Страница:
Но Джин всю жизнь восставал против всякого принуждения, давления извне, насилия над его личностью.
— Кажется, на этот раз я загнан в угол, — проговорил он. — У меня нет выбора.
— Кажется, так, малыш.
— А может быть, махнуть за границу? — встрепенулся Джин. — Старый паспорт у меня давно кончился, ведь он действителен только на три года. Заплачу десять долларов и получу паспорт через несколько дней, улечу в Лондон или Париж… Ведь мы, американцы, путешествуем в Западной Европе без виз… Денег, надеюсь, ты мне одолжишь под наследство… Думаю, на первое время хватит трех тысяч долларов…
— Конечно, Джин, но вряд ли тебе удастся выбраться из Штатов. Уверен, что полиция и ФБР перекрыли все паспортные отделы, аэропорты и океанские порты, заперли все выходы из страны.
— Что же делать? Может быть, бежать, по чужому паспорту?
— Допустим, что тебе удастся это. Ты станешь экспатриантом и не сможешь отомстить ни убийцам твоего отца, ни Красавчику. Нет, Джин, как ни крути, а лучшего выхода, чем стать «неприкасаемым», не придумаешь. Сменишь стетоскоп на «кольт», и сделаешься недосягаемым для полиции и ФБР, и придет время, разделаешься со всеми своими врагами.
Джин погрузился в долгое тягостное молчание. Диктор Эй-би-си читал последние известия. Космический корабль «Маринер II», запущенный с мыса Канаверал, успешно продолжал свой пятнадцатинедельный полет в сторону Венеры. Советское правительство заявило, что в текущем году советские поставки Кубе вдвое превысят прошлогодний объем…
Лот подошел к телевизору, чтобы выключить его, но вдруг навострил уши.
— Полиция и ФБР продолжают разыскивать Джина Грина в связи с сенсационным убийством трех гангстеров из нью-йоркской Мафии в карьере близ Спринг-дэйла. До сих пор лаборатория судебно-медицинской экспертизы не смогла установить причину смерти Лонго и Смайли. Кто убил отца Джина Грина? Кто убил Лефти Лешакова? Русские или Мафия? Кто и как убил Лонго, Лоретти и Смайли? Инспектор О'Лафлин заявил, что надеется задержать Джина Грина в течение двадцати четырех часов. Но жив ли Джин Грин? Может быть, и его труп будет вскоре обнаружен где-нибудь в заброшеном доке или на дне карьера?
Джин и Лот молча дослушали до конца это сообщение, ни в чем существенном не отличавшееся от газетной заметки. Но у Джина появилось то же чувство попавшего в капкан зверя, что с такой силой испытал он сначала под баржей, а потом во время своего единоборства с газом и водой в подвале ЦРУ.
— Иисусе Христе! Я, кажется, сделался всеамериканской знаменитостью, — произнес он глухо. — Представляю, какой фурор вызвал Мститель из Эльдолларадо среди моих друзей, знакомых и соседей, в больнице, в кругу Ширли… Надо позвонить домой, как-то успокоить маму и Натали…
— Это сделаю лучше я, — твердо сказал Лот, выключая телевизор. — Полиция, наверное, уже успела посадить «клопов» в вашем доме. Но прежде надо решить, что мы будем делать.
Услышав это не подчеркнутое Лотом «мы», Джин благодарно взглянул на друга, встал, закурил, подошел усталой походкой, почти волоча ноги по толстому, глушащему шаги синтетическому ковру, к окну. Дернув за шнур, приподнял выше головы белые пластиковые жалюзи.
За окном в синей тьме позднего августовского вечера ярко горели наполненные парами ртути уличные фонари. Горели, проносясь по широкой авеню, сдвоенные овальные фары разных «кадиллаков» и «олдсмобилей», пылали рубиновые маяки стоп-сигналов. Разноцветные лакированные корпуса машин отражали все огни улицы. На тротуарах почти никого не было. В отличие от разгульного Нью-Йорка чиновный Вашингтон не живет открытой и шумной ночной жизнью, рано засыпает. По тротуару медленно, грузно шагал полисмен, блюститель порядка, страж закона, того самого закона, что наступал Джину на пятки. Темно-синяя форма, на груди — серебряный «щит», на левом боку дубинка, широченный кожаный ремень с подсумком, большой пистолетной кобурой и небольшой кобурой для наручников…
Джину показалось символичным то обстоятельство, что самое важное решение своей жизни он принимает в сердце столицы, в историческом «Уиллардс», где принималось столько жизненно важных решений, в нескольких шагах от Капитолия и Белого дома, от «Карандаша», как называют вашингтонцы обелиск Вашингтона, от мавзолеев Линкольна и любимого президента Джина — великого демократа Джефферсона. Впрочем, эта мысль показалась ему слишком высокопарной и мелодраматичной, и он поспешно отогнал ее прочь.
