– Благодарю. Мне пора домой.
   – Грызете гранит науки, слышал?
   – Да.
   – Нет повести печальнее на свете…
   – Почему? – в голосе ее – веселое ожидание, в глазах – еле сдерживаемый смех.
   – Науки сокращают жизнь, оставляют от студентов кожу, кости…
   – По мне это не заметно!
   – …и хвосты в виде несданных зачетов.
   – Поклеп на весь честной студенческий род. Не потерплю!
   – Готов встать к барьеру. Провожу вас?
   – Не хочу брать грех на душу. Вы пришли танцевать? – Она прищурилась. – Не отказывайте себе в лишнем удовольствии. В жизни их так мало!
   – Все ясно, – вздохнул я, стараясь придать своему голосу больше трагизма. – Говорят, коль сразу не пришелся девушке по вкусу, то после уж к ней не подъедешь и на козе!
   Смех у нее наконец выплеснулся наружу, заливистый, чистый – побежали, перескакивая с камешка на камешек, ручейки. Смеялась, похлопывая ладошкой по груди. Нет, это была не та Надя – смущенная, скромно стоявшая тогда на дороге среди девчат. В душе похвалил себя: конечно, в этом моя заслуга.
   Брови ее подрагивали. Встряхивая чуть запрокинутой назад головой, точно стремясь освободиться от тяжести косы, она повторяла:
   – Хорошо! На козе даже…
   И вдруг оборвала смех, взглянула с улыбкой, в которой было и изумление открытием, и неожиданно пришедшая милость.
   – Опасный вы человек. Что с вами сделаешь…
   Голос все тот же шутливый, но с грудными ломкими нотками. Усмехнулся, толкнув перед ней дверь: все идет по плану!
   Деревенская тишина раннего вечера окутала все вокруг. Шли вдоль улицы по пыльной обочине. Кое-где в домах зажглись окна. Небо – голубовато-зеленое в мерцающей россыпи игольчатых звезд. Только на западе оно лимонно желтело, подсвеченное рассеянными лучами ушедшего солнца. Выше цепочка тучек горбатилась – печальный караван верблюдов. Воздух еще настоян дневной духотой. Вокруг жили, витали приглушенные звуки.
   Возможно, к сердцу Нади тоже, как и к моему, внезапно подступила сковавшая все глухота и тоскливость. Во всяком случае, она молчала, а когда мы оказались в тусклом свете, падавшем из окна дома, увидел сбоку ее лицо – напряженное выражение застыло на нем: губы плотно стиснулись; выгнувшись, замерли брови, подбородок заострился и приподнялся.
   Мы прошли молча еще несколько шагов.
   – Значит, не понравился вам концерт?
   – Я не поклонник самодеятельности. По-моему, это всего-навсего детская игра во всеобщее искусство. Ведь на самом деле искусство только избранных нарекает своими жрецами. В этот храм перед самым носом захлопывают дверь. А мы пытаемся напролом переться туда.
   Она усмехнулась в темноте:
   – Я смотрю, вы злы! Злой молодой человек. Но они, говорят, бывают только среди молодых поэтов? Хотите правду?
   – За правду, говорят, хоть на кол! – шутливо отозвался я.
   – Не искренне вы все о самодеятельности сказали!
   – А я смотрю, вы сделали кучу открытий. Опасный человек, злой, неискренний. И все против меня. Не много ли?
   – Иногда "против" для человека полезнее, чем "за". Наукой доказано.
   Снова сорвался смешок. Что ж, могу ответить достойно!
   – А вы хотите добродетели? Но пророки, предлагавшие возлюбить ближнего, как самого себя, сами были далеки от этого. Не помню, какому-то святому в свое время ничего не стоило протрубить в священную трубу, и стен древнего Иерихона как не бывало!
   Я не знаю, как Надя отнеслась к этой моей глубокомысленной тираде, потому что она вдруг остановилась:
   – Мой дом.
