– Помнишь случай, когда всыпали за домкраты?
   – Чего хорошего, а это…
   – Ты послушай! Сколько тратим времени на их подъем и опускание?
   – Ну? – сгоняя сразу сонливость, воззрился он на меня. – Не мало. А что?
   – Лишняя операция. Опустив их, надо сделать так, чтоб не поднимать перед доворотом по исчисленным, закреплять в полуопущенном состоянии… Давай говори!
   – Чего же это я? Славу хочешь мне?… Нет! – он схватился, приподнявшись, протянул руку. – Разрешите, товарищ капитан? Тут у Кольцова есть еще дельное предложение. Но хочет промолчать, скромность заедает.
   – У Кольцова? Еще? Рассказывайте.
   Делать нечего: хочешь не хочешь – вставай. На меня многие уставились как на новые ворота: о первом предложении молва уже разнеслась в батарее, знали все – солдаты поздравляли, хлопали по плечу, весело подмигивали.
   – Ничего особенного нет… – выдавил я, стараясь сохранить достоинство.
   Справился с собой быстро: дело в конце концов нравится, почему должен молчать? Мои лаконичные, внушительные пояснения слушали внимательно, капитан Савоненков даже потеплел, потер рукой остюки волос на голове, переспросил: "Это перед доворотом на исчисленные?" – и что-то пометил в блокноте. Закончил я негромко:
   – Ну, а как крепить… надо подумать.
   Еще не успел сесть, как Нестеров, будто ошпаренный, подхватился, выпалил:
   – Крепить? Крючки сделать и цеплять домкраты за площадки. А что? Точно!
   Он, смешно расширив глаза, озирался, ища поддержки. Солдаты заулыбались, тут же раздалось несколько голосов:
   – Дело говорит!
   – Вот это предложение!
   – Верно, хорошее! – поддержал комбат.
   Мы сели. Неожиданное прозрение Нестерова и его вид развеселили солдат, они оживились – пропала усталость и сонливость. Авилов ободряюще кивнул мне.
   – Еще предложения? – спросил капитан.
   Степенно, неторопливо поднялся Витамин: мой прогноз оправдался.
   – По-моему, стоит перераспределить обязанности между некоторыми номерами. Ведь у одних работы густо, у других – пусто. Известно, что даже в радиотехнике контуры от перегрузки перевозбуждаются, гудят… С некоторыми товарищами то же получается. А вот со мной наоборот. Выполню свои обязанности, доложу: "Готово" – и стою, как пенек! – Уфимушкин смущенно оглянулся. – А другие в это время до седьмого пота трудятся. А мог бы, пожалуй, вот такие операции выполнять и такие, – он энергично загибал пальцы на левой руке.
   Действительно кое-что у нас было не до конца продумано, потому и получалась неравномерная нагрузка. После Уфимушкина вставали другие номера и конкретно, убедительно поясняли, как следовало бы перераспределить некоторые обязанности: это тоже выигрыш времени. Ого, были бы тут те, кто пишут инструкции, жарко бы стало, поняли бы – мы не из теста слеплены!
   Комбат с начальником расчета о чем-то оживленно говорили, записывали в блокноты: наверное, не ожидали такого эффекта.
   Когда объявили сбор командиров и Савоненков с Авиловым заторопились, я хотел было отойти вместе с солдатами к установке, но капитан шагнул навстречу, с удивившей меня мягкостью сказал:
   – Ну, порадовали, Кольцов… Спасибо. Не ошиблись мы, выходит, назначив вас наводчиком. Глядите, еще достойной сменой будете сержанту Долгову – осенью уходит. Как, а?
   Я промолчал и неизвестно почему покраснел.



13


   В тот вечер я ушел к Наде из кино. Цель эту поставил себе заранее, но исполнить ее до кино не удалось: в клуб нас привели строем. Как на грех, дежурил в тот день Крутиков. Он завел батарею в клуб, а сам, будто его там медом приклеили, торчал у входа, горделиво выставив грудь, с сознанием высокой ответственности покрикивал на солдат: "Быстрей. Проходите, места впереди".
