Я вылез из люка, спрыгнул на землю. Возле девчат были все, даже Рубцов. Сергей держался козырем и, по обыкновению, балагурил – там раздавался смех. Он увидел меня, позвал.
   – А что это у вас такое? – повела глазами на установку самая рослая девушка с тонкими, шнурочком подведенными бровями. Губы и ресницы у нее тоже накрашены, щеки отливают меловой синью крема, косынка повязана наглухо, с низким напуском на лоб, чтоб уберечь от солнцепека лицо.
   Сергей подмигнул солдатам, кокетливо, в тон, ответил:
   – Так, один музыкальный инструмент: новый бас. Хотите послушать?
   – Знаем, какой бас!…
   – Точно, девочки. – Сергей подбоченился, светлый чуб высыпался из-под шлема. – Это так, механическая игрушка! В общем, – он снова подмигнул, – военная тайна. Лучше скажите, далеко ли, девицы-красавицы, путь держите?
   – Тоже военная тайна! – отпарировала рослая девушка.
   Соседка ее в цветном сарафане с открытыми плечами, усеянными блестками конопатин, прыснула в угол косынки:
   – Тайна!… Свеклу-то тяпить?
   Разговор был, что называется, "закидной", пустой. Я разглядывал девушек. Из пятерых выделялась одна. Желтая кофта ловко обтягивала ее грудь, западала глубокой складкой в узкой талии. Поношенные белые босоножки, загорелые, с облупившейся кожей икры, туго витая, как морской канат, коса между лопаток. Темные глаза смотрели умно – она, видно, была и самая серьезная: улыбалась сдержанно, с достоинством.
   Я пропустил мимо ушей очередной "загиб" Сергея, но высокая девушка, кивнув на ту, с косой, сказала:
   – Вон у нас Надя ученая, а мы неграмотные, темные. Давай, Надя, отвечай ему, что он пролопотал!
   – Так, Надюша, давайте! – загорелся Нестеров, прихлопнув в ладоши и весь подавшись к ней.
   У девушки дрогнули брови, чуть проступила краска на смуглых щеках, встряхнула головой, будто ей мешала коса.
   – Такое разумно на русский язык не переводится.
   – Ай! Да как же это так? – Сергей напустил на лицо крайнее огорчение, опять хлопнул сверху вниз ладонями. – Ну, мы вот – сколько нас тут парней бравых? – хотели бы, понимаете… Ну, как это?
   – По местам! – донесся от тягача голос Долгова.
   – Приходите, бравые, к нам в клуб! – крикнула высокая. – И приводите с собой вон того, красивого! – Она посмотрела на меня в упор.
   – А мне персональное приглашение? – с наигранной обидой спросил Сергей. – Хоть бы после всех первому!
   Я покраснел. Хорошо, что все бросились к установке и, пожалуй, никто не заметил моего смущения. Но, с другой стороны, испытал прилив тщеславия: красивый! Я как-то об этом не думал до сих пор, а в ту минуту почувствовал – в ее словах была правда. Волосы у меня за эти месяцы снова отросли, из-под пилотки выбивался аккуратный темный чуб. Да и солдатская форма мне шла: выглядел в ней строже и солиднее.
   Установка тронулась, загромыхала, возбужденные солдаты отпускали шутки, в ответ девчата тоже что-то кричали, махали руками. Сергей прищелкнул языком над ухом:
   – А эта, с косой, хороша-а ягодка! Точно…
   После обеда, перед сном, обнаружил на одеяле четвертушку ватмана – самодельный пригласительный билет, написанный разноцветной тушью. В шутливой форме в нем сообщалось, что вечером состоится занятие технической школы. "Вы зачислены в первый класс. На занятия опаздывать строго воспрещается!" Ясно, проделка Нестерова. В батарее он, случалось, писал объявления, таблицы – набор разных флакончиков с тушью у него хранился в канцелярии, в шкафу. Теперь он, разбирая внизу свою кровать, делал вид, что ничего не знает. Я вертел в руке билет.