   Два окна в доме светились, третье, крайнее, будто бельмом, мертво отсвечивало пустыми квадратными стеклами. Людей не было видно – скрывали высокие белые занавески и плотно наставленные в горшках цветы на подоконниках. Темнело деревянное крыльцо с высокой крутой лесенкой, под ветлой – врытая в землю лавка. На покосившемся столбе – уличный фонарь, железный козырек отбрасывая на землю желтый неподвижный конус света.
   – Хотите, посидим? – предложила она. – Есть минут пять. Мне любопытно слушать ваши критические замечания.
   Мы просидели на скамейке, конечно, не пять минут, а все двадцать. Я принялся расспрашивать ее о жизни, учебе и вскоре знал, что она студентка третьего курса вечернего пединститута, будущий филолог.
   – Конечно, крутиться приходится немало. Вы правильно сказали, хотя тех самых "хвостов" пока не имею. Но, как у нас поется:

 
С наше поучите, с наше позубрите,
С наше посдавайте наобум. Бум! Бум!

 
   Я насмешливо откликнулся:

 
Таких две жизни за одну,
Но только полную тревог,
Я променял бы, если б мог.

 
   – Делаю еще одно открытие, – засмеялась она, – вы не только злой критик, но, оказывается, неплохо знаете и поэзию.
   Вокруг стояла тишина. Улица с редкими фонарями была совершенно пустынна. Только там, откуда мы пришли, в клубе, светились окна, разливались приглушенные звуки бойкого фокстрота. Тянуло легкой прохладой. Фонарь отбрасывал от ветлы зыбкие кружевные тени на крыльцо, стену дома, на Надю – в темноте виднелись ее черные блестящие глаза. В ветке, над головой, запутавшись, зудел комар: устраивался на ночлег.
   С внезапно нахлынувшим вдохновением я негромко продекламировал:

 
Былая жизнь, былые звуки,
Букеты блеклых знойных роз…

 
   Глаза ее остановились на мне как-то странно – твердо, не мигая. Она закончила тоже тихо:

 
Все к сердцу простирает руки,
Ища ответа на вопрос.

 
   Но тут же возбужденно воскликнула:
   – Смотрите, звезда!
   Напротив, через улицу, там, где млели звезды, одна из тысяч, сорвавшись, скатилась за темную голову соседней ветлы. Встрепенувшись и подавшись вперед, Надя вся напряглась, следя за полетом. И еще с секунду сидела в задумчивости, сложив руки на коленях. Потом с грустью и шутливой иронией, будто наперед извиняясь за свою наивность, произнесла:
   – Бабушка говорила: закатилась чья-то жизнь. Конечно, смешно! Но мне всегда, когда вижу такое, становится грустно. А вам?
   В этот миг мне пришла на память подаренная Владькой гаванская сигара, забытая, лежавшая на дне чемодана в батарейной каптерке. "Настоящая… Когда одержишь викторию, закуришь".
   Что-то изломилось внутри, шутливо-насмешливое. Все, вот момент! Я ведь ставил цель – закрутить мозги, и все идет хорошо. Осуществить осталось последний акт – поцеловать… Это – моя виктория, моя победа! Надя склонилась ко мне и, может, ждала.
   С внутренней легкой дрожью и внезапной решимостью обнял ее за плечи, сжал, привлек к себе. Увидел рядом испуганно расширившиеся глаза, почувствовал упругую силу плеч под ладонями. Я ожидал всего: сопротивления, резких слов, может быть, слез, и был внутренне готов к этому. Губы ее были совсем близко…
   Они вдруг раскрылись – дыхание теплое, прерывистое:
   – Не надо. Зачем же так?
   Слова эти, сказанные тихо, с какой-то спокойной укоризной, обескуражили меня – так были неожиданны. Руки мои сами собой разжались, а щеки взялись жаром, точно мне принародно влепили звонкую пощечину. Хорошо, что из-за темноты Надя не видела этого.
   Она не отодвинулась на скамейке, только выпрямилась, встряхнула головой, закинула косу за спину, поправила прическу. И все. Ровно ничего не произошло. Но от этого в тысячу раз было сквернее. Хотя, наверное, только внешне не подает виду, а в душе смеется над незадачливым ухажером. Если бы знать, что у нее там? Эх ты, лопух! Голова и два уха. Свиных… Какой позор! Вот тебе и "виктория"! Легко представил, как посмеялся бы надо мной Владька. "Салага!" Он умел произносить это медленно, с особым смаком и презрением, оттопырив нижнюю губу и будто протягивая слово через нее по слогам.
   Я молчал, подавленный и пристыженный. В это самое время створки ближнего к крыльцу окна распахнулись и кто-то таким же мягким, низким, как у Нади, голосом позвал ее. Окно снова закрылось.
   – Мама… Мои часы с боем. Значит, больше десяти. – Она поднялась. – Благодарю. Мне было весело с вами, рыцарь добрый!
   Последние слова прозвучали насмешливо и обидно. Разъяренный, – поймать и теперь уж, будь что будет, выполнить свое намерение! – подхватился со скамейки. Но было поздно: Надя проворно взбежала на деревянные ступеньки крыльца, подол фиолетового платья мелькнул в двери. Я остался, как говорят, с носом.



8


   Нет, в первые дни после своего неудачного дебюта твердо решил: делать там больше нечего! Конечно, обо всем, что произошло, не обмолвился ни с кем и словом. Хотя на другой день, вернувшись из караула, Сергей допытывался, приставал назойливой мухой – как провел время в увольнении.
   – Так ни с кем и не познакомился?
   Я отмалчивался, а он с сожалением вздыхал:
   – Эх ты, шесть тебе киловольт в бок! Точно… Оставаясь наедине с собой, думал о том, что шила в мешке не утаишь, Пушкарев кое-что может рассказать, пусть и не знает о моем фиаско. И костил себя в душе. Глупец, полез с этими поцелуями! Так опростоволоситься. Ненавидел себя и Надю. Казалось, если бы встретил ее, прошел бы мимо, сделав вид, будто не знаю.
   А позднее гнал от себя назойливые, неприятные думы. "Вот еще блажь! Ну и случилось! В конце концов, виделись раз и разошлись как в море корабли".
   Однако, как ни успокаивал себя подобными доводами, мысли о ней приходили в самые неожиданные моменты: на занятиях, в наряде, в парке боевых машин, после отбоя, когда закрывал глаза и долго ворочался на жесткой подушке – вату в ней сваляли головы не одного поколения солдат.
   В ушах приглушенно позванивал смех Нади, видел ее удивительно подвижные брови – стрелки вольтметров высокой точности, – а правую мою руку будто снова обжигало, как тогда во время танцев, знакомое шелковистое прикосновение ее косы…
   И сжимал глаза до боли, до радужных, золотистых искр.
   Меня окончательно назначили вторым номером вместо Рубцова. Случилось это после очередного воскресенья, в которое разыгрывали техническую викторину, а затем на площадке перед парком устроили состязание по боевой работе между номерами и расчетами всего дивизиона. Я получил два приза: тройной одеколон и солдатский ремень. В классе мои ответы на три вопроса викторины признали лучшими.
   За отдельным столиком, приютившимся тут же, в углу класса, старшина Малый выдавал призы.
   – Ось, выходит, не только права наказывать, но и награждать, – прищурился он, намекая на тот наш старый разговор после инцидента с Крутиковым. – Получайте. Добре пойдет после бритья!
   Дряблое, морщинистое лицо расправилось в улыбке. Подавая флакон одеколона, он чувствительно сжал руку своими тонкими пальцами.
   Получил приз и Сергей – туалетное мыло.
   – За тобой не угонишься! – с напускным неудовольствием заметил он. – Зарился на одеколон, теперь придется твоим пользоваться.
   Но позднее удивились не только лейтенант Авилов и комбат, которые руководили состязаниями, – удивился и я сам. По условиям каждый номер должен был выполнить на правильность и скорость свои прямые операции при боевой работе и дополнительно по выбору – обязанности любого другого номера.
   Рубцов наводил первым и зашился: хотя по времени выполнил на "отлично", но, оказывается, пузырек уровня панорамы выгнал неточно. Ему срезали балл – только четверка. Он сошел на землю красный, злой. Долгов тоже насупился: оценка наводчика его не устраивала.
   Сергей Нестеров получил твердую пятерку. Потом состязались механики-водители: выполняли заезды на позицию, останавливались с ходу, выполняли всевозможные хитрые развороты – ревели двигатели, сизый горький дым плотно стелился над площадкой. Вышел победителем наш Гашимов – из люка он вылез сияющим, под сросшимися бровями глаза блестели, а губы, растягиваясь в улыбке, открывали чистые зубы.
   Наступила очередь четвертых номеров. Свои обязанности – осмотр направляющих, проверку крепления ракеты хомутами – я проделал в значительно меньшее время, чем требовалось по нормативам. А потом выполнял операции второго номера. Странно, что в ту минуту не думал, к чему все это приведет, к каким последствиям, – просто поддался общему подъему – соревнования, спора, той горячности, которые царили среди солдат. Еще раньше, когда наводил Рубцов, я подумал, что, если заранее сориентироваться на месте по основному направлению и сразу точнее останавливать установку, чтоб потом только чуть довернуть, – будет сэкономлено время. И вот теперь, получив основное направление, прикинул, шепнул Гашимову: "На угол парка!" Он было воззрился на меня непонимающе, удивленно изломив бровь, но я отрезал: "Давай! После скажу". Может быть, мой решительный вид и окрик подействовали – Курбан встал точно, тютелька в тютельку. А когда, выполнив наводку, я доложил: "Второй готов!", комбат, стоявший с секундомером в руке, удивленно, с нотками неверия произнес:
   – Не может быть! Давайте посмотрим.
   Он поднялся на площадку вместе с Авиловым, придирчиво смотрел в панораму, проверял, как выставлен угломер. Савоненков качнул головой, взглянул с легким недоверием и интересом:
   – Ну-ка повторить, юрьев день!
   Во второй раз я сократил время еще секунд на семь, и, снова все тщательно проверив, капитан посмотрел на меня так, будто впервые видел, и молча спрыгнул с решетки. Только лейтенант Авилов шепнул, задержавшись на площадке:
   – Молодец!
   Старший лейтенант Васин, член жюри (с расчетом его мы соревновались), оглядел меня удивленно, сдвинул фуражку на затылок, протянул:
   – Чем-пи-он!
   От меня валил пар. Отошел в сторону, к бачку с водой, пил из мятой алюминиевой кружки жадно, взахлеб ломившую зубы воду (старшина, спасибо, позаботился) и вдруг увидел на ободке кружки муху. Она сидела безбоязненно, сложив прозрачные сетчатые крылышки, воткнув в слюдяную каплю воды ворсистый хоботок. Наши глаза разделяло расстояние всего в десять сантиметров – в ее темных блестящих полушариях мое отражение было с булавочную головку… Смех вдруг подступил к горлу: неужели таким маленьким ей кажусь? Я прыснул, обдав муху брызгами: вырвав хоботок, она метнулась к земле.
   В это время от столика, вынесенного сюда же, на площадку к парку, где толпились солдаты, сразу несколько голосов позвали:
   – Кольцов, к старшине!
   Наверное, так с улыбкой я и подошел к Малому. Он потряс ремнем перед моим лицом.
   – От улыбается человек! Все призы забрал. На Украине говорят: "Як мед, так ще и ложкой!" Ремень гарный, носи на здоровье!
   Если бы он знал, почему я улыбался!
   А на другой день на утреннем разводе лейтенант Авилов объявил: назначаюсь вторым номером. Поменялись местами с Рубцовым!
   Оказывается, то ночное тактическое занятие было только началом: выезды наши на "выгон" с тех пор участились. Теперь чуть ли не каждый день тренировались в занятии позиции, выполняли самые неожиданные вводные, сыпавшиеся на нас, точно горох: "В результате атомного взрыва…", "Наши войска, прорвав оборону противника, успешно развивают наступление…", "Противник производит перегруппировку сил, скопление его техники отмечено…"
   По смуглому суховатому лицу Гашимова пот тек семью ручьями – в тесной рубке установки поднимались приличные градусы, – и Сергей подшучивал над ним:
   – Как, Курбан, пожарче небось, чем в твоем Азербайджане? Своя Кура под комбинезоном течет! – И подмигивал дружелюбно, незлобиво.
   – Вай, не говори!
   Доставалось и всему расчету: то и дело перезаряжали установку, снимали и ставили тяжелую крышку лотка, поднимали и наводили ракету – белые соляные потоки разрисовывали замысловатыми вензелями спины наших рабочих гимнастерок. А угрюмый Долгов, тоже уставший, осунувшийся в эти дни так, что его железные загорелые скулы блестели кофейной карамелью, не отступался:
   – Заряжай! Основное направление… От установки! Отбой! Сменить позицию, – требовал он.
   Голос его командирский не был так отточен и поставлен, как у Крутикова, он был без игры – негромкий, даже глуховатый. Но в нем заключалась та внутренняя сила и суровость, которые, вероятно, могли остановить и руку преступника и заставить человека беспрекословно выполнить любое повеление.
   И однако, быть почти целый день в этой установке – удовольствие ниже среднего. Внизу на своем железном языке говорят гусеницы так, что ушные перепонки, кажется, становятся толще слоновой кожи и болят; на сиденье кидает будто на корабле – с носа на зад, с боку на бок. То и дело больно клюешь о товарища, об острые выступы корпуса; душу воротит от букета запахов горелого масла и отработанных газов. Уфимушкин строгий, молчаливый – шлемофон наполз к бровям, подбородок, точно ошейником, стягивают ларингофоны, на бледном лице резко, окружьями выделяется темная оправа очков. От тряски они прыгают на переносице, соскальзывают на кончик носа. Подслеповато, досадливо морщась, Уфимушкин то и дело поправляет их левой рукой – правая занята: лежит на барабане подстройки рации.
   И только Долгов на своем месте, слева от водителя, сидит как ни в чем не бывало – вот уж битюг выносливый. Да что ему – шахтер, привык в забое вкалывать!
   А потом, когда остановится, рявкнет: "К бою!" И ты, хоть в первую минуту и пошатываешься, глотаешь по-рыбьи воздух, но должен делать все "пулей" – потому что ракетчик! У нас дрожали поджилки, становились бесчувственными, будто деревяшки, руки и ноги, а Долгов все подстегивал, и, ошалелые и разъяренные, мы снова, как быки на мулету, бросались к ракете. Даже Сергей примолк со своими шуточками и, успевая смахивать пот с лица, с хрипотцой шептал:
   – Вот медведь гималайский, хоть бы перерыв дал!
   Чем это вызвано, мы знали: наш расчет соревновался с отделением Крутикова, и нам надо было побить их по всем статьям. Чаще всего в те дни обходили крутиковцев: у них то замешкивались топографы, то допускали ошибки вычислители. Но иногда, случалось, те нас обскакивали. Долгов узнавал об этом и сразу защелкивался замком – насупливался и чернел. В такой вечер он не приглашал меня в ленинскую комнату на "одну партийку" в шахматы. А на другой день заставлял нас "выдать на-гора".
   И только когда мы уже готовы были, кажется, упасть в изнеможении, бросал наконец нехотя:
   – Перерыв.
   Лицо его принимало недовольное, укоризненное выражение – хмурились брови, прорезая две знакомые несимметричные складки, губы поджимались, будто он хотел сказать: "Какой тут перерыв? Ничего не понимаете. Крутиков опять обойдет, а вам – перерыв!" И отворачивался уже не в состоянии, наверное, видеть, как мы сразу после команды, ни секунды не мешкая, плюхались прямо тут же, куда попало, – в траву, в пыль, на болотистую лесную поляну, где пахло грибной прелью, тянуло терпкой горячей сыростью.
   Разомлевший, расслабленный Рубцов в один из таких перерывов, привалившись к пеньку, замшелому, поросшему коричневыми губчатыми грибами, проворчал:
   – Тактические занятия… Куда такая спешка? Обехаэс, что ли, на пятки наступает? Не пойму.
   Он покосился на Долгова – тот с Гашимовым осматривал установку, заглядывая под каленое днище. Сергей растянулся на спине, блаженно разбросав в стороны руки и ноги, рыжеватая смешливая физиономия была теперь серьезной: видно, и сивку укатали крутые горки. Я уже подумал, что слова Рубцова останутся без ответа, но Нестеров спокойно откликнулся:
   – Понимать нечего! Новички влились, сколотить расчеты полагается, чтоб боевую готовность на уровне держать. А полевая выучка, должен знать, тут самый гвоздь, Андрей! Так что не в обехаэсе дело, а чтоб тебя, вояку, не застали на перине в интересном виде.
   – Совершенно резонно, – подтвердил Уфимушкин, протирая очки носовым платком. Без очков худое лицо его совсем моложаво – не дашь двадцати четырех лет.
   – Все ясно! – не унимался Рубцов. – Только вот сомневаюсь, что надо делать масло масляное, как говорила учительница биологии.
   Сергей вскинулся на бок, губы хитровато, в перекос, растянулись.
   – У нас тоже был преподаватель… Спросил он одного хитреца про законы Кеплера, а тот в ответ: у меня, мол, на этот счет сомнения есть, так ли все в этой небесной механике… Посоветоваться хотел бы с вами. "Что ж, сомнения двигают науку, молодой человек, но в данном случае они есмь объективно незнание и оцениваются в единицу". Так-то! А до этого удавался номер…
   Он вдруг распрямился, сел, хитроватое выражение исчезло, снова стал серьезно-задумчивым.
   – Все это мышиная возня, Андрей, – произнес он негромко и вздохнул. – Вот сейчас смотрел на небо – какое оно красивое, голубое! И вспомнил, как читал на днях газету. В Пентагоне хотят сделать его черным – мало земли! И небо должно стать театром военных действий, думают учинять там бойни средствами, основанными на последних достижениях науки. Вот шесть киловольт…
   – Ничего нет удивительного, – откликнулся Уфимушкин, вздев очки. – Стоит вспомнить заключительные главы "Аэлиты" Алексея Толстого: электромагнитное поле, мечи синеватого пламени, огненные стрелы, падающие корабли к ногам гигантской статуи Магацитла, улыбающегося с закрытыми глазами.
   – Можно представить плазменное состояние вещества, – снова заговорил задумчиво Сергей, – и то, что в обычных условиях это состояние наблюдается во время полярных сияний, при вспышках молний, в разреженных слоях ионосферы, занимающей большую часть далекой термосферы. Это, так сказать, четвертый лик вселенной. После твердого, жидкого и газообразного… Но, Вениамин, – обратился он к Уфимушкину, – будто процессы сжатия физического вакуума вселенной приводят к рождению невиданных сгустков сверхплазмы или эпиплазмы… Тогда, выходит, образуется и антиплазма?…
   – Пожалуй. Природа – многоликий Янус.
   – Кстати, в чем смысл механизма отделения частиц от античастиц? Его предложили шведы Альфен и Клейн.
   Рубцов, кажется, хотел уже отпустить какую-то пакость, но при последних словах Нестерова – его сразили фамилии ученых – скептическая усмешка сползла с узкого лица. Повернулся и хотя прикрыл веками глаза, но прислушивался к разговору. Уфимушкин неторопливо и обстоятельно принялся излагать предложенный учеными способ. У меня было такое ощущение, что он эти столь сложные вещи будто выворачивал, вскрывал самую суть их, и они становились ясными и простыми. Нестеров не оставался в долгу. В их разговоре то и дело летали, как обыденные, словечки: плазма, кванты, масса покоя, масса движения, аннигиляция… Да, они хотя и были такие же люди, как и я, но многое, о чем они толковали, для меня было просто дремучим лесом, вещами в себе. Они словно бы изъяснялись на языке знакомом и в то же время незнакомом мне. Что ж, один – без пяти минут ученый, другой – техник. Да, Сергей меня удивил: выходит, не просто, как говорил когда-то Рубцов, примазывается к науке – он немало читал и знал, даже не боялся вступать в решительный спор с Уфимушкиным.
   Закончив осмотр, Долгов с Гашимовым тоже устроились на траве – сержант густо пыхтел папиросой, помалкивая, не вступая в разговор, сквозь сизую живую кисею дыма поглядывал на спорщиков.
   – Практическое применение? – переспросил Уфимушкин. – Те же лазеры, например… Недалек день, когда эти "гиперболоиды инженера Гарина" заговорят своим неумолимым языком. Или шаровые молнии… Искусственные. Чисто плазменное оружие. За океаном полагают, что такую молнию, сгусток энергии в небольшом объеме, шаре, могут создать собранные в фокусе лучи нескольких мощных локаторов. Фантазия? Уже сейчас есть сведения, будто американцы строят в Пуэрто-Рико гигантский локатор, назначение которого – проверка возможности создания таких молний.
   Рубцов не выдержал, его тоже увлек необычный разговор: он уже смотрел во все глаза, стараясь осмыслить недоступное, таинственное, о чем шел разговор. Чистенький, как у младенца, лоб его наморщился – шаровые молнии его доконали. Он вдруг беспокойно выпалил:
   – Прямо шар? И что же он?…
   – Да, шар, огненный клубок, в котором напряжение сотни тысяч вольт и температура, близкая к солнечной… Ничто живое, никакие ракеты, спутники не устоят против этого разящего огненного кинжала. В той же "Аэлите", когда пошли корабли Тускуба… Помните? "Навстречу им из темноты улиц взвился огненный шар, второй, третий. Это стреляли круглыми молниями машины повстанцев".
   – Кинжал? – уставил на Уфимушкина расширенные глаза механик. – Это не кинжал, а черная смерть, "кара олум". Они – думают, а у нас – нет? – спросил он возбужденно.
   – Видно, и у нас думают.
   – Конечно, – примирительно произнес Сергей, – многое еще не скоро найдет практическое применение. Яичко может остаться в курочке. Точно! Да и найдет ли в далеком будущем – жирный вопрос.
   Уфимушкин глубокомысленно изрек:
   – От дерзкой, смелой мысли до открытия всего один шаг. Аксиома. Хотя этот шаг часто бывает ой каким долгим и трудным!
   После его слов все как-то примолкли: каждому стал понятен действительно нелегкий удел ученого. А разговор о сокровенных тайнах природы приоткрыл им бездонные глубины, перед которыми обычного человека невольно берет оторопь.
   Долгов уже не раз поглядывал на массивные – во всю руку – "кировские" часы: отведенные пять минут давно истекли, но он, наверное, первый раз не решался оборвать перерыв.
   – Ясно! – негромко нарушил молчание Сергей. – Но оружие, основанное на свойствах антигравитации, "прожекторы антиматерии" – как все это далеко! Хотя и заманчиво. Столкновение частиц материи и антиматерии – штучка почище термоядерной бомбы! Поджигателям такое во сне снится – слюнки пускают. – Нестеров вдруг погрустнел, укоризненно, сырым голосом сказал: – Вот так, Андрей, а ты про свой обехаэс…