   Черт бы его побрал! Он мне путал все карты. Я думал только о том, что почти полтора часа, пока идет фильм, можно побыть с Надей! Мне вовсе не хотелось, чтоб Сергей Нестеров оказался рядом со мной, и специально устроился на последнюю скамейку: погасят свет – улизну. Посматривал на Крутикова: может, отклеится от двери? И тут-то вывернулся Сергей и, широко улыбаясь, плюхнулся на свободное место рядом.
   – Искал, искал тебя… Чего в такую даль сел?
   – Так! – не очень учтиво отрезал я. "Не было печали, да черти накачали!" Солдаты галдели, будто на базарной толкучке. Когда погас свет и динамики впереди рявкнули каким-то бодрым маршем – начинался киножурнал, – я поднялся.
   – Куда ты? Кино же…
   Сергей вцепился в рукав моей гимнастерки. Отдернув руку, я зашипел гусаком:
   – Заладил: "куда? куда?" – И вдруг нашелся: – Живот схватило, в санчасть пойду.
   Мысль показалась спасительной – шагнул к двери.
   – Зачем? Назад! – Крутиков небрежно загородил дорогу, но тут же узнал меня. – А-а, это вы? Что случилось?
   – Надо выйти, – стараясь держаться спокойно, произнес я: не повторять же ему то же самое, что и Сергею. Заминка длилась всего каких-то несколько секунд.
   – Да ему надо… С животом, товарищ сержант.
   Это вырос вездесущий Сергей. Я даже почувствовал – покраснел, благо, что было темно.
   – Да-а? – как-то загадочно протянул Крутиков и, обернувшись к солдату у двери, добавил: – Бывает… Пропустите.
   Дальше все было привычно: отодвинуть доску в заборе, пролезть, перемахнуть поле…
   Все так и произошло. Но эта сцена с Крутиковым неожиданно подпортила настроение. Где-то вдруг засосало под ложечкой из-за того, что пришлось соврать. Как только выскочило? И Сергей… надо было сунуться тут, с Крутиковым! Неужели понял? Загадочно тянул. Или обычная рисовка?… Я махнул на свои рассуждения рукой: нечего в солод превращаться! Кому нужны эти дешевые страдания молодого Вертера?
   Надя на мой стук появилась быстро, торопливо выбивая каблуками по доскам крыльца.
   – Ой, здравствуй! Хорошо, что пришел. У меня хандришка. Логику сдавать, а для меня все эти силлогизмы, модусы, фелаптоны – темный лес.
   Со ступенек протянула небольшую, но сильную руку. У Ийки – я ловил себя на мысли – они были лениво-безжизненные, будто там под тонкой, как папиросная бумага, кожей – вата.
   – Слышал, есть две логики: обычная и женская. Последняя, говорят, не подчиняется никаким законам, – пошутил я.
   Она коротко рассмеялась и тут же с напускной обидой произнесла:
   – Ну уж! Все вы на слабый пол нападаете. – В темноте смотрели на меня неподвижные глаза. – На сколько сегодня?
   – Полтора часа.
   – О-о! Чего вдруг расщедрились? – удивилась она. – Но ты не такой…
   – Какой?
   – Необычный, возбужденный… Что-нибудь произошло?
   В ее голосе прозвучало беспокойство. Взяла за руку, повыше запястья, будто хотела проверить пульс, смотрела упрямо из темноты.
   "Неужели догадывается? У женщин ведь чутье развито гораздо тоньше, чем у мужчин. Да и больше подвержены действию телепатии, – может, передалось? Впрочем, ерунда все, нечего антимонию разводить!"
   Но она, отпустив руку, с тревогой спросила:
   – А ты… не без разрешения ко мне ходишь? В самоволку, так у вас называется?
   И не успел сообразить, как лучше ей ответить, язык мой уже ляпнул:
   – Точно!
