– Ого, посредников-то! Жаркое будет дельце.
   Это вполголоса произнес вездесущий Нестеров.
   Непривычно торопливо подошел капитан Савоненков. К сухости на лице прибавилась строгая торжественность: кожа обтянулась будто на барабане – резче проступили подбородок и скулы. Остановился – высокая фигура вытянулась в стойку "смирно".
   – Товарищи, получен приказ, – негромко, но с напряжением говорит он, оглядев строй с одного фланга на другой. – Нам предстоит передислоцироваться в энский район, принять участие в крупном учении с боевой стрельбой…
   Вот оно что!
   Кто-то из солдат, не удержавшись, тихонько присвистнул – с удивлением и восхищением.
   День полной генеральной проверки и подготовки техники к выезду на учение: разбирали механизмы, чистили, смазывали, выверяли. В парке было людно, стреляли и гулко стучали запускаемые дизели, сизый едкий дым плавал в воздухе, слоями обволакивал установки и копошившихся возле них солдат. Тут же были все офицеры: дело решалось ответственное. Изредка в дальнем конце парка мелькала щеголеватая фигура старшего лейтенанта Васина, долетал густой с ленцой голос… "Ты на губе сидел, а он небось не раз виделся с Надей и, конечно, разрисовал – мастихином, не соскребешь!"
   Мы перетягивали левую цепь, с час возились с ней, перетаскивая стальные тяжеленные траки. Настроение у солдат было возбужденным, радостно-веселым, словно готовились не к учениям, а к празднику. Работали играючись, отмачивали шутки, даже Долгов цвел: дела шли неплохо.
   – Значит, как ты этого своего жулика-руководителя провел, Курбан? – смеясь, переспрашивал Нестеров. – Он к тебе, а ты вроде пьяный? Повернулся на другой бок и – на малых, говоришь, оборотах? Ясно, куда машина без шофера! От, шесть киловольт…
   Он качал головой. "У них – свое, у тебя – свое", – успел я подумать и почувствовал рядом локоть Сергея.
   – Давай подвинься. Не тебе, а нам надо дуться, как мышам на крупу! – он решительно взялся за массивное звено цепи.
   В душе был благодарен ему: уходился – мокрый, будто котенок.
   Покончив с цепью, отправились в курилку – Долгов смилостивился на перекур.
   Выкурил я папиросу раньше всех – сидеть среди веселых, беззаботно сыпавших шутками солдат не хотелось – не было настроя. Да и торопился: надо начинать проверки пульта управления. Поднялся. Долгов покосился:
   – Проверять пульт?
   – Да.
   И не успел я шагнуть, как он обернулся к Рубцову:
   – Надо помочь…
   Рубцов, отбросив окурок, взвизгнул:
   – Он же талант, мастер, товарищ сержант! Ему раз плюнуть одному!
   Долгов сердито засопел, мрачно выдавил:
   – В отличном расчете ведь. И считаться, Рубцов, твое – мое… Не понимаете? Обещание дали по моральному кодексу поступать.
   – Какое уж отличное! – прыснул вдруг Рубцов. – Талантов бы поменьше! Лафа! Фортели выкидывает, мордой об забор всех провез, а с ним панькаются.
   – Перестаньте!
   Меня будто окатили кипятком из выварки: с каким удовольствием закатил бы плюху, чтоб звон пошел по парку из конца в конец! Но тогда мне совсем была бы хана: чтоб со мной сделали – не знаю. Уже не слушая, что там будет дальше, в несколько шагов очутился возле установки, рванул люк, скользнул в боевую рубку. Минуту или две сидел на железном сиденье – колотило всего, точно в лихорадке. Потом подлез в пространство между дном установки и выступом устройства управления. Тут было узко и тесно, густая смесь запахов – масла, краски, приторно-сладкого ацетона – забивала дыхание. Обычно эту работу делали вдвоем, попеременно работая в тесной, удушливой щели.
   В полутемноте орудовал то ключом, то отверткой, задыхаясь от тесноты и тяжелого воздуха, и вскоре весь взмок. Пот застилал глаза, я сдувал его, он липкими, мерзкими ручейками стекал по лицу за воротник гимнастерки. В затылке отдавалась злая мысль: "Сделаю все сам. Только сам…"
   Открылся люк и вместе со светом, плеснувшим мне в глаза, в проеме показался Рубцов.
   – Помогать, талант, приказано!
   – Иди ты отсюда… – у меня даже перехватило дыхапие. – Обойдусь без помощников. Закрой люк с обратной стороны! Ну!
   Я выкрикнул все это не своим, а каким-то чужим голосом, хриплым, точно простуженным. Вытаращив по-сычиному глаза, Рубцов, согнувшись, скользнул с установки на землю.
   Закончив работу, с трудом открыл тяжелый люк, вывалился из рубки. С минуту глотал предвечерний, уже настоявшийся прохладой воздух. Потом, как полупьяный, шагнул за установку, собираясь выйти из парка. В голове стоял звон, будто там тонко, мышино зуммерила рация Уфимушкина; в глазах рябило, расплывалось все нечеткими пятнами, и поэтому не сразу заметил возле установки солдат. Они стояли кучкой, при виде меня расступились и, выстроившись стенкой, загородили дорогу. Все это было неожиданным. Опешил, останавливаясь и теряясь в догадках: что это значило? Тем более показалось странным, что лица у солдат были строгими, словно они готовились задать мне трепку, и только у одного Рубцова почему-то голова на втянутой в острые плечи шее была безвольно опущена.
   – Давай, Рубцов, мы ждем, – тихо, не глядя ни на кого, проговорил Долгов, стоявший ближе к установке.
   Кто-то из солдат подтолкнул Рубцова легонько вперед, и он, сделав робкий шаг навстречу мне, все так же, не поднимая головы, сучил неловко пальцами рук, повисших вдоль туловища.
   Но вдруг поднял голову, трепыхнул неуклюже руками, как обломками крыльев:
   – Кореши! Братва! Ну что вы? Я же ничего… Ну что такого? – озирался с каким-то испугом и жалкой улыбкой. – Пусть скажет: хотел же вместе работать… И насчет наводчика…
   – Ты брось это – "братва, кореши", шесть тебе киловольт! Все, как есть, сознавайся, извинись.
   – Быстро затухаешь – качество низкое…
   – Какой человек! Зачем вертел-крутил? Руль менять надо.
   – Ждем, Рубцов.
   Будто очнувшись, Рубцов неуверенно поднял на меня глаза.
   – Ты… вот что, – глухо заговорил, подыскивая, видно, с трудом слова. – Извини, пожалуйста… Не по-товарищески поступил. Ну… плохо. Ты же слышал, знаешь… И раньше было, в классе… – Рубцов вдруг улыбнулся виновато, жалко, точно пришибленный щенок. – Правильно товарищи говорят, из-за зависти глупой было: мол, пришел и сразу в наводчики. Да еще безобразничает, думал… Но верно: за плохое спрашивать, а хорошее – тоже замечать. Больше не будет такого…
   Он сунул руку, затряс, сжав мою ладонь, солдаты заулыбались, говорили что-то одобрительное, но я не слушал: в горле – горячая картофелина. Еще не хватало зареветь. Расклеился ты, Гошка Кольцов!
   До позднего вечера грузили на товарной станции установки, ракеты, ящики с оборудованием, полевые кухни – эшелон уходил рано утром. Уезжал я оттуда с последней машиной. Редкие лампочки на столбах без традиционных железных козырьков мертвенно-тускло освещали пустынные улочки. Ладони у меня пекло, саднили набитые ранки на руках (не заметил, когда и случилось), кровь смешалась с пылью, засохла, боль дергала прямо за сердце. Работал я опять со злостью и остервенением, будто кому-то и что-то хотел доказать. А кому? Что? И зачем? Впрочем, все эти дни после гауптвахты у меня была какая-то удивительная потребность что-то делать, не оставаться одному, даже сам напрашивался на всякое дело: чистить картошку на кухне, работать в парке, мыть и натирать полы в казарме. Возможно, потому, что хотел забыться, не думать о том, что ждало меня впереди. Но ясно: проработка не закончилась, учение только оттягивает ее – предстоял суд общественности, разбор по комсомольской линии. А то еще и на трибунал повернут… Гнал в сторону мысли о Наде: не она – так неизвестно, случилось бы все? А может, вся ее строптивость – повод дать от ворот поворот? И слова, какие говорила потом, – простая дань такту и вежливости? Иди посмотри, что у нее там! Еще посмеется, узнав, что "отхватил рябчиков".
   Машина проезжала мимо освещенной вывески магазина, он был открыт. Вспомнил: нечего курить, сигареты кончились. Забарабанил по железной обшивке кабины.
   – Ладно, встану за углом, – пообещал шофер.
   Я выпрыгнул из кузова, перебежал дорогу. Удивленно, с улыбкой смотрела на меня разбитная, полная продавщица, подавая сигареты. И только когда выходил уже, со смехом окликнула:
   – Где это тебя, парень, так? Аль домовым был, трубы проверял?
   В застекленной открытой половинке двери увидел свое отражение: висел углом вырванный клок на подоле рабочей из "хэбе" гимнастерки, на коленках черные эллипсовидные отпечатки, будто ползал в грязи; лицо – в пыли, брови, ресницы – рыже-мучные, резко белели яблоки глаз. Словом, выглядел смешным, жалким, будто меня только что вываляли на проселочной дороге.
   По тротуару к машине почти побежал. Было совсем темно: на столбе, маячившем у дороги, лампочка не горела, в целом ряду окраинных домиков свет еще не зажигали, и окна отсвечивали мертво.
   В темноте кого-то обогнал. Какую-то парочку. Бросилось в глаза – шли не очень близко друг к другу и почему-то молчали. Когда я уже на несколько шагов опередил их, в голове запоздало высеклось: офицер! Я не успел сообразить, как поступить. Самое верное – продолжать так же быстро идти. Авось… И тогда меня точно стегнули прямо по спине:
   – Товарищ рядовой! Солдат!
   Голос знакомый, но тембр – металлический, раздраженный. Старший лейтенант Васин! И… Надя?! Чем-то острым, с головы к земле, пронзило меня, заложило уши – голос старшего лейтенанта притушился:
   – Почему не отдаете честь?
   И тут, как только бывает в кино, рядом в доме осветилось окно, желтый пучок света выхватил тротуар, дерево, возле которого я стоял, и их обоих… Да, это были они. Васин и Надя. С портфелями. Успел отметить: у старшего лейтенанта портфель был добротный, желтой кожи.
   Ноги мои будто внезапно приросли намертво к тротуару – в жилах вместо крови тяжелая ртуть – застыл, обернувшись. Они тоже были удивлены не меньше меня. Старший лейтенант Васин задержал шаг, словно неожиданно на что-то наткнулся. Надя тоже узнала меня: оторопела, машинально прижав к груди знакомый школьный портфель.
   Первым опомнился Васин, шагнув вперед и тряхнув головой, еще не веря своим глазам.
   – Снова вы? – искреннее удивление прозвучало в его голосе. Но вдруг он коротко, сухо хохотнул, точно обрадовался какой-то внезапно пришедшей мысли, и неожиданно с наигранным участием сказал: – Да, не везет вам! Судьбы удары роковые, а? За какие провинности – сознайтесь?
   Он критически, наметанным глазом оглядел меня с головы до ног, а я, в мгновение представив свой вид и сравнив его с видом Васина в новеньком кителе, разутюженных брюках навыпуск, безнадежно покраснел – жаром полыхнуло лицо.
   – Почему вы здесь? Уж не опять ли у вас этот… случай?
   Неужели не сдержусь? Подступила знакомая внутренняя дрожь. Может, это от работы? Взять себя в руки. В конце концов, какое мне дело до Нади, до него?…
   – Нет, не случай.
   – Так, так… – Васин покосился на Надю, все еще молча прижимавшую к груди портфель. – А знает ли Надежда Васильевна, что вы совершали самоволки и поплатились гауптвахтой?
   Это уже было вероломство.
   – Спросите у нее самой, у… Надежды Васильевны! – бросил я, кинув на Надю взгляд, и заметил – она порывисто, напряженно дернулась вперед.
   Повернувшись, я зашагал в темноту, за угол.
   – Гоша, подождите! Постойте! – услышал позади взволнованный, торопливый голос Нади. Она шла за мной – слышал сухой перестук ее каблуков по асфальту. "Нет, нет! Не останавливаться! Довольно! Незачем!" – отдавалось в висках.
   В машине при свете тусклой лампочки вспыхивали красные светляки: солдаты курили в кабине с шофером.
   – Давай, гони!
   Машину трясло, подкидывало на выбоинах, в голове мысли путались, будто их разметал ворвавшийся вихрь. Опять произошло непоправимое. За это по головке не погладят. Васин отзанимается в институте, а потом… Он – офицер, правота на его стороне. Да и объективно разобраться, окажется, что да, он прав. Служба, долг требовали от него остановить, потребовать, на то и дисциплина. И даже то, что он сказал, пусть коварно, но – правда! От нее никуда не уйдешь. Окажись вместо меня другой солдат – все было бы просто и ясно. А тут личное… Личное!
   Перехлестнулись стежки – ясно и слепому! Стянулись морским узлом… А если за девичьей скромностью и кротостью махровое фарисейство и ханжество, достойные иезуитов? Слюнтяй! Неужели не увидел в тот вечер, когда укрощали "матросика", всех тех малейших черточек и штришков, что там нечисто? Ловко дурачит? Ястреба и кукушку сразу держать в руках – не так уж плохо? Один – красивый, как бог, другой – тоже ничего, знает кое-что, стихи читает, соловьем заливается! Возможно, и Васину говорила: "Если дороги наши встречи…" Может, и недотрога-то только для тебя, а тому все разрешается?… Дурак! Слепой котенок! Ничего не знал, не видел! И наверное, с той же милой, поощряющей улыбкой, склонив к левому плечу головку, слушала не только твои стихи, но и Васина – всю эту историю несчастного, жалкого селадона, вплоть до губы? Да еще посмеялась: "Герой не моего романа!"
   А окликала, звала – не больше, как игра кошки с мышкой! Чего стоит прикинуться милой и доброй для всех? И нашим и вашим…
   – Что произошло? – пододвинулся в темноте Сергей. – Что с тобой?
   – Ничего.
   Меня колотил озноб.
   – Куда пешкой ходишь? Не видишь? Тебе шах! – громко произносит Сергей и тут же, не глядя на мой новый ход, снова наклоняется над доской, жарко шипит в лицо: – А я тебе говорю: пойдешь и доложишь сам, доложишь все, что произошло… Точно! Не то завтра он тебя распишет в красках – тогда доказывай, что не так!
   – Пусть расписывает.
   Я делаю ход – отличное нападение на ферзя. Сергей секунду сопит недовольно, и не поймешь – то ли из-за моего ответа, то ли из-за этого гарде. Потом убирает фигуру, подскакивает на табуретке, точно его неожиданно припекло снизу.
   – Бегемот ты! Ихтиозавр несчастный! Точно! – Он секунду смотрит на меня, поджав губы и умолкнув, не находя больше слов, потом снова уставляется на доску. Это он затащил меня сюда, в клубную комнату игр. Смыв с себя угольную пыль, я отправился в библиотеку, обменять книгу. Мне надо было отойти от потрясения: в душе была какая-то нехорошая пустота, гулкая, пугающая, как в нежилом доме, а чувства, желания будто сковала немота, все мои движения были механическими, неосознанными. Вот сюда, в библиотеку, он и явился сразу за мной. Потом затащил в комнату игр, "погонять" в шахматы. Мне было все равно, что делать, – согласился.
   И, уже шагая за ним, внезапно подумал о том, что впервые принял его предложение без протеста, раздражения и даже обрадовался, что именно он, а не кто-нибудь иной оказался рядом. Удивительно непонятно устроен человек: поди узнай, какие бесчисленные обстоятельства, большие и маленькие, становятся определяющими его поступки?
   Стол наш стоял в углу, и, хотя вокруг солдаты были заняты каждый своим делом – резались в шашки, забивали "козла", – на нас начали обращать внимание: поворачивали головы, привлеченные громким разговором – Сергей то и дело срывался.
   Не глядя на него, я хмуро заметил:
   – Святее папы римского, думаешь, можно?… Ходи!
   – А, шесть киловольт в бок, зевнул! Под боем же… На вот тебе! Ерунда – папа римский! И дело не в нем, старшем лейтенанте Васине, а в тебе, во всем нашем расчете. Не на необитаемом острове живем, не в пустыне.
   – Так нельзя: снова шах. Защищайся.
   – Ладно, вот!… Был момент, думал, черт с тобой, выплывай сам! А потом взял в толк: на обиде далеко не уедешь. Не сам один так думаю – весь расчет… Не отвертишься, не отступимся. Так и знай! Снова… подкапываешься?
   "Говори, говори!" – со странным поднывающим, одновременно радостным и тоскливым чувством думал я, а вслух подтвердил его догадки:
   – Да, шах.
   – Э, черт, как же тут?… Вот… А насчет Нади ты мне прямо скажи: может, я зря когда-то сболтнул по поводу раздвоения твоего? Может, нет этого раздвоения? И точно – думаешь, решка? Думаешь – старший лейтенант?
   "Может, может… Сам не знаю теперь. А ты лучше играй! Не умеешь, так не садись!"
   – Молчишь? Молчанкой хочешь отделаться?
   – Шах и… мат, по-моему.
   – Да ты что?! Брось… Н-да! Давай еще одну! – Сергей решительно смахнул фигуры с доски.
   Я поднялся: играть больше не хотелось, да и это была не игра, а настоящее избиение младенцев – Нестеров играл плохо.
   – Не хочешь? Не умею играть? – Он вдруг добродушно усмехнулся, хотя глаза сердито сверлили из-под рыжеватых бровей. – Скажу правду: хотелось тебя пристукнуть! Ух как хотелось! Точно. Теперь пошли.
   – Куда?
   – Пошли, пошли. После поймешь!
   Удивительно: я шел с ним все с теми же приглушенными ощущениями – куда идем и зачем, все равно. В коридоре казармы Сергей подтолкнул меня к предпоследней двери, изловчившись, открыл ее перед самым моим носом. Я успел понять: дверь в канцелярию. За столом, покрытым коричневой байкой, сидел лейтенант Авилов в полевой с ремнями форме. В углу приткнут чемодан, вдоль стенки две железные кровати – конвертиком заправлены простыни: офицеров перевели на казарменное положение. Подняв голову, командир расчета смотрит на меня долго – первый раз, что ли, видит? По привычке потянувшаяся к виску рука остановилась на полпути. Опустив ее решительно к столу и внезапно переходя на "ты", лейтенант негромко говорит:
   – Садись, Кольцов, рассказывай.
   "Выходит, знает все", – удивительно спокойно и даже как-то равнодушно думаю я и опускаюсь на табуретку.



16


   За полигоном над рыжей степью, ровной, будто теннисный корт, зыбисто марило. Земля, обгорелая, обожженная, в белых струпьях солончака, избуравленная сусличьими норами, пышет жаром. Колонии приземистого черного, изуродованного, переплетенного, с изодранной корой саксаула. Островки ковыля то мелко серебряно рябят, будто вода в лужах, то переливаются волнами белого атласа. В жестком пыльном бурьяне, в щетинистых кочках типчака что-то пищит, свистит, стрекочут цикады, звенят кузнечики, а ступишь – с треском рассыплются, открыв прозрачные – розовые, голубые, палевые – подкрылки. Небо, как старая простыня в каптерке старшины Малого, – выцветшее, желтоватое. И там, в выси, подальше от зноя, расправив зубчатые на концах крылья, мажет круги орел.
   В боевых рубках пекло покруче, чем на дне преисподней. Сухими языками солдаты облизывали горячие наждачные губы. Под комбинезонами стекали ручьи, к вечеру в голове будто все расплавлялось. У меня губы треснули, кровоточили – солоноватый привкус оставался на языке. До стального корпуса установки нельзя было дотронуться: Сергей Нестеров ходил с буро-красным пятном на левой руке. Он попробовал оценить, насколько накалился корпус установки, и тогда кто-то в злой шутке прижал его руку к обшивке, подержал, пока он не завопил благим матом, – осталась отметка. У него ввалились глаза, он удрученно качал головой, отдувался:
   – Ну, экватор!
   Второй день нас проверяли инструкторы: знание материальной части, боевую работу, наводку, выполнение задач по курсу стрельб. Проверяли дотошно, въедливо, точно свекровь молодую невестку. Когда случалась передышка, Сергей с блестящими, возбужденными глазами, распрямляясь и отирая лицо рукавом комбинезона, выдыхал с непонятным восторгом:
   – Ну-у и утюжат! По всем швам. А разобраться – так верно делают! Не просто: бери ракету, стреляй. Ох, братцы, дельце будет! Точно. Войск всяких – прибывают и прибывают эшелоны. И маршем за полигон, в степь. Танки, артиллерия, "катюши", бронетранспортеры с пехотой-матушкой… Пальцем ткнуть некуда!
   Глухая на тупике станция за несколько километров отсюда превратилась в эти дни, может быть, в самую напряженную и трудную железнодорожную "точку". Все пути были забиты разгружающимися войсками, беспрерывный монотонный гул и рокот днем и ночью стоял над степью.
   Видно, прав был Нестеров: затевалось большое дело. Его будто укусила неведомая муха: еще больше совал свой нос всюду, все его интересовало, до всего было дело. Особенно обхаживал он механика-водителя – просто не давал покою:
   – Смотри, Гашимка дорогой, смотри, Курбан, не подведи со своим дизелем! Дадут приказ – занять позицию, а он у тебя тыр-пыр семь дыр – и встал.
   – Зачем говоришь? Типун на язык, понимаешь? – искренне сердился механик. – Свое знай: ракету заряжай, наводку делай.
   – Не подведем, Гашим-заде, пусть нас и бумажкой на Доске отличников залепили. Мы еще покажем! – подмигивал Сергей, видя, как механик, обливаясь потом, лез под горячее брюхо установки или в душную тесную рубку.
   Дела у нас шли хорошо. Не раз за эти два дня листки-"молнии" призывали ракетчиков брать с нас пример, а в таблицах на фанерных щитах против нашего расчета пока значились только выведенные карминовой тушью пятерки. Хотя у других уже пестрели зеленые, а кое-где и синие цифры – четверки и тройки. Жирная зеленая четверка была у отделения Крутикова, и это приводило в открытую радость наших солдат. Даже Рубцов, глядя на таблицу, свел до щелочек глаза:
   – Молодец Степичев, ишь вывел витушку! Амба крутиковцам, раз сам писарь за нас.
   "Выходит, оклемался – повеселел!"
   – Еще бабка надвое сказала! – огрызнулся тут же подвернувшийся Крутиков. – Раскудахтались квочками.
   Он пошел к "газику" вычислителей, поддев пыльным сапогом рыжий клубок перекати-поля. Но держался Крутиков по-прежнему бодро и молодцевато, несмотря на жару, и хотя он был ненавистен и противен всему моему укладу и я держался от него подальше, но эта его черточка против моего желания нравилась в нем.
   У меня было какое-то своеобразное просветление: голова работала ясно, отчетливо, мне становились понятными такие детали из схем и теории, что в другие моменты, может быть, удивился бы и сам. Но подумать об этом, заняться самоанализом было некогда. Чувствовал, ответы мои нравились капитану-инструктору, высокому, с академическим значком-ромбиком на гимнастерке, молчаливому и непроницаемому, как древнеримский судья. Сначала он задавал мне всякие "уточняющие и наводящие" вопросы, потом перестал и даже не выслушивал до конца ответы, останавливал коротким "достаточно". Я резал ему четко, без запинки, даже чуточку грубовато – капитан настороженно, изучающе косил на меня глазами.
   Вечером после окончания всех проверок на допуск к стрельбам нас построили. Впереди в ожидании какого-то начальства скучились офицеры, переговаривались, отирая носовыми платками околыши фуражек: от жары все разомлели. На целую голову среди них возвышался знакомый сутуловатый капитан-инструктор. Странно, только тут я почувствовал, что устал: тело набрякло немотой, и отрешенность, безучастность ко всему окружающему овладели мной. Впору было плюхнуться на кочковатую землю, припекавшую ноги даже через подошвы сапог, на эти вот колючие клубки перекати-поля. Солдаты тоже размякли: стояли молча, без обычных переговоров и шуток.
   Из задумчивости меня вывел громкий разговор – он заставил насторожиться. Я поднял голову.
   – …Расчет виртуозов. И знания отличные. Особенно второй номер. Как его?… – Капитан-посредник, сутулясь, оглянулся, поискал глазами по строю. Говорил он так громко, видимо, не случайно: пусть слышат все. Я покраснел, пригнул голову. Хорошо, что стоял во второй шеренге.
   – А каков: вот-вот с кулаками бросится! Но благодарность заслуживает.
   Что ответил ему лейтенант Авилов, не понял – меня сзади легонько толкнули, в ухо слетел с напускной грубоватостью шепот Сергея:
   – Слышал, шесть тебе киловольт?… Вот так и надо. И все…
   Что он этим "и все" хотел сказать?… В эту минуту офицеры заторопились к строю, резкий голос комбата оборвал разговоры:
   – Р-рр-ав-в-няйсь!…
   Перед отбоем повесил гимнастерку на перекладину у входа в палатку – к утру она станет заскорузлой и жесткой, как берестяной короб. Но все-таки сухой.
   Солдаты засыпали, успев добраться до нар: сладко посапывали, иногда испуганно, точно дети, всхрапывали. Уснуть я не мог. За день палатка накалилась, стояла неподвижная духота. Даже сквозь распахнутую брезентовую дверь не вливался свежий воздух.
   Завтра учение, стрельба. Завтра – решающий момент, венец всей нашей учебы, всех наших бесконечных тренировок и занятий. Лавровым он будет или терновым, с шипами? Странно, что меня это беспокоило. А ведь еще недавно думал – неважно, каким будет этот день, он имеет значение лишь для комбата или лейтенанта Авилова, для их службы, продвижения по лесенке. Или вот еще для Долгова в какой-то степени. Но, выходит, все далеко не так… Сергей Нестеров, Уфимушкин, даже Рубцов выглядят именинниками, радуются, как малые ребята. А Гашимов? К вечеру ему вдруг сделалось плохо: под руки белого как снег вытащили из рубки. Но в санчасть отправиться отказался наотрез:
   – Какой врач? Зачем санчасть? Завтра день, понимаешь? Мало-мало голова круги делает – пройдет! – с заметным от волнения акцентом возражал он, еще не успев как следует прийти в себя.
   И удивительно: что-то новое, хотя и неясное, входило в меня – казалось, должно было вот-вот случиться важное, большое, и причиной этому они – весь расчет. В последние дни меня беспокоила, терзала сумятица мыслей: словно где-то в глубине хрястали, подтаяв, тоненькие звонкие льдинки…
   Почему, зачем они ведут себя так? Авилов защищает от трибунала – нельзя судить. Верит. А потом… заставить Рубцова извиниться. Выходит, прав Сергей – сила коллектива: "Ни один еще хвост не вилял собакой". Грубо, но верно. А Долгов? Ведь думал: после всего слечу до четвертого. И тут, на полигоне, попробовал держаться в тени – авось Рубцова поставят, пока Долгов не оборвал: "Почему не на своем месте? Детские игрушки все". И странно, его окрик не обидел, наоборот, отдался неожиданно радостной струной. Что им надо? Есть дело до меня? А мне – до них?