   Рубцов со своей кровати понимающе ухмыльнулся:
   – Привет от нашего богомаза получил? Ну-ну, в школу, значит…
   – А у тебя, как в решете, не удержится, – незлобиво откликнулся Сергей и тут же выпрямился, повернув ко мне сияющее небесной простотой лицо. – Не по вкусу мое художество? Предложу тебя – в мастерской работал, лучше, думаю, получится.
   – О чем разговор? – выступил из-за кровати лейтенант Авилов.
   – Повестку Кольцов получил в школу. В общем, учебно-трудовое воспитание…
   – Да? А вам это не нравится, Рубцов?
   Авилов понимающе, с улыбкой переглянулся с Нестеровым. Он уже успел переодеться в китель, начищенные хромовые сапоги и, несмотря на то что всю ночь был рядом с нами, трясся в установке, глотал, как и мы, отработанные газы дизеля, в нем ничто не выдавало всех пережитых трудностей прошедших занятий. Солдаты вырастали в проходе между кроватей, обступали плотной кучкой.
   Сергей скосился все с той же простотой на Рубцова:
   – До нашего Андрея кое-какие вещи с опозданием доходят. Повышенная, как говорится, инерция или позднее зажигание. Точно, Гашимов?
   – Есть мало-мало. На четверть оборота.
   Солдаты заулыбались, Рубцов примолк, насупившись и покраснев: если б не Авилов, сцепился бы с Нестеровым.
   – Вот об инерции. – Уфимушкин скупо улыбнулся из-под очков. – Говорят, когда Ньютон открывал закон инерции, горожане были свидетелями необычных сцен, происходивших за невысоким каменным забором особняка ученого. Без камзола, в жилете и белой рубашке, обливаясь потом, Ньютон суетился возле чугунных шаров, катая их по настилу навстречу друг другу, – глухой металлический звон раздавался в воздухе. Увидев однажды эту картину, какой-то прохожий, думая, что ученый не услышит его, сказал спутнику: "Чего только господин Ньютон не делает от безделья!" Но Ньютон услышал. "Постойте! Как вы сказали? Безделья? – закричал он вслед смущенно ретировавшемуся прохожему и тут же в задумчивости остановился: – Нет, для закона это не годится. А если… бездей… бездействия закон, инерции?" Так после этот закон и назвали.
   – Дотошный, видать, был старик!
   – Ассистентом бы к нему, те шары катать – вот была бы жизнь. Точно!
   – Во-во, где бы ни работать, лишь бы не работать…
   – Видите ли, Рубцов, в радиосвязи закон: поработал на передаче, переходи на прием. – Авилов весело оглянулся на Уфимушкина. – Вот Вениамин Николаевич знает. Тем более что на передаче допускаете срывы.
   Нестеров незло хохотнул:
   – Точно, срывает!
   – "Точно, точно!…" – озлившись, подхватил Рубцов и весь посерел, ощетинился. – К ученым все мылишься?
   – Нет уж, Андрей! Так, к слову сказал. То история. У нас другая планида. – Нестеров загасил смешок. – Поспим и будем драить установку, да так, чтобы полный порядок был. А вот, товарищ лейтенант, – он покосился на меня, – Кольцова бы в богомазы… Работал человек в мастерской. А мне уж, так и быть, в помощники. А то ведь художник из меня такой – только что в детстве заборы углем марал, да и то за это влетало.
   Авилов улыбнулся устало, опять взглянул на меня, будто что-то прикидывая в уме. "Зачем он явился сюда? Неспроста все", – пришла запоздалая мысль.
   – Ладно, решим. А сейчас всем отдыхать, после – в парк.
   Солдаты расходились к своим кроватям. Авилов повернулся, взял пригласительный билет, повертел его в руках:
   – Можно лучше, но не плохо… Придется помогать, Кольцов. – Он помолчал, разглядывая меня, и, привычно потирая пальцами висок, с внезапной теплотой и душевностью сказал: – У нас закон, сами приняли: всем расчетом в школу. Так что ждем и вас.