— Ну же, Джин! — мягко сказал за его спиной Лот. — Одно твое слово, и ты увидишь, что находится за чудесным зеркалом Алисы!
Почти по-военному, резко, через левое плечо повернулся он к Лоту.
— О'кэй, мистер Мефистофель! Я последую твоему совету. Как говорится, «audentes fortuna juvat» — «смелым судьба помогает»!
Лот с облегчением вздохнул. А Джин удивился остроте нахлынувшего на него чувства отрешенности.
— Ты не пожалеешь о своем решении, малыш! — говорил Лот. — Став одним из нас, ты почувствуешь такой вкус могущества и власти, которое не дает никакая другая форма! И все твои мечты станут явью. Мы отомстим всем нашим врагам, Джин. Твои враги? — это мои враги. Ради этого стоит отведать и солдатчины на офицерских курсах специальных войск, пока все враги успокоятся и потеряют бдительность. А потом мы так вдарим по ним, что от всех этих красавчиков и красных масок останется одно мокрое место. Как говорят мои соотечественники, мы вскоре предоставим им возможность поглядеть снизу, как растет картошка!
Лот подхватил со столика бутылку смирновской.
— Выпьем, Джин! Выпьем за героя — разведчика Джина Грина!
Джин выпил, налил еще.
— За Джина Грина — «неприкасаемого»! — снова сказал Лот. — За Джина Грина — бханги!..
— Это Натали? — через четверть часа говорил Лот по международному из номера. — Хэлло, дорогая! Это Лот. Только прошу тебя — не задавай никаких лишних вопросов. Ты меня поняла? У меня все идет превосходно. Завтра после завтрака вылечу в Нью-Йорк, а из аэропорта — прямо к тебе.
— Лот! А где…
— Никаких вопросов, Натали! Только скажи мне, за тобой и мамой хорошо присматривают?
— Да, Лот, мне это даже надоело. Сидит тут как…
— Ну вот и хорошо! На то она и сиделка.
— Лот, мы с мамой должны знать…
— Разумеется, разумеется! Скажи маме, чтобы она ни о чем не беспокоилась. Береги ее, даже газеты и то не давай читать. Как здоровье мамы?
— Рана почти не беспокоит ее, но…
— Ну вот и отлично! До скорого свидания, моя милая!
Ночью Джину снились кошмары. Он задыхался в затопленном водой Потомака подвале ЦРУ, сквозь решетку сочился ядовитый газ, мимо проплыла дохлая крыса с лицом Красавчика с выколотыми глазами…
Было решено лететь прямо в Нью-Йорк.
— Раз я ухожу в армию, — сказал Джин за завтраком в «Уилларде», — машина мне все равно больше не понадобится. Я позвоню сегодня же первому попавшемуся торговцу автомобилями в Филадельфии и попрошу его продать «де-сото» по сходной цене, перешлю доверенность.
— Неправильно! — сказал Лот. — Привыкай думать как разведчик. Твоя машина находится в руках полиции. Они или угнали ее в свой гараж, или установили в ней засаду, поджидая тебя. Любой торговец машинами, если он читает газеты, услышав тебя, сразу позвонит в полицию. Значит, надо подождать, пока уляжется вся эта шумиха. — Лот взглянул на Джина. — Хорошо я тебя разукрасил — тебя не узнала бы и миссис Гринева.
Джин сидел напротив Лота с лицом, заклеенным в нескольких местах пластырем, расписанным меркурохромом и йодом.
— Ей-богу, ты похож не то на изуродованного куклуксклановцами борца за гражданские права негров, не то на одного из этих абстракционистских портретов в Нью-Йоркском музее современного искусства! — рассмеялся Лот. — Мой бог! Никогда не забуду выставку этого кретина Жана Дюбуффе, куда меня затащила Натали. Я чуть было не вывихнул себе челюсть, зевая, а вечером напился как лорд! Не могу понять, что Натали находит во всех этих модернягах-шарлатанах!