   Может быть, где-то была тайная мысль: поднимусь в ее глазах до героя! Но в следующую минуту пожалел, что сболтнул. Было уже поздно. Надя вдруг замолчала, поникла головой – в сумеречном свете пристально силилась что-то рассмотреть на груди, на желтой в черную полоску кофточке.
   – Да что ты, Надя? Никто никогда не докопается.
   Все это сказал с веселой беззаботностью. Утопающий хватается за соломинку. Но она, кажется, вздрогнула (так мне почудилось), неожиданно тихо, просительно проговорила:
   – Не надо. Если… если, – выговорила с трудом. – Тебе наши… встречи хоть чуточку дороги, никогда так больше не делай. Слышишь? – Ее голос упал, она совсем уже тихо добавила: – Лучше не приходи вовсе.
   Я еще надеялся – отойдет, смилостивится: женщины народ мягкий, отходчивый. Взял ее за руки. С той же веселостью привлек к себе.
   – Что ты, Надя? Пустяки! – Но тотчас в памяти возникла сцена возле совхозного клуба: откидывая красивые волосы, Васин что-то говорит улыбающейся Наде… – А может, просто не хочешь, чтоб ходил? Старший лейтенант Васин…
   Она отдернулась, выпрямилась, в голосе – обидные льдинки:
   – Не говори так. Если бы не хотела, все было бы иначе. Лучше… – она перевела дыхание, будто собираясь с силами, повторила: – Да, лучше будем реже видеться, но по-хорошему. А сейчас уходи, Гоша… До свидания.
   Все дальнейшее произошло очень быстро: не успел сообразить, какие меры принять, Надя повернулась, желтое пятно кофточки мелькнуло к ступенькам крыльца.
   Я остался один. И опять ругал себя такими же черными словами, как в первый вечер знакомства с ней. "Ляпнул! Ну уж ладно, в следующий раз скажу тебе!" В окно увидел, как она вошла в прихожую, большая изломанная тень ее скользнула по противоположной стене. Потом в комнате Нади зажегся свет.
   Меня разбирало зло. Делать было нечего: медленно побрел восвояси. Решил – выдержу мужское самолюбие, накажу ее, не буду ходить недели две – пусть подождет. Сама же упрашивала, хотела чаще встречаться, а тут, подумаешь!… А может, и в самом деле старший лейтенант Васин встал на пути? Рассказывала же: из института вечером иногда возвращаются вместе! Красив, интересен…
   Шел полем, среди кустов, залитых зеленым светом луны – узкое, отточенное лезвие секиры висело почти в зените.
   Доска, качнувшись позади меня маятником, закрыла тайную лазейку. Оставалось пройти двадцать шагов открытого, освещенного луной пространства, дальше – вне всякой опасности: поди докажи, откуда шел. Впрочем, в эту минуту не думал даже, что такое когда-нибудь может случиться. Да и серьезно был расстроен размолвкой с Надей. Все зло, казалось, шло от старшего лейтенанта, и, попадись он мне на глаза, не знаю, что бы еще произошло…
   – А-а, наше вам с кисточкой!
   Я вздрогнул от неожиданности: передо мной стоял Крутиков.
   По нужде он оказался рядом с туалетом или ждал моего возвращения – не понял сразу. Но следующие его слова не оставили сомнений: он караулил меня. Слащавое, тонкогубое лицо его при лунном свете перекосила ядовитая усмешка.
   – Думал, больше, голубчик, прожду… С животом-то старые штучки! Чего-нибудь бы поновей! Значит, живот в самоволку увел? Интересно! Сначала благородный поступочек – оберегает девушку от хулигана, потом – в самоволку к ней. Все как по-писаному. Что ж, дежурный по части ждет. Кстати, старший лейтенант Васин…
   Он явно любовался собой, стоял, расставив ноги в начищенных, отливавших ртутным блеском сапогах. Странно, но меня все происшедшее – схватил, будто курчонка! – не обескуражило, не вызвало во мне боязни. Я был спокоен и даже в эту минуту чувствовал себя морально сильнее, выше на целую голову его, Крутикова, стоявшего передо мной с победным видом. Более того, мне было занятно, весело – внутри у меня дрожала знакомая веселая струнка…
   Не помню, сделал ли я какое-нибудь движение или Крутиков просто что-то почувствовал, но он отшатнулся. Видимо, это было невольно и неожиданно для него самого. Да, да! Вот она, участь таких людей! Я рассмеялся прямо ему в лицо:
   – А ведь это подлостью называется, Крутиков! За такое просто бьют. Так низко пасть, а еще сержант…
   Он, наверное, не ожидал подобного. Может, надеялся – стану упрашивать, взмолюсь. От моих слов он весь взъерошился, будто выхваченный из воды ерш, растопырил руки – сейчас бросится, схватит меня за грудки. Но вдруг визжащим фальцетом выкрикнул:
   – Молчать! Получишь, умник, губу – поймешь! Топай за мной. – И, резко крутнувшись, пошел к штабу.
   В дежурке старший лейтенант Васин, перетянутый ремнем с портупеей и пистолетом, полулежал на топчане, обитом черным дерматином, читал.
   – Вот он, товарищ старший лейтенант. Все было так, как думал… – Крутиков взглянул на часы. – Один час семнадцать минут вне расположения части. Самоволка.
   Васин обернулся, спустил спокойно ноги в сапогах с топчана на пол, поправив знакомым движением волосы, прищурил глаза, словно хотел пересилить мой упрямый взгляд, каким я вперился в него. Вот он передо мной, тот человек, из-за которого, может, все и произошло – и размолвка с Надей, и даже то, что влип в эту историю! Сейчас последуют вопросы – малозначащие, праздные. Я бы с удовольствием не стал на них отвечать: в душе бурлило – мог нагрубить или сделать что-нибудь еще хуже. А офицеру я имею право выказывать только знаки уважения. Так записано в уставе, и нет там никаких примечаний и исключений даже на случай личного соперничества.
   Крутиков продолжал докладывать, кажется, об оторванной доске в заборе, о том, что, по его мнению, уже не впервые ухожу в самоволку.
   Может, Васин хотел улыбнуться, но, видно, тут же сообразил – перед ним тот самый злоумышленник: тень скользнула по красивому лицу.
   – Знакомы, знакомы… Как же вы так? Чемпион-наводчик, расчет подводите…
   Он поднялся, встав в свою привычную позу: чуть расставив ноги, убрав руки за спину.
   – Значит, не отрицаете, в самоволке были?
   – Да.
   Васин вдруг рассмеялся коротким, нервным смешком:
   – Что ж, посещаете эту прекрасную Невернезку? Слышал…
   Смотрит твердо, но в глубине глаз – беспокойные блестки. Я выдержал взгляд:
   – Это не имеет значения.
   Согнав свою напряженную улыбку, Васин принял серьезный вид: золотисто-светлые брови приподнялись.
   – Достойно, что говорите правду. А вот девушке не делает чести – принимать самовольщика… Передайте ей об этом!
   Мне показалось: верхняя губа Васина нетерпеливо дернулась. Очевидно, он терял выдержку, которую хотел проявить в щепетильном для него деле. А меня это вдруг успокоило.
   – Вам это лучше сделать самому, товарищ старший лейтенант.
   – Да?… – Васин вдруг вытянулся, подавшись вперед, уставился на меня.
   Бестолково, округлившимися глазами Крутиков смотрел на обоих, ничего не понимая в происходящем. Нет, я бы ответил старшему лейтенанту зубасто, как полагается, будь другая обстановка! Дело это только наше с ним, и решать его, конечно, без соглядатаев. Тем более не при таком, как Крутиков.
   Васин понял неловкость своего положения, отвел глаза и, повернувшись ко мне спиной, с наигранной ленцой бросил Крутикову:
   – Доставьте в батарею!
   За дверью, на крыльце штаба, Крутиков полуобернулся, смерил меня неожиданно осуждающе, без обычной насмешки и, скорее, с сожалением и упреком процедил сквозь зубы:
   – Умник! Дивизион поднялся по тревоге на ночные занятия, а ему – курорт, отдыхать.
   "Что?!" – хотел я бросить, но вместе с неожиданным накатным холодком, оттекшим к немеющим рукам и ногам, сознание прорезало: правда! Тут же с острой, резкой ясностью вдруг стала понятна непривычная, сковавшая опустевший городок тишина, которой не замечал до этого, – вот она чем вызвана!
   Пять суток ареста. Мне их отвалил, вызвав утром в кабинет, подполковник, заместитель командира части, по каким-то причинам оставшийся в городке. Гауптвахта… Это значит – одиночная камера, в которой ни курить, ни петь, ни читать. Все в ней сделано, чтоб почувствовать бренность человеческого бытия и силу закона. И я это начинаю понимать, вышагивая из угла в угол: два метра вперед, два обратно. На цементный пол не сядешь, а больше не на что – даже топчан на день убирается в нишу стены, запирается на замок. Окошко с решеткой выходит во двор комендатуры. И еще есть глазок в двери: квадратик с восьмушку обычного тетрадного листка.
   Думать времени много – думай! И я думал – об Ийке, Долгове, Наде, Васине, о других. Думал, вышагивая по бетонному полу. Мысли, точно искры, высекались хаотично, прыгали, как молекулы в Броуновском движении. Ийка? Ей, оказывается, те мои слова, сказанные при расставании, пришлись, как туфли, в самый раз. Может, давно хотела, но не показывала виду? Ждала, когда забреют в армию? Возникало своего рода счастливое алиби – естественно и безболезненно упрятать концы в воду! Долгов… Почему его фамилия отдается в голове, точно стук молотка, – властно, настойчиво? Шахтерский орешек… На год всего старше, но чего у него больше – честности или честолюбия? О службе печется или главное, чтоб расчет не слетел с отличных? И все мы: и Сергей, и я, и Рубцов, и Гашимов – весь расчет – только рабочий материал, глина, из которой лепи, что хочешь? Но как же тогда тот поступок? Отдать последние деньги мальчишке, просто незнакомому? "А Надя? – царапало тут же. – Неужели все так? И правда – с Васиным?"
   А потом вставали другие картины: до мельчайших деталей, до рези в глазах представлялось все, что они там делали – сменяли позиции, приводили установку к бою, имитировали пуски… И ясно: рядом с Сергеем за второго номера снова работает Рубцов. Вот уж, поди, ликует, цветет маком? Но смеется тот, кто смеется последним. И тут же в голову лезли наши нечеловеческие тренировки, от которых вот уже два месяца попросту одуревали, но теперь они мне представлялись каким-то далеким, недосягаемым раем. Да, раем. И черт с ним, со строгачом! Что-то большее, страшное и непоправимое вставало за всем, хотя и неясное, смутное… Что это, угрызение совести? Вот уж не предполагал в себе такого слюнтяйства!
   И снова подкатывались, захлестывая даже рассудок, – злость, обида. Тогда я начинал горланить:

 
…Ударил фонтан огня,
А Боб Кеннеди пустился в пляс,
Какое мне дело до всех до вас,
А вам до меня…

 
   Открывался глазок, и, совсем как в кино про революционеров, из-за двери спокойно предупреждали:
   – Петь нельзя.
   А иной часовой со смешком охлаждал:
   – Очумел, что ли? Добавки просишь?
   Добавки я не хотел. С меня по горло было и пяти суток.



14


   Знакомый вид нашей сборно-щитовой казармы, покрашенной в ярко-желтый цвет, будто только два дня назад вылупившийся цыпленок, вдруг заставил сердце екнуть, напористо забиться. Кажется, даже у меня невольно сбился шаг, но я не хотел, чтоб эти мои неожиданные сентименты бросились в глаза сержанту Долгову, и тотчас принял более непринужденный, поразухабистее вид: чуточку заковылял, замахал руками, поотстал от Долгова. Не показывать же ему, да и другим, что после губы для меня этот весенний, тихий и теплый, с жарким золотым клубком-солнцем день, точно ребенку гостинец, от которого нельзя оторвать глаз! Вот они – ряды казарм, а там – клуб, потом гаражи, крытые парки для ракетных установок. Встречные солдаты пялили на меня глаза, и в них я читал: "А-а, с губы? Так, так". А может, это все только казалось: на воре шапка горит? Может быть…
   Долгов, придя за мной на гауптвахту, поглядывал на меня искоса, изучающе – я чувствовал на себе его взгляды. Потом вдруг спросил: "Похудел что-то… Не заболел, случаем?" Но, возможно, оттого, что он опоздал (ждал его с самого утра), я сухо ответил:
   – Нет, отдохнул отменно.
   Долгов потемнел, будто от какой-то внутренней боли. Поджал губы, свел брови, почти квадратное скуластое лицо каменно застыло.
   – Отдохнул! – с болезненной укоризной повторил он. – В нашем горняцком деле иногда бывает так, Кольцов: думаешь, напал – сплошняк, пласт антрацита. Ну и рубишь, рубишь, а там – пустая порода. Вот и смотрю…
   Старшина, начальник гауптвахты, с красными глазами на припухлом лице и в мятой тужурке, вернул мне документы, ремень, пилотку, подавил зевоту и хмуро сказал:
   – Ну, это вы у себя объяснитесь. Будет время.
   Прошли калитку чистенького двора гауптвахты, который арестованные каждый день выметали до блеска, до пылинки. Он мне стал ненавистным – не раз с тоской думал: лучше бы до одури наработаться возле установки! Долгов вдруг обернулся, чуть расставив, наверное, по шахтерской привычке крепкие ноги, обутые в сорок четвертого размера сапоги; кулаки стиснуты – костяшки будто припорошил тонкий налет инея. И хотя он старался быть спокойным, мне показалось – передо мной силач, чуточку разгневанный поведением противника, готовый ринуться в бой: стукнет раз – и мокрое место.
   – Думаете, герой? Вы – просто трус. Понимаете?
   Меня неожиданно обозлили его слова и, сам того не ожидая, спросил:
   – Почему?
   – Потому что боитесь взять себя в руки. Думал, действительно правду-матку любите, справедливость, а вы красуетесь… И невдомек, что не жерла всех пушек на вас направлены, а всего-навсего, как на балаганного шута, – театральные бинокли. Да и направлены ли бинокли – поглядеть надо.
   Странно – говорил он жесткие слова, но в них вместо холодности и осуждения прозвучали боль и обида. Он так же, как и за минуту перед этим, неловко, будто на деревянных, негнущихся ногах, повернулся, зашагал от меня, ссутулившись, сердито вымахивал тяжелыми сапогами. Я догадался, почему он опоздал: видно, только вернулся с тактических занятий: аккуратный Долгов еще не успел как следует почиститься. Сейчас ему в спину били лучи солнца, и в складках гимнастерки, возле ремня, серебрился тускло-дымчатый налет пыли; на затылке отсеченные пилоткой черные волосы тоже отливали белесым налетом. Сапоги он, должно быть, успел драйнуть щеткой, но и на них от задников вверх белели недочищенные стрелки. Неужели торопился за мной?… "С тех пор как загуляют нервишки, так и сжимает кулаки", – пришли на память слова Сергея.
   Вечера были теплые, мягкие и какие-то грустные. Особенно я это чувствовал, когда нас выстраивали, вели на ужин. Солнце уже скрывалось за длинный навес ракетного парка и разливало вокруг только багровое сияние, в нем все будто растворялось, становилось тоже багровым, даже запыленные клены у казармы.
   Меня вызвал командир батареи.
   В канцелярии кроме него сидел и лейтенант Авилов. Капитан Савоненков встретил сердито, оторвав взгляд от стола, сказал:
   – Вот вам и юрьев день! До самоволок, значит, докатились? Рассказывайте!
   Авилов был не в своей тарелке – не смотрел на меня, сидел сгорбившись: досталось, наверное! Мне вдруг стало его жаль, и я честно признался, точно на духу: не утаил ни одного случая своих уходов. Даже, как уходил, выложил. Не назвал только Надю. И уж не знаю, из каких соображений – из деликатности, или им это просто было не нужно, – ни комбат, ни лейтенант Авилов не спросили о ней.
   Капитан мрачно, с напряжением смотрел на меня, стиснув топкие нервные губы. Резко выпрямился за столом, точно от неожиданной острой боли:
   – Понимаете, что значит служба? Не мной, не лейтенантом Авиловым придумана она. Мы тоже не вольные птицы. Охранять нам поручили. Понимаете, охранять? На пост поставили. А пост большой – вся страна, заводы, фабрики, земля. И главное – люди, их жизнь… Двести тридцать миллионов за нами! – Голос капитана сорвался на хрипе, он угрюмо замолчал, отвернулся. Пальцы рук вздергивались на столе. Сгреб газету, лежавшую на краю. – Вот читайте! Грамотный! – протянул газету через стол, но, поняв, что сейчас мне не до чтения, откинул ее на место. – Американский министр Макнамара пугает, стереть нас в порошок собирается! Ясно, зачем нужна дисциплина? Свою мать, себя и нас вместе с собой ставите под удар.
   Он опять замолчал. У Авилова брови периодически сводились, будто он думал трудную думу. Скосившись на него, Савоненков вздохнул, сказал:
   – Выходит, все-таки ошиблись. Хороший наводчик, предложения по боевой работе внес – расцеловать мало, а за самоволки судить надо. Дисциплина – главное, альфа и омега в оценке человека. – Он досадливо поморщился, глуше закончил: – Будем думать, что с вами делать. Видимо, без суда не обойтись: за самоволки, подрыв боевой готовности… Идите.
   И я ушел. Что ж, суд так суд. Только бы скорее, без дополнительных пыток ожидания.
   Сергей встретил меня мрачновато.
   – Ну и отмочил, шесть тебе киловольт!… Замарался по самое темечко.
   И хотя он был чисто выбрит и загорелую, под цвет густого кофе, шею туго перерезал белой полоской свежий подворотничок, он, казалось, похудел, а точнее, просто устал – короткие морщинки прочертились у губ, да и блеск запавших глаз поубавился, потускнел. Обычная шутливость, веселость пропали, и он выглядел мрачным. За пять этих суток, пока сидел на губе, им тут досталось – две тревоги с длительными переходами и ночными занятиями. Далеко не медом потчевала служба…
   Отвернувшись, Сергей сосредоточенно, с подчеркнутой деловитостью, специально для меня перекинул через голову скатку и, обхватив цепкими корявыми пальцами автомат за вороненый ствол, двинулся из казармы, не удостоив меня напоследок взглядом. Он заступал в караул: перед казармой солдаты выстраивались на инструктаж.
   И не столько от слов, минуту назад сказанных Нестеровым, сколько от этого вида его защемило сердце. "Эх ты, человек и два уха! Мы тут бьемся, стараемся, горы дел перевернули, а ты на губе околачивался! Впрочем, разве ты поймешь?"
   "Ну и пошло все к чертям, раз так!" – с внезапной, круто подступившей обидой подумал я, опускаясь на кровать.
   На второй день, когда он вернулся из караула, между нами произошла ссора. Встретились на плацу перед казармой – я ушел с волейбольной площадки. Вообще не находил себе места: оставался один – тошнило, но и среди гогочущих, беззаботных солдат было не слаще – все раздражало, злило.
   Нет, он не улыбался, по обыкновению: был не в духе, – может, усталость сказалась.
   – Чего ушел-то? Иль волка ноги кормят? Нравится удирать?
   И тут я не выдержал, взорвался – в голове помутилось, лицо Нестерова расплылось, как в молочном пару:
   – Иди ты… в конце концов! Уходи! Надоело все! Ты… со своей назойливостью. Понял? Нет?