   – Ясно.
   Сказал это легко, без колебаний и в следующую секунду удивился сам неожиданно слетевшему согласию.
   – Ну а как наряды вынесли? Тяжело с непривычки?
   – Тяжело.
   – Наряд – не теща, не скоро привыкнешь, – вставил свое Нестеров.
   – Привыкать не надо. Просто не доводить до них. Самому в училище пришлось на второй день получить: со старшиной вступил в спор. Клозеты два дня чистил. Потом зарок дал…
   Лейтенант улыбнулся своему воспоминанию. Поднял на меня глаза – только тут я увидел: усталость, бессонная ночь и на нем оставили свое тавро. Легкие тени проступили вокруг глаз, веки набрякли, красные натруженные штришки прожилок исчертили синеватые белки.
   – И знаете, Кольцов… Извините за ошибку, за этот наряд… Не держите в сердце обиду. Договорились? А теперь отдыхайте, спите.
   Он повернулся, мелькнул за углом кровати.
   "Так вот зачем приходил! Не просто спросить о нарядах, пригласить на занятия… Но мог же и в другое время!" – от неожиданности ошалело думал я.
   И, словно отвечая моим мыслям, Сергей снизу подтолкнул меня в колено:
   – Не посчитался, пришел. Сам небось больше пережил за этот наряд, чем ты. Понял?
   Я не ответил. Ладно, еще посмотрим, не будем цыплят раньше осени считать. И… обойдемся без адвокатов.



7


   На потолке пористые, как застывшая пена, тени от лампы. Приглядеться – различишь и хитрых, крадущихся чертиков с рожками, развесистые баобабы, обрывистые кручи и даже что-то похожее на нашу установку с задранным носом ракеты. Если рассматривать, не думать – будто приглушается боль. Но и это надоедает. Отдушина маленькая – голову снова сверлят мысли.
   Галина Николаевна ушла, пожелав спокойной ночи. Уже в дверях обернулась, спросила вроде между прочим: "Письма-то не было вчера?"
   Я усмехнулся: мне понятно это "между прочим". Вспомнил, накануне дежурная сестра, зайдя в мою одиночку, спросила: "О каком письме для вас печется Галина Николаевна? Второй раз уже звонит из дому. Вам ничего нет". Удивительная женщина, волнуется больше меня! И все-таки я был прав. Прошло около двух недель с тех пор, как та писулька была отправлена Ийке. Ответ уже пришел бы семь раз, если бы захотела. Да, если бы захотела… Но, удивительное дело, во мне поселилось какое-то спокойствие и даже равнодушие. Неужели они только следствие моего теперешнего положения: смотрю как через призму и вижу многое вкривь и вкось? Или эти семь месяцев оказались той лакмусовой бумажкой, по которой на школьных лабораторках по химии проверяли характер полученного соединения? Покраснела лакмусовая бумажка, – значит, кислота, посинела – щелочь. И в данном случае глазам такого почтенного химика, как я, предстало соединение, именуемое нейтральным?
   В минуты, когда боль немного отпускала, а в затылке и висках на время затихало, не дергало тупо и мерзко, я пытался думать об Ийке. Но странно, рядом с ней неизменно возникала Надя. Та самая Надя с косой, грустными, влажными, чуточку укоризненно глядящими глазами, с которой был знаком месяца три, а видел, может, всего с десяток раз. Да и то по-хорошему только в первый, а после – тайком, воровски, уходя в самоволку. Да, в самоволку…
   В тот первый после ночного занятия выходной в казарме царило суматошливое оживление: многие солдаты готовились в городское увольнение, весело, с шутками наглаживали мундиры, начищали сапоги. Кто-то, должно быть, уже вырядился – из-за кроватей мне не было его видно, – над ним незлобиво подшучивали:
   – Гляди, пряжку надраил, как медведь лапу вылизал! Горит почище солнца.
   – А стрелки-то, стрелки на штанах! Берегись теперь, девчата. Косяками начнут увиваться.
   – Нет, штабелями по тротуарам падать!
   – Гляди, как бы туго не пришлось.
   – Ничего! Пусть знают наших – ракетчики!
   А я, сидя у окна с книжкой, был настроен скептически: меня удивляла их неприхотливая, по-детски наивная радость. Вот уж поистине человеку немного надо! Нет, у меня на этот счет были особые мысли. Я еще ни разу за все эти месяцы не был в увольнении, да и не имел особого желания. Как-то Долгов спросил, хочу ли в город, но после моего односложного "нет" больше не заговаривал на эту тему. Да, у меня были свои взгляды. Что я не видел в городе? Слоняться, точно неприкаянному, по улицам с грошами в кармане, которых не хватит даже, чтоб зайти в кафе? А если зайдешь, ловить на себе обидные взгляды: "Что, солдатик, решил, значит, кутнуть? Ну-ну, валяй, режь последний огурец!" Тоже мне герой восточных сказок, у которого под рваным халатом золотой пояс!… Впрочем, и тогда, когда щеголял в костюме, бывало безденежье. Но тогда мог сделать жест – предлагал Ийке зайти съесть мороженого: иного, мол, просто не хочется. И никто из окружающих, в том числе и Ийка, не догадывался об этом. В солдатский же карман заглядывать не надо, чтобы узнать, что там есть. И потом… козыряй на каждом шагу.
   Словом, настрой у меня в тот выходной день был вовсе не радужный, когда услышал голос сержанта Долгова:
   – Почему не готовитесь в увольнение? Ждать вас будут? Ходить, как за ребенком…
   Он был хмурым. Кованые челюсти будто резче выперли, на лбу обозначились две складки: дужка от левой брови и прямая короткая, как штрих, от правой.
   – При чем тут ребенок? Во-первых, ничего не знал об увольнении: подменял на вечерней поверке дневального…
   – А во-вторых?
   – Мне там делать нечего.
   – Почему? – потемнев и исподлобья взглянув на меня, спросил Долгов. Толстые сильные пальцы его опущенных рук задвигались, будто сжимали воздух: признак подступавшего раздражения.
   Я пожал плечами: не рассказывать же ему, о чем думал пять минут назад! Поймет щука карася! У меня получилась усмешка – Долгов еще больше потемнел. Вокруг нас уже стали собираться солдаты: что дальше будет? У Долгова поползла вверх правая бровь, надбровные бугры напряглись – ничего хорошего не жди. Глухо сказал:
   – Дураки все, один только умный, как утка…
   – А, собственно, могу не хотеть в это увольнение? – сдержанно спросил я, раздражаясь оттого, что он попал в точку – солдаты заулыбались. – Нет желания, например…
   – А тут вашего желания не спросили. Есть командиры… Знают.
   Развернув вполоборота плечи, он протискивался в узком проходе между кроватями. По правилам я должен был вытянуться, покорно ответить: "Есть!" Но промолчал. "А-а, к черту! Пусть даже вернется, поставит торчком…"
   Долгов не обернулся, пошел из казармы – медвежковатый, с короткой шеей и с чуть согнутыми в локтях руками. Я знал: сейчас скрутит на деревенский манер толстую цигарку, стиснет грубоватыми прокопченными пальцами и будет, хмурясь, сосать. Что за человек?!
   Я со зла тяпнул книгой о подоконник. Солдаты молча расходились: ничего интересного не произошло. И только Сысоев, из другой батареи, рыжий, с блестками конопатин и нагловатыми глазами, подмигнул в сторону скрывшегося Долгова:
   – Осечка? Не прорезало по части свободы личности?
   Мне он не нравился. Он говорил, как говорят штампованные сельские гармонисты в кинокартинах: развязно, с выкрутасами. Может, и нахватался-то оттуда? Я демонстративно отвернулся.
   – Э-ха, бывают в жизни веселые шутки! – с напускным трагизмом произнес он за моей спиной. – Один хочет, да не пускают, другого тянут, а он козлом упирается. Чудак Долгов-то – о тебе молил у командира расчета. Слышал…
   – Пошел ты… вместе со своим благодетелем!
   …Болтаться по улицам надоело: я уже ходил часа два. Меня даже не занимала новизна этого небольшого города, хотя видел его второй раз. От вывесок "богоугодных" заведений принципиально отворачивался, будто от нечистой силы: оттуда пахло вкусным, соблазнительным. Планов никаких не было. Хоть бы Сергея, что ли, прихватить с собой! А он, как назло, – в карауле. Из нашего расчета кроме меня увольнялся Рубцов, но не с ним же идти! И я слонялся один. В конце концов повернул назад, в городок: лучше читать книжку!
   Брел не спеша. Пройду тихую окраинную улочку с глухими заборами, потом открытый пустырь и упрусь в белую, как яичко, проходную – кирпичный домик, приткнувшийся к железным воротам со звездой на макушке. Дощатый, почерневший, подопрелый от земли забор нависал козырьком на тротуар. Я уже проходил его и вдруг заметил объявление: написано от руки, не очень умело, правый верхний угол квадратного листа оторвался, под ветерком трепыхался, шурша плакатной бумагой. Объявление сообщало о вечере в совхозе: "1. Самодеятельность, 2. Танцы". К последнему кто-то успел карандашом приписать: "До упаду".
   Решил пойти. Посмотрел на часы – в самый раз успею. Самодеятельность так самодеятельность!
   В совхозном поселке неожиданно столкнулся с Пушкаревым. Мы не виделись несколько дней. Он обрадовался. Обрадовался и я – все не один. В клуб заявились перед самым открытием занавеса. Народу было много, и нам пристроиться удалось только на последней скамейке, у самой стенки.
   Концерт начался традиционным хором: на маленькой сцене несколько парней и девушек пели под аккомпанемент баяниста. Я равнодушно слушал, глядел по сторонам, не видел ни одного знакомого лица и даже пожалел, что поддался внезапному желанию: не надо было приходить.
   Потом на сцене "работали" два дюжих парня: они, скорее, дурачились – боролись, корчили красные от натуги рожи, валялись на стареньком одеяле, служившем им ковром.
   Публика оживилась, то и дело прокатывались взрывы смеха, одобрительные возгласы:
   – Игнат, не посрами прицепщиков!
   – Васи-иль! Наших бьют! Трактористов…
   Особенно неистовствовал впереди, через два ряда, высоченный детина с примятыми, нерасчесанными волосами и острым кадыком на длинной шее. Я его за рост мысленно окрестил "дылдой", – видно, тракторист, потому что кричал: "Наших бьют". Спокойно он не мог сидеть, вертелся, будто у него из-под скамейки выступало шило, и закрывал собой все, что делалось на сцене: оттуда долетали только напряженное покряхтывание "артистов" и скрип под ними половиц.
   Я уже не старался что-нибудь увидеть, подумывал об антракте, собираясь уйти. К тому же меня придавили к ребристой батарее: люди все подходили, подсаживались на последние скамейки. Я не заметил, когда со сцены ушли дюжие ребята: разглядывал публику. Над ухом протянул Пушкарев:
   – Смотри, краля!
   Навалившись на батарею, я кое-как вытянулся, уперся головой в стенку, взглянул мимо дылды на сцену и удивился: Надя? С той самой толстой косой? Она ждала, когда утихомирится зал – публика еще гудела разворошенным роем. Да, та же коса. Она закинулась на плечо, должно быть, когда Надя выходила на сцену. Руки мешали Наде: она их то скрещивала впереди, то убирала за спину. Платье фиолетового оттенка с широким клешем внизу подчеркивало талию. И то ли от тусклого света (никаких, конечно, огней рампы в клубе не было), то ли фиолетовое платье оттеняло так лицо, но мне оно показалось задумчиво-грустным. Странно: у меня екнуло в груди, будто с легким щелчком треснула совсем малая жилка и дрожит тонко, чуть слышно. Неужели от фиолетового цвета? У меня своеобразное, непонятное отношение к этому цвету. Особенно трогал он меня в природе. Если случалось стать свидетелем наступления сумерек, когда на грани дня и ночи вдруг небо и свет становились пепельно-фиолетовыми, а все вокруг, словно зыбким, нереальным, я забывал все и завороженно застывал на месте. Что-то тревожное входило в меня.
   Из-за кулис запоздало появился конферансье, похожий на боксера, – тоже, наверное, прицепщик или тракторист, неловко, стесняясь своей непривычной роли, объявил:
   – Песня "Стань таким…"
   Шмелиное гудение смолкло. Курносый баянист поправил на плече ремень, низко, точно прислушиваясь, склонился ухом к лакированной деке, взял первый аккорд. Потом победно глянул на певицу: мол, можно начинать.
   У Нади оказался несильный, но приятный голос. Сложив впереди руки по-детски, ладошка к ладошке, будто зажала в них что-то и сейчас спросит: "Отгадай!", она пела с чувством, вкладывая все свое умение и старание:

 
…И навстречу вьюге я кричу:
"Если я тебя придумала –
Стань таким, как я хочу!" —

 
   просила настойчиво, но с достоинством, голос ее высоко, на срыве вибрировал, и от этого сильней подмывало, поскребывало у меня сердце.
   Надя закончила. Пушкарев замолотил, не жалея рук, хлопки у него получались резкие, с металлическим звуком – выделялись из всех других. Все это я слышал и сознавал отдаленно, ровно в полусне.
   Вернул в чувство насмешливо-веселый голос Пушкарева:
   – Проснись! Здорово пела, руками хоть поработай!
   С запозданием, когда Надя уже мелькнула за кулисы, успел хлопнуть раза три.
   – Ты что, действительно спал? – нагнулся он ко мне. – А сначала показалось: или с первого раза влип или знаешь ее.
   – Видел, когда с ночных возвращались.
   Он уставился на меня с удивлением и любопытством, но ничего не сказал: или понял, что правда, или потому, что конферансье объявил очередной номер. Впрочем, все равно.
   После концерта публика валом повалила из клуба в единственную дверь. Парни и девчата принялись освобождать зал для танцев – со смехом и визгом перетаскивали скамьи в дальний угол, наваливая одна на другую.
   Пушкарев потянул меня на воздух – освежиться и покурить, а когда снова зашли в клуб, в углу уже возвышался штабель скамеек, часть их была расставлена вдоль стен – на них сидели ребята. Радиола с хрипом, тягуче, будто из последних сил, выдавливала звуки какого-то старого танго. Четыре пары танцевали посередине, танцевали как-то серьезно и тщательно.
   Я чувствовал себя просто и свободно – минутное настроение, возникшее тогда под впечатлением песни, улетучилось. Мой защитительный критицизм давал и тут себя знать: какое мне дело до всех, думал я, пусть смотрят, это не в кафе с пустым карманом, тут мне твердо известно, что умею и как. Или… оттого, что сказал себе: не думать больше об Ийке, мне все равно, как она поведет себя? Она свободна, как и я, мы не связаны никакими ненужными словами и обетами, и я вот буду танцевать… Оглядел зал – Нади не было. Напротив двери у противоположной стенки сидела девушка с завитой, в кудряшках головой, подведенными бровями и мушкой на левой щеке.
   Пушкарев шепнул разгоряченно:
   – Ты выбрал?
   – Иду на мушку!
   Дурашливо, ничего не поняв, он гмыкнул. С внутренней улыбкой я прошел через весь зал к той самой девушке с мушкой. От меня, не скрылись ее боязливый трепет, торопливое движение навстречу. Догадался – она ждала, что подойду. С готовностью поднялась. Неужели ее желания передались мне? Телепатия сделала свое дело? Впрочем, что бы ни было, я знаю себе цену. И вот она, эта девушка с искусственной мушкой и теплой покорной ладошкой, лежавшей в моей руке, лишний раз подтверждала правоту моих мыслей…
   На мои побасенки, которые без умолку рассказывал ей на протяжении всего танца, она заученно улыбалась, показывая свои редкие, но отменно чистые голубовато-фарфоровые зубки.
   Отвел ее на место. А когда радиола грянула медью "Амурские волны", увидел у самой сцены Надю – все в том же фиолетовом платье. Неужели она сидела там, а я не заметил?…
   Она равнодушно, нехотя поднялась, когда вырос перед ней и подчеркнуто поклонился. Рука ее легла мне на плечо, почти не дотрагиваясь до него, и мы закружились. После нас вставали новые пары. Пушкарев тоже завертелся с моей первой партнершей.
   Я видел строго сдвинутые Надины брови, так что над ними образовались ямочки, коса мягко, шелковисто щекотала мою руку, касавшуюся Надиной спины. Она меня явно не узнавала. Не удивительно: с той случайной встречи на дороге после ночных занятий прошло немало времени.
   У меня вспыхнула игривая мысль: подурачиться, разыграть ее и вообще взять насмешливый тон. Нагнувшись к уху – рядом белая бархатистая мочка, – медленно и негромко декламирую:
   – Знакомства миг, как легкий бриг: подует ветер – и унесет… Здравствуйте, Надя.
   Брови ее недовольно дрогнули, она подняла глаза:
   – Здравствуйте… – Тон был нерешительным, и, судя по строгому лицу, она с трудом вспоминала: почему ее знают? Но вдруг еще неуверенно, но радостно просветлела. – Вы из тех, что месяц назад на шоссе поломали какую-то там установку… ракетную, что ли?
   – Зачем же так жестоко? Просто увидели хороших девушек у дороги и остановились.
   Она почувствовала рисовку, тряхнула головой – коса соскользнула с моей руки – и снова посерьезнела.
   – Вы на концерте были? Интересно, понравился?
   – Мой сосед вас оценил: руки отбил от усердия. А за то, что я не сделал того же, обвинил меня, будто спал. Впрочем, бывает, и старик Гомер иногда подремывает.
   – Да? А это не так?
   – Это не так, когда птицы поют… Кажется, какой-то романс.
   Насмешливо взглянув, она притворно вздохнула:
   – Жаль, не всем дано знать романсы.
   Приподнявшиеся на лбу брови подержались всего секунду и снова опустились. Они у нее, оказывается, очень подвижные – чувствительные к малейшим движениям души. А я вдруг подумал: "Наплевать на ее пикировку, даже хорошо, покручу мозги, и ладно. Вот сейчас там у нее в голове произошла зацепка, ее уже не сбросишь – надо думать, что и как… Словом, все идет… по нотам".
   От нее я не отходил весь вечер. Мы танцевали, не пропуская ни одного танца, и под хриплые, простуженные звуки радиолы острословили, смеялись, шутили, перекидывались замечаниями и вопросами. На нас обратили внимание: нет-нет да и ловил на себе взгляды любопытных. А когда во время танца близко сходились с Пушкаревым (он упорно обхаживал девушку с мушкой), в его усиленных подмигиваниях читал и зависть, и поддержку.
   В клубе томилась застоявшаяся духота, хотя окна были распахнуты настежь в загустевшую вечернюю синь; тучи юркой взбудораженной пыли плавали в электрическом свете; на свет залетали ночные бабочки, метались, ударяясь со звоном о плафоны под потолком.
   После вальса Надя, разгоряченная – завитушки волос упали на лоб, – остановилась около входных дверей.