Сдавая херцевский «плимут» в аэропорту Даллеса, Лот отправил Джина в «джон», чтобы тот не мозолил глаза полицейским и сыщикам в штатском. Потом они прошли в полутемный бар — до очередного челночного рейса Вашингтон — Нью-Йорк оставалось минут двадцать.
— Двадцать две минуты! — уточнил Лот, взглянув на свою золотую «омегу». Лот во всем любил точность.
В самолет они нарочно вошли последними и, проходя вперед, внимательно оглядели пассажиров, Лот по правому борту, Джин — по левому. Ни итальянца, ни каких-либо других подозрительных субъектов в самолете не оказалось.
Они сели во втором ряду, и вдруг Лот толкнул Джина локтем, показал кивком на сидевшую впереди, в первом ряду, старую даму. Лот и Джин едва удержались от смеха: это была та самая мумия с подсиненными волосами, что не выпускала изо рта вонючие сигарильо.
Стрелой пролетев двести двадцать пять миль, самолет Ди-Си-8 приземлился на старом аэродроме Ла Гардиа, названном в честь давно покойного и когда-то популярного мэра Нью-Йорка. Друзья без происшествий вышли из аэропорта, сели в желтое такси «Иеллоу кэб компани».
Как всегда, у Джина захватило дух при виде вздыбленных небоскребов Манхэттена.
— «Пьяный от алчности, похоти, рома — Нью-Йорк! Ты стал сумасшедшим домом!» — вполголоса продекламировал Джин и, помолчав, обнимая взглядом великолепную панораму, открывшуюся с моста, он добавил: — и все-таки я люблю тебя, мой «маленький старый Нью-Йорк». [Стихи американского поэта Байрона Р. Ньютона. В оригинале:
Никогда прежде не смотрел Джин такими глазами на свой город. Черта отчуждения уже пролегла между ним и Нью-Йорком, и Джин мысленно прощался с так хорошо знакомыми ему домами, улицами и авеню, Сентрал-парком и ресторанчиками и даже знакомыми полицейскими, регулировавшими немыслимое городское движение. В каком-то переулке мальчишки на роликах играли в хоккей. На Бродвее меняли огромную рекламу кинотеатра «Парамаунт». Рабочие в комбинезонах срывали старую афишу прошлогоднего призера Академии кинематографических искусств и наук — музыкального кинобоевика «Вестсайдская история», и Джину было грустно оттого, что он, возможно, никогда не узнает название следующего фильма и никогда не пойдет смотреть его с Наташей или какой-нибудь другой девушкой.
Лот проехал мимо стеклянного здания призывного центра посреди Бродвея и остановил такси на «перекрестке мира», на всегда людном северо-западном углу «великого белого пути» и 45-й улицы, у подъезда высоченной, уродливой коробки отеля «Астор».
— Вы, мистер Дансэр, — сказал он с улыбкой, — снимите себе здесь номер, а я поеду за Натали.
Джин окинул неприязненным взглядом крохотный полутемный вестибюль, оклеенный выцветшими обоями, подошел к читавшему комиксы клерку, смахивающему на сутенера.
Да, это не «Балтимор», в котором номер стоит до ста пятидесяти долларов.
Отель «Астор» оказался одной из тех гостиниц с сомнительной репутацией, постояльцы которых, как правило, регистрируются под вымышленными именами Смит или Джонс, воровато проносят к себе бутылки виски и постоянно принимают в зашарпанных семи-десятидолларовых номерах лиц противоположного пола. В этом доме свиданий даже не было порядочного бара, и Джин скучал целых сорок минут, глядя с восемнадцатого этажа на бродвейскую пеструю сутолоку, прежде чем в дверь постучали и в номер вбежала Наташа.
— Боже! На кого ты похож! — вскричала она, увидев лицо брата.
Устрично-белое платье, туфельки на шпильках, наспех намазанные карминовые губы.
В глазах сестры Джин увидел столько любви и тревоги, что он мысленно дал себе пинка за то, что как-то давно перестал уделять внимание сестренке. Эта напряженная храбрая улыбка, эти судорожно сжатые кулачки.
Лот появился в номере всего на минуту.
— Вы тут поболтайте, — сказал он, — а я займусь оформлением твоих документов, Джин. Тебе здесь не следует задерживаться. В этой гостинице нередко бывают полицейские проверки. Думаю, что тебе надо покинуть Нью-Йорк не позже чем завтра.
— Уже? — нахмурился Джин. — Так быстро?
— Чем раньше, тем лучше, малыш!
— Мне нужно повидаться с мамой…
— Не выйдет. Ведь врач запретил ей выходить из дому, а тебе туда вход закрыт. Отложим это свидание до лучших времен. Дом находится под наблюдением полиции и наверняка людей Красавчика. Если бы не мои связи, я не смог бы пройти туда и привезти сюда Натали. Не правда ли, Джин, Натали становится все больше похожа на мою любимую киноартистку Одри Хепбэрн? Кстати, захочешь поесть — тут напротив чудное мюнхенское пиво «Левенбрау» и отличные свиные ножки!
И Лот исчез, оставив брата и сестру вдвоем.
Джин коротко, опуская все жестокие подробности, с большими купюрами рассказал обо всем, что произошло после того, как они расстались в день похорон отца.
У Натали не было для Джина никаких особых новостей. Правда, какие-то неизвестные лица с итальянским, что ли, акцентом ежедневно, а то и ночью звонили Гриневым и спрашивали Джина, но Натали не придала этому особого значения до того, как прочитала газету с фотографией брата. Маме она сказала, что это звонят знакомые из русской колонии, выражают Гриневым соболезнования по случаю трагической кончины Павла Николаевича.
И еще Натали сказала брату, что в их доме посменно дежурят по восемь часов трое сыщиков в штатском, то ли из полиции, то ли из ФБР. Один все время смотрит телевизор, другой разглядывает нюдистские журнальчики, а третий потягивает пиво, налегая на запасы Джина в холодильнике, и дремлет на диване в гостиной. Дважды они вместе с инспектором О'Лафлином копались в библиотеке в книгах и записях отца.
Приходил адвокат Сергей Аполлинарьевич Живаго зачитал хранившуюся у него копию завещания отца. Оригинал, по-видимому, был похищен убийцей. Маме отец оставил восемьдесят тысяч долларов, по стольку же оставил он Джину и Наташе, но с условием, что эти деньги будут выплачиваться им банком ежегодно в день рождения по десять тысяч долларов в течение восьми лет плюс проценты. Однако Сергей Аполлинарьевич после консультации с банком и юристом по наследственному налогу установил, что на долю сына и дочери Павла Николаевича Гринева придется вдвое меньшая сумма, чем рассчитывал Павел Николаевич, хотя банк восстановил все чеки, похищенные убийцей.
— Ведь у мамы мы ни цента не возьмем, — сказала Натали, для которой весь этот разговор был явно не по душе, — правда, Женя?
— Правда, Ната.
Джин вспомнил, с какой легкостью он просадил на бегах четвертую часть своего наследства. Ему стало не по себе.
— Слушай, Ната, — сказал он твердо. — Отец уже потратил почти пятьдесят тысяч только на то, чтобы дать мне образование в Оксфорде и медицинском колледже. Так что свое, выходит, я сполна получил. Я ухожу в армию и буду жить на всем готовом, а тебе нужно окончить театральное училище, тебе нужно приданое. Вот я решил: себе я оставлю десять тысяч на всякий пожарный случай, а остальные тридцать тысяч откажу тебе. Ну хотя бы в качестве свадебного подарка. Пожалуйста, не делай такое лицо и не отказывайся. Знаю, ты ничего не смыслишь в деньгах, а деньги в этой стране — все. Мне жаль, что я не могу тебе пока дать больше.
— Джин! — каким-то торжественным, приподнятым и одновременно смущенным тоном проговорила Натали, когда этот вопрос был наконец исчерпан. — Есть еще один важный пункт в завещании.
— Какой же?
— Отец отказал равную долю своему старшему сыну.
— Старшему сыну?
— Да, ты ведь помнишь, что у отца был сын от первой жены. Тот, что пропал пятилетним ребенком во время эвакуации белой армии в Крыму. Ему сейчас сорок семь лет.
Джин вскочил, возбужденно заходил по комнате.
— Это чертовски интересно! — сказал он. — У нас с тобой есть брат! Брат в России! Но как его найти?
— В том-то и беда, что все подробности, как сказано в завещании папы, содержатся в дневнике. Но эта тетрадь дневника исчезла, пропала — ее, видно, унес с собой убийца, который обыскал сейф.
— Вот дьявольщина! Неужели эта тайна так и останется тайной? Но почему отец ничего не сказал нам, маме? Ты говорила с мамой об этом?
— Конечно. Она ничего не знает, но говорит, что после поездки в Россию он был странно взволнован снова рвался туда, много писал в дневнике…
— И вдруг это убийство! И убийца похищает дневник. Может быть, это не случайно? Может быть, здесь имеется прямая связь? И в этой связи разгадка тайны убийства?
Джин заметил, что глаза Наташи наполнились слезами.
— Полно, Наташа! Полно! — воскликнул Джин нежно беря сестру за руки.
Джин говорил по-русски, как обычно в интимно-семейные минуты. Он подсел к сестре, обнял ее впервые за черт знает сколько лет. Плечи у девушки затряслись, но она быстро взяла себя в руки, раскрыла красную авиасумку компании ТУА, достала платочек.
— Хорошо, что я так спешила к тебе и не намазала ресницы тушью, — храбро улыбнувшись, проговорила она. — Прости меня, Женя, но с папой для меня умер целый мир…
Это был первый разговор брата и сестры после смерти отца.
— Не знаю, поймешь ли ты меня, Женя. Так, видно, бывает в семьях, что папа и юная дочь составляют как бы отдельный мир со своим особым солнцем — их любовью друг к другу — и особым языком, почти шифром, понятным только им двоим.
Да, Джин догадывался о существовании такого мира и, было время, даже ревновал отца к его любимице Наташке. Этот мир был дружествен к нему и к маме, но все же имел свои четкие границы. И границы эти с годами становились все заметнее по мере обострения неизвестно как и почему возникшего между отцом и сыном конфликта. Отец делал все, чтобы его дети были не американцами, а русскими. С самых ранних лет он говорил с ними только по-русски, упорно учил их читать и писать по-русски, сам читал им подолгу вслух Пушкина, Лермонтова, Некрасова и особенно своего Любимого Тютчева, которого он во многом ставил даже выше Пушкина. Наташа была податлива, как воск, в его руках, а Джин, смолоду утверждая свою самостоятельность, противился всякому влиянию со стороны. Отец раздражался, злился, сильнее налегал на великих русских поэтов, пока Джин не стал отождествлять уроки русского языка и литературы с… рыбьим жиром.
А потом отцу пришлось отступить под могучим и ежечасным напором среды — школы и улицы, комиксов и кино, радио и телевидения. С грустью и сердечным огорчением убеждался он в том, что все больше проигрывает безнадежный бой за душу сына, и все больше уделял любви и внимания дочери.
— И вот нашего мира, — говорила Наташа, — мира, в котором я провела все детство, юность, не стало…
Теперь Джину не давало покоя смутное чувство вины перед отцом, сознание какого-то неоплаченного долга. Это тревожное чувство и толкнуло его на путь мести, но он понимал, что тут дело не только в мести, что он виноват перед отцом потому, что не хотел, не стремился понять его.
— Женя! Перед тем как уйти в армию, ты обязательно должен прочитать записки и дневники папы. Инспектор О'Лафлин говорит, что, судя по всему, убийца забрал часть тетрадей дневника, а эти обронил. ФБР сняло фотокопию с них, и утром оригиналы вернули нам. Кстати, из дневника ты узнаешь о политических взглядах папы и о том, кем и чем был этот граф Вонсяцкий, о котором упомянул убийца.
Джину показалось, что в тоне Наташи прозвучал укор. Что и говорить, Джин, мало интересуясь политикой вообще, никогда всерьез не задумывался над политическими воззрениями отца. «Моя политика, — говаривал Джин, — не думать о политике». Но теперь, чтобы разобраться в загадочном убийстве отца, он обязан был думать об этом…
Лот приехал через час, сказал, что все идет отлично, что Джин никуда не должен уходить из отеля. Натали трижды, по-русски, поцеловала брата и, борясь со слезами, ушла с Лотом. Джин сбросил пиджак и полуботинки, расстегнул воротник дакроновой рубашки и с размаху плюхнