенью, о своеобразной шекспировской грезе, о своего рода Сне в летнюю ночь[31], поэзию которого они претворяли в своей акробатике.
XXXIII
Ньюсом пригласил их на жалованье в десять фунтов стерлингов в неделю. Братья вступили в состав труппы и жили в братских отношениях со всеми артистами и артистками. Мужчины были хорошими товарищами, с легким налетом британской спеси. Женщины – все женщины порядочные, – все – матери семейств, – были кротки, как овечки; только изредка, под влиянием джина или северо-западного ветра, соперницы затевали кулачный бой. И это не было дракой французских женщин, где больше брани и разодранных чепцов, чем побоев, – это были настоящие боксерские схватки, после которых побитой приходилось иногда недели две пролежать в постели.
Разъезжая вдоль и поперек Соединенного королевства, братья в сущности почти вернулись к кочевой жизни, которую вели во Франции, но в лучших условиях и в стране, гораздо живее интересующейся физическими упражнениями. В Англии, где прибытие цирка превращается в маленьких городках в целое событие и где уличное шествие комедиантов, лошадей, диковинок, клеток с хищными зверями влечет за собою закрытие лавочек, как праздничный день, – милая клоунада Джанни и Нелло прекрасно принималась и начинала влиять на сборы. Чтобы привлечь к себе братьев, Ньюсом время от времени давал в их пользу одно из тех представлений, билеты на которые бенефицианты распространяют сами, ходя из дома в дом; это давало им фунтов пять-шесть доходу. И имя двух клоунов, боевое имя, которое они приняли там, стало модным и сияло на афишах, отпечатанное самой яркой пурпурной краской, какая только имелась в британском королевстве.
Разъезжая вдоль и поперек Соединенного королевства, братья в сущности почти вернулись к кочевой жизни, которую вели во Франции, но в лучших условиях и в стране, гораздо живее интересующейся физическими упражнениями. В Англии, где прибытие цирка превращается в маленьких городках в целое событие и где уличное шествие комедиантов, лошадей, диковинок, клеток с хищными зверями влечет за собою закрытие лавочек, как праздничный день, – милая клоунада Джанни и Нелло прекрасно принималась и начинала влиять на сборы. Чтобы привлечь к себе братьев, Ньюсом время от времени давал в их пользу одно из тех представлений, билеты на которые бенефицианты распространяют сами, ходя из дома в дом; это давало им фунтов пять-шесть доходу. И имя двух клоунов, боевое имя, которое они приняли там, стало модным и сияло на афишах, отпечатанное самой яркой пурпурной краской, какая только имелась в британском королевстве.
XXXIV
Несмотря на лестный прием, оказываемый их упражнениям, и на легкую молву, поднявшуюся вокруг их имени, юному французу, сидевшему в Нелло, Англия стала надоедать. Его латинский темперамент, привыкший к солнечным странам, начинал тяготиться туманами Великобритании, ее серым небом, ее закопченными домами, атмосферой каменного угля, пронизывающего все особой грязью, по которой можно с первого взгляда отличить серебристую монету, пролежавшую некоторое время, хотя бы и в коллекции нумизмата, в этой печальной и мрачной стране угля. Он устал от всего английского: от отопления, от кухни, от напитков, от воскресных дней, от мужчин и женщин. Вдобавок Нелло, хоть и не чувствовал себя больным, все же стал покашливать, и этот легкий кашель, не вызывавший, впрочем, никаких опасений, пробуждал в памяти Джанни тревожное воспоминание, – воспоминание о том, что их мать умерла от чахотки.
У Нелло не было бросающего с первого взгляда сходства с матерью, и тем не менее он был вылитым ее портретом. В телосложении младшего сына было много общего с нею, и в его мужественности было что-то, напоминавшее женственность его матери. Что же касается его лица, то – странная вещь – оно было не совсем то же, и все-таки Нелло со своей белой кожей, умными черными глазами, цветущим маленьким ртом, белокурыми, как пенька, усами, нежной, улыбающейся и слегка насмешливой внешностью напоминал лицо матери то утонченностью какой-нибудь черты, то изгибом контура, то какой-то особенностью во взгляде, в улыбке, в презрительной гримасе, – тысячью пустяков, в которых иногда, при некоторых поворотах головы, при известном освещении, – Степанида возрождалась полнее, чем если бы ее ребенок был точным с нее слепком. И теперь, в долгие часы, проводимые братьями на железных дорогах, среди товарищей, говорящих на другом языке, под влиянием мечтаний, сопровождающих томительность бесконечного пути, Джанни порою всматривался в Нелло, чтобы на несколько мгновений вызвать иллюзию, что он вновь обретает, вновь видит свою мать.
Однажды, когда вся труппа Ньюсома ехала из Дорчестера в Ньюкастль, Джанни сидел в вагоне против Нелло, который спал с полуоткрытым ртом, запрокинув голову, носом кверху, и время от времени покашливал во сне. Настал вечер, и в спускавшихся сумерках глазные впадины Нелло наполнялись тенями, и в исхудавшее лицо его, в ноздри, в отверстие рта вливалась ночь. Джанни, устремившему взор на брата, показалось, что он видит перед собой, как мгновенное видение, голову матери, лежащую на подушке в Маренготте.
Джанни порывисто разбудил Нелло:
– Ты болен?
– Да нет, – молвил Нелло, зябко пожимаясь. – Да нет же!
– Право же, ты болен! Послушай, братец. Ах, мне действительно не везет! У меня ушло зря почти два года на подтягивание на одних кистях рук. Бради, учителю гимнастики в Нью-Йорке, никогда не удавалось сделать больше семи подъемов, – я же, ты знаешь, делаю их девять, – но я не представляю себе, какова была бы твоя роль в этом номере… и опять-таки то же самое в трюке с висением в воздухе с распростертыми руками, который удается только кубинцам. И вот в последнее время мне казалось, что я изобрел штуку, настоящую штуку… но в последнюю минуту, – вот поди ж ты, – мне уже стало казаться невозможным, невыполнимым… то, чего мне хотелось, братец… Ты сейчас поймешь… Следовало в упражнения, которые мы делаем теперь, ввести трюк… на этот раз настоящий, из ряда вон выходящий трюк… Хорошо бы – правда? – появиться с таким номером в парижском цирке?
– А почему бы не подождать?
– Почему?… Потому что ты скучаешь, потому что ты кашляешь… а я не желаю, чтобы ты кашлял! Да, мы скоро удерем. Наш дебют там, – ничего не поделаешь, – будет не столь лестным… но в один прекрасный день – и, черт возьми, настанет же когда-нибудь этот день! – мы нагоним. Дай мне еще месяц, полтора месяца сроку – вот все, что я у тебя прошу.
У Нелло не было бросающего с первого взгляда сходства с матерью, и тем не менее он был вылитым ее портретом. В телосложении младшего сына было много общего с нею, и в его мужественности было что-то, напоминавшее женственность его матери. Что же касается его лица, то – странная вещь – оно было не совсем то же, и все-таки Нелло со своей белой кожей, умными черными глазами, цветущим маленьким ртом, белокурыми, как пенька, усами, нежной, улыбающейся и слегка насмешливой внешностью напоминал лицо матери то утонченностью какой-нибудь черты, то изгибом контура, то какой-то особенностью во взгляде, в улыбке, в презрительной гримасе, – тысячью пустяков, в которых иногда, при некоторых поворотах головы, при известном освещении, – Степанида возрождалась полнее, чем если бы ее ребенок был точным с нее слепком. И теперь, в долгие часы, проводимые братьями на железных дорогах, среди товарищей, говорящих на другом языке, под влиянием мечтаний, сопровождающих томительность бесконечного пути, Джанни порою всматривался в Нелло, чтобы на несколько мгновений вызвать иллюзию, что он вновь обретает, вновь видит свою мать.
Однажды, когда вся труппа Ньюсома ехала из Дорчестера в Ньюкастль, Джанни сидел в вагоне против Нелло, который спал с полуоткрытым ртом, запрокинув голову, носом кверху, и время от времени покашливал во сне. Настал вечер, и в спускавшихся сумерках глазные впадины Нелло наполнялись тенями, и в исхудавшее лицо его, в ноздри, в отверстие рта вливалась ночь. Джанни, устремившему взор на брата, показалось, что он видит перед собой, как мгновенное видение, голову матери, лежащую на подушке в Маренготте.
Джанни порывисто разбудил Нелло:
– Ты болен?
– Да нет, – молвил Нелло, зябко пожимаясь. – Да нет же!
– Право же, ты болен! Послушай, братец. Ах, мне действительно не везет! У меня ушло зря почти два года на подтягивание на одних кистях рук. Бради, учителю гимнастики в Нью-Йорке, никогда не удавалось сделать больше семи подъемов, – я же, ты знаешь, делаю их девять, – но я не представляю себе, какова была бы твоя роль в этом номере… и опять-таки то же самое в трюке с висением в воздухе с распростертыми руками, который удается только кубинцам. И вот в последнее время мне казалось, что я изобрел штуку, настоящую штуку… но в последнюю минуту, – вот поди ж ты, – мне уже стало казаться невозможным, невыполнимым… то, чего мне хотелось, братец… Ты сейчас поймешь… Следовало в упражнения, которые мы делаем теперь, ввести трюк… на этот раз настоящий, из ряда вон выходящий трюк… Хорошо бы – правда? – появиться с таким номером в парижском цирке?
– А почему бы не подождать?
– Почему?… Потому что ты скучаешь, потому что ты кашляешь… а я не желаю, чтобы ты кашлял! Да, мы скоро удерем. Наш дебют там, – ничего не поделаешь, – будет не столь лестным… но в один прекрасный день – и, черт возьми, настанет же когда-нибудь этот день! – мы нагоним. Дай мне еще месяц, полтора месяца сроку – вот все, что я у тебя прошу.
XXXV
Приглашение Ньюсомом французского фокусника внесло некоторое, разнообразие в скуку, которую испытывал Нелло в английской обстановке. Это был юноша с отменно-изысканными манерами; о нем ходили странные слухи: говорили, что он не сможет уже никогда больше вернуться во Францию, что, происходя из знатной семьи, он пустился в шулерство, чтобы добыть средства для безумно любимой женщины. Между этими двумя изгнанниками из Франции завязалась дружба, дружба грустная, но нежная, которую разделяла теперешняя подруга опозоренного аристократа – бедная голубка, роль которой состояла в том, что фокусник ежедневно запрятывал ее в рукава и карманы: от этого занятия и от жизни в потемках карманов она утратила свое кокетливое и суетливое изящество и, вечно неподвижная, не воркующая и не шелестящая крыльями, казалась грустной деревянной птицей.
Но когда, с наступлением лета, здоровье Нелло как будто окончательно поправилось и когда он уже почти совсем примирился с жизнью в Англии, директор-распорядитель Двух цирков в Париже, совершавший ежегодную поездку по Англии с целью завербовать новые, незнакомые еще Франции таланты, увидел в Манчестере работу братьев и пригласил их к открытию сезона Зимнего цирка, назначенному на конец октября.
Директор читал братьям договор, который им предстояло подписать:
– И вы по-прежнему настаиваете на том, чтобы зваться на афишах клоунами Джанни и Нелло?
– Да, мсье, – решительно ответил Джанни.
– Но ведь это – позвольте мне высказаться – нелепо… в то время как те, кто в действительности вовсе не братья, считают выгодным убедить публику в том, что они родственники, – вы, настоящие братья…
– Когда-нибудь… мы также объявим в афишах о нашем родстве… но этот-день еще не настал… я.::
– Как вы говорите? – Но так как Джанни молчал, директор проговорил: – В конце концов, – как хотите,, но, повторяю, вы не правы, совсем не правы… это не в ваших интересах…
И директор, взяв на себя обязанность проводника, повел братьев через двор, соединяющий контору на улице Крюссоль с Зимним цирком: это артистический вход. Они заходили в склады, заваленные грудами гигантской бутафории с болтающимися на потолке неимоверной высоты невероятными вещами – вроде матушек Жигоней[35] в розовых шелковых юбках, под которыми могло бы укрыться десятка два ребятишек. Через полуоткрытую дверь они увидели двух мальчиков и девочку, одетых в пальто поверх рабочих трико и держащихся в равновесии на шарах, в то время как почти вплотную к ним царственный тигр, могучий и злой тигр, раздражаемый соседством их свежих тел и беспрестанным перекатыванием шаров, вздымался время от времени во весь рост, опирался на перекладины клетки и испускал вздох, похожий на свистящую струю пара. Они прошли через конюшни, мимо спавших в темноте и переступавших с ноги на ногу лошадей и вошли в цирк, погруженный среди – бела дня в мутный сумрак, свойственный всем помещениям, рассчитанным лишь на ночное, освещение. На пустой арене пять-шесть мужчин в фуражках и вязаных фуфайках, освещенные светом, сочетавшим в себе и тусклость солнечного луча под водой, и холодную синеву ледниковой расселины, репетировали пантомиму – пантомиму, принимавшую странный оттенок от пошлой реалистичности актеров, от их веселости, не встречающей отзвука среди призрачного полумрака большого пустынного зала.
Но когда, с наступлением лета, здоровье Нелло как будто окончательно поправилось и когда он уже почти совсем примирился с жизнью в Англии, директор-распорядитель Двух цирков в Париже, совершавший ежегодную поездку по Англии с целью завербовать новые, незнакомые еще Франции таланты, увидел в Манчестере работу братьев и пригласил их к открытию сезона Зимнего цирка, назначенному на конец октября.
XXXVI
Братья стояли в кабинете директора Двух цирков, на улице Крюссоль, в большой низкой комнате, с необъятным столом, накрытым зеленой скатертью, и обставленной старомодными креслами красного дерева времен Первой империи, – в комнате, оклеенной унылыми обоями, к которым вперемежку были пришпилены булавками старые афиши о первых представлениях трюков, ставших впоследствии знаменитыми, и несколько нарядных и ярких хромолитографий Шере.[32]Директор читал братьям договор, который им предстояло подписать:
«Мы, нижеподписавшиеся… заключаем настоящий контракт в следующем:В то время как братья собирались поставить свои подписи под учинено в двух экземплярах, директор обратился к Джанни:
1. Гг. Джанни и Нелло заявляют о своем вступлении в труппу общества Двух цирков в качестве клоунов, где они будут использованы в соответствии со способностями, которые признает за ними директор-распорядитель, и так, как он найдет нужным, не только в спектаклях Двух цирков в Париже, но и в представлениях, которые могут быть организованы как во Франции, так и за границей, во всех залах, садах, общественных и частных помещениях и т. д., которые будут им предоставлены для этой цели, и каковы бы эти помещения ни были, также невзирая на количество представлений, которое будет дано за день.
2. Исходя из этого, гг. Джанни и Нелло обязуются следовать с труппой в целом или с частью ее, куда бы и по какому бы маршруту директор-распорядитель ни отправил ее в пределах Франции или за границей, а также если директор-распорядитель того потребует, разъезжать вдвоем по его указанию, не требуя за то ни повышения жалованья, ни возмещения каких-либо убытков, кроме расходов на проезд, каковой должен совершаться по маршруту и помощью тех средств передвижения, какие будут указаны директором-распорядителем.
3. Гг. Джанни и Нелло обязуются с полным вниманием относиться ко всем мелочам обслуживания цирка и, согласно установившемуся в конных труппах обычаю, убирать манеж и приготовлять к представлению дорожку, а также надевать ливрейные униформы,[33] которые будут им выданы для участия в обслуживании манежа во время представления.
4. Гг. Джанни и Нелло обязуются, кроме перечисленного выше, ежедневно давать один номер.[34]
5. Гг. Джанни и Нелло обязаны являться на репетиции в установленное место и время всякий раз, когда им об этом будет сообщено, будь то устно или посредством расписания, устанавливающего программу и порядок ежедневных упражнений. Они обязуются также являться в манеж, по крайней мере, за полчаса до начала каждого представления, не исключая и тех случаев, когда они не будут включены в программу, и, наконец, работать в качестве заменяющих или сверх программы всякий раз, когда это от них потребуется.
6. Директор-распорядитель оставляет за собой право единолично руководить работой гг. Джанни и Нелло и вносить в нее все изменения, добавления и изъятия, какие сочтет уместными.
7. Гг. Джанни и Нелло не имеют права выступать нигде, – ни в общественных местах, ни частным образом, – кроме того помещения, где будет давать представление труппа Двух цирков, – под страхом уплаты штрафа в размере месячного жалованья за каждое нарушение этого пункта.
8. Гг. Джанни и Нелло подтверждают, что им известны все распорядки Двух цирков, и обязуются подчиняться всем установленным правилам и считать законными взыскания, которые могут быть на них наложены на основании означенных правил.
9. В случае закрытия цирка или временного прекращения спектаклей вследствие не зависящих от дирекции обстоятельств: пожара, общественного бедствия, беспорядков, распоряжения властей и по всякой другой какой бы то ни было причине, как предвиденной, так и непредвиденной, и независимо от страны, где будет находиться в то время труппа или часть ее, даже если спектакли будут прекращены хотя бы на один день, – начисление жалованья гг. Джанни и Нелло приостанавливается со дня прекращения спектаклей. Однако, если прекращение представлений продлится долее одного месяца, гг. Джанни и Нелло имеют право отказаться от настоящего контракта и расторгнуть его, уведомив о том директора-распорядителя.
10. Все костюмы, необходимые для появления на арене, будут выдаваться дирекцией Двух цирков. Какие бы то ни были изменения в костюмах не допускаются.
11. Настоящий контракт заключен сроком на один год, но за директором-распорядителем сохраняется право расторгнуть его по истечении шести месяцев.
12. Директор-распорядитель обязуется уплачивать гг. Джанни и Нелло две тысячи четыреста франков в год.
Выплата жалованья будет производиться два раза в месяц.
Директор-распорядитель ни в коем случае не несет ответственности за несчастные случаи, которые могут иметь место во время упражнений гг. Джанни и Нелло».
– И вы по-прежнему настаиваете на том, чтобы зваться на афишах клоунами Джанни и Нелло?
– Да, мсье, – решительно ответил Джанни.
– Но ведь это – позвольте мне высказаться – нелепо… в то время как те, кто в действительности вовсе не братья, считают выгодным убедить публику в том, что они родственники, – вы, настоящие братья…
– Когда-нибудь… мы также объявим в афишах о нашем родстве… но этот-день еще не настал… я.::
– Как вы говорите? – Но так как Джанни молчал, директор проговорил: – В конце концов, – как хотите,, но, повторяю, вы не правы, совсем не правы… это не в ваших интересах…
И директор, взяв на себя обязанность проводника, повел братьев через двор, соединяющий контору на улице Крюссоль с Зимним цирком: это артистический вход. Они заходили в склады, заваленные грудами гигантской бутафории с болтающимися на потолке неимоверной высоты невероятными вещами – вроде матушек Жигоней[35] в розовых шелковых юбках, под которыми могло бы укрыться десятка два ребятишек. Через полуоткрытую дверь они увидели двух мальчиков и девочку, одетых в пальто поверх рабочих трико и держащихся в равновесии на шарах, в то время как почти вплотную к ним царственный тигр, могучий и злой тигр, раздражаемый соседством их свежих тел и беспрестанным перекатыванием шаров, вздымался время от времени во весь рост, опирался на перекладины клетки и испускал вздох, похожий на свистящую струю пара. Они прошли через конюшни, мимо спавших в темноте и переступавших с ноги на ногу лошадей и вошли в цирк, погруженный среди – бела дня в мутный сумрак, свойственный всем помещениям, рассчитанным лишь на ночное, освещение. На пустой арене пять-шесть мужчин в фуражках и вязаных фуфайках, освещенные светом, сочетавшим в себе и тусклость солнечного луча под водой, и холодную синеву ледниковой расселины, репетировали пантомиму – пантомиму, принимавшую странный оттенок от пошлой реалистичности актеров, от их веселости, не встречающей отзвука среди призрачного полумрака большого пустынного зала.
XXXVII
Дебют братьев, не сопровождавшийся ни анонсами, ни рекламой, ни обычной или сверхобычной шумихой прессы, ничем, Что подстегивает интерес Парижа к рождающемуся таланту, – прошел незамеченным. Сначала их даже не отличали от остальных клоунов цирка. Однако с течением времени ловкость, которую они проявляли в своих упражнениях, изящество, изысканность и очарование малейших трюков, исполняемых Нелло, тонкость и неожиданность его комизма, наконец, привнесенная братьями в этот жанр оригинальность, в которой, однако, публика пока еще лишь смутно давала себе отчет, – привлекли к ним внимание, но все же им еще не удалось добиться того, чтобы парижане запомнили их имена. О Джанни и Нелло говорили: «Знаете, те двое… у которых итальянские имена». Они пользовались некоей анонимной известностью, – вот и все. А между тем они являлись и авторами, и исполнителями маленьких гимнастических поэм, задуманных совершенно по-новому. Вот либретто одной из таких фантазий, о которых Цирк еще хранит воспоминание.
XXXVIII
В темноте, получающейся в цирке от приспущенного газа, Джанни спал, лежа на земле, в то время как из синеватой дымки выступал Нелло, изображавший в этой поэтической интермедии одного из тех злых духов, одного из тех коварных кобольдов, что живут в гористых и озерных странах. Он был одет в дымчатые и сумрачные тона, переливавшие темным блеском металлов, схороненных в земных недрах, блеском черного перламутра, спящего в глубинах океана, блеском, колеблющимся под темным небом на крыльях ночной бабочки.
Кобольд быстрой и легкой поступью бесшумно подходил к спящему и принимался, так сказать, порхать вокруг него, над ним, слегка раскачиваясь и касаясь и окутывая его своим темным витающим силуэтом, напоминающим кружение дурного сна, вышедшего из Черных врат и реющего над спящим. Джанни волновался, метался, ворочался под этим наваждением, а дух продолжал его мучить, касался дыханием его шеи, щекотал ему лицо траурным крепом крылышек, растущих у него на ногах и локтях, и, становясь на руки в самой причудливой позе, давил его легкой тяжестью своего тела: это было как бы вещественное воплощение Кошмара.
Джанни просыпался, обращал к кулисам ищущий взор, но кобольд уже успевал спрятаться за пнем, к которому прислонялась голова спящего.
Джанни засыпал снова, и тотчас же вновь показывался кривляющийся дух, одним прыжком взобравшийся на пень; он отвязывал смычок и скрипку, висевшие на его платье, и время от времени извлекал несколько нестройных звуков, свесившись над лицом спящего и наблюдая за его судорогами с несказанным удовольствием и злым потусторонним смешком. Потом внезапно это превращалось в кошачий концерт, в шабаш вроде тех, что устраивает зимой в морозную лунную ночь дюжина котов, мяукающих и дерущихся из-за самки по краям бочки с вышибленным дном.
Но вот Джанни уже пустился за скрипачом, и на арене развертывается чудесная погоня, во время которой увертливый и хитрый дух дразнит Джанни, рука которого готова его схватить; дух то прыгает назад через его голову, то скользит между его ногами, прибегает ко всем уловкам и хитростям бегства. Когда начинало казаться, что вот-вот Джанни его, наконец, поймает, – кобольд исчезал, катясь колесом, и видно было лишь мелькание его белых подметок. А когда Джанни и публика пытались отыскать его, – он оказывался уже под самым куполом, куда забрался, прошмыгнув с невероятной быстротой мимо зрителей, и где восседал в насмешливой неподвижности.
Джанни снова пускался вдогонку за духом. Тогда в воздухе возобновлялась погоня, только что происходившая на земле. Приводилась в движение целая система трапеций, идущая от края до края цирка и соединенная на поворотах слабо натянутыми висячими канатами. Кобольд, выпустив из рук первую трапецию, бросался в пустоту, медленно, лениво и блаженно раскидываясь в ней своим сумрачным телом. Ночной свет люстр, под которыми он пролетал, зажигал на мгновенье на его теле пурпурные и желтоватые оттенки, а он, закончив воздушные построения, достигал второй трапеции, вскинув оба руки изящным движением вверх. Джанни гнался за ним, а кобольд, не раз обежав вокруг всего цирка, останавливался на секунду, когда имел некоторый запас пространства, и, примостившись на одной из трапеций, извлекал из своей скрипки насмешливое поскрипывание. Наконец, Джанни его настигал, и оба они, выпустив трапецию, бросались, обнявшись, вниз, в глубинный прыжок – прыжок, на который до них еще никто не решался.
На песке арены между Джанни и кобольдом завязывалась рукопашная схватка, но показные усилия, прилагаемые ими, чтобы ускользнуть от взаимных обхватов и повалить друг друга, были в действительности лишь извивами изящно сплетенных тел; в этой борьбе кобольд с необыкновенной грацией выставлял напоказ волнообразную игру мышц, ту самую, что художники стараются передать в своих картинах, когда изображают физическую борьбу сверхъестественных существ с людьми.
Кобольд был окончательно повержен и лежал в недоумении, в том состоянии униженности, которое делает побежденного – рабом победителя. Тогда Джанни в свою очередь доставал скрипку и извлекал из нее чарующие, нежные и сладкие звуки, в которых струилась доброта, царящая в человеческой душе в часы милосердия и всепрощения. И по мере того, как он играл, кобольд постепенно приподнимался и тянулся к скрипке в восторге, явно разливавшемся по всему его существу.
Вдруг кобольд вставал на ноги, и тело его, словно под действием заклинания, с неистовой силой изгоняющего адского духа из одержимого, начинало извиваться, изгибаться, искажаться, но в то же время в этом не было ничего уродливого и отталкивающего. Оно вздувалось, оседало до страшных, недоступных человеческой анатомии пределов. На неподвижном теле проваливались ребра, странно выступали лопатки; спинной хребет, словно переместившийся со спины на грудь, выпячивался, как у цапли с неведомой планеты, и по всему телу кобольда пробегали как бы внезапные переливы мускульной игры, которыми полнится временами дряблая оболочка змей. Все видели лишь бескрылый полет, пресмыкание проклятых легендарных тварей; гад выходил вон и удалялся, изгнанный из нутра кобольда, изящное тело которого, освобожденное и вызволенное, показывало в стремительной смене пластических положений гармонию и торжество прекрасных движений и прекрасных человеческих жестов мира античных статуй.
Кобольд быстрой и легкой поступью бесшумно подходил к спящему и принимался, так сказать, порхать вокруг него, над ним, слегка раскачиваясь и касаясь и окутывая его своим темным витающим силуэтом, напоминающим кружение дурного сна, вышедшего из Черных врат и реющего над спящим. Джанни волновался, метался, ворочался под этим наваждением, а дух продолжал его мучить, касался дыханием его шеи, щекотал ему лицо траурным крепом крылышек, растущих у него на ногах и локтях, и, становясь на руки в самой причудливой позе, давил его легкой тяжестью своего тела: это было как бы вещественное воплощение Кошмара.
Джанни просыпался, обращал к кулисам ищущий взор, но кобольд уже успевал спрятаться за пнем, к которому прислонялась голова спящего.
Джанни засыпал снова, и тотчас же вновь показывался кривляющийся дух, одним прыжком взобравшийся на пень; он отвязывал смычок и скрипку, висевшие на его платье, и время от времени извлекал несколько нестройных звуков, свесившись над лицом спящего и наблюдая за его судорогами с несказанным удовольствием и злым потусторонним смешком. Потом внезапно это превращалось в кошачий концерт, в шабаш вроде тех, что устраивает зимой в морозную лунную ночь дюжина котов, мяукающих и дерущихся из-за самки по краям бочки с вышибленным дном.
Но вот Джанни уже пустился за скрипачом, и на арене развертывается чудесная погоня, во время которой увертливый и хитрый дух дразнит Джанни, рука которого готова его схватить; дух то прыгает назад через его голову, то скользит между его ногами, прибегает ко всем уловкам и хитростям бегства. Когда начинало казаться, что вот-вот Джанни его, наконец, поймает, – кобольд исчезал, катясь колесом, и видно было лишь мелькание его белых подметок. А когда Джанни и публика пытались отыскать его, – он оказывался уже под самым куполом, куда забрался, прошмыгнув с невероятной быстротой мимо зрителей, и где восседал в насмешливой неподвижности.
Джанни снова пускался вдогонку за духом. Тогда в воздухе возобновлялась погоня, только что происходившая на земле. Приводилась в движение целая система трапеций, идущая от края до края цирка и соединенная на поворотах слабо натянутыми висячими канатами. Кобольд, выпустив из рук первую трапецию, бросался в пустоту, медленно, лениво и блаженно раскидываясь в ней своим сумрачным телом. Ночной свет люстр, под которыми он пролетал, зажигал на мгновенье на его теле пурпурные и желтоватые оттенки, а он, закончив воздушные построения, достигал второй трапеции, вскинув оба руки изящным движением вверх. Джанни гнался за ним, а кобольд, не раз обежав вокруг всего цирка, останавливался на секунду, когда имел некоторый запас пространства, и, примостившись на одной из трапеций, извлекал из своей скрипки насмешливое поскрипывание. Наконец, Джанни его настигал, и оба они, выпустив трапецию, бросались, обнявшись, вниз, в глубинный прыжок – прыжок, на который до них еще никто не решался.
На песке арены между Джанни и кобольдом завязывалась рукопашная схватка, но показные усилия, прилагаемые ими, чтобы ускользнуть от взаимных обхватов и повалить друг друга, были в действительности лишь извивами изящно сплетенных тел; в этой борьбе кобольд с необыкновенной грацией выставлял напоказ волнообразную игру мышц, ту самую, что художники стараются передать в своих картинах, когда изображают физическую борьбу сверхъестественных существ с людьми.
Кобольд был окончательно повержен и лежал в недоумении, в том состоянии униженности, которое делает побежденного – рабом победителя. Тогда Джанни в свою очередь доставал скрипку и извлекал из нее чарующие, нежные и сладкие звуки, в которых струилась доброта, царящая в человеческой душе в часы милосердия и всепрощения. И по мере того, как он играл, кобольд постепенно приподнимался и тянулся к скрипке в восторге, явно разливавшемся по всему его существу.
Вдруг кобольд вставал на ноги, и тело его, словно под действием заклинания, с неистовой силой изгоняющего адского духа из одержимого, начинало извиваться, изгибаться, искажаться, но в то же время в этом не было ничего уродливого и отталкивающего. Оно вздувалось, оседало до страшных, недоступных человеческой анатомии пределов. На неподвижном теле проваливались ребра, странно выступали лопатки; спинной хребет, словно переместившийся со спины на грудь, выпячивался, как у цапли с неведомой планеты, и по всему телу кобольда пробегали как бы внезапные переливы мускульной игры, которыми полнится временами дряблая оболочка змей. Все видели лишь бескрылый полет, пресмыкание проклятых легендарных тварей; гад выходил вон и удалялся, изгнанный из нутра кобольда, изящное тело которого, освобожденное и вызволенное, показывало в стремительной смене пластических положений гармонию и торжество прекрасных движений и прекрасных человеческих жестов мира античных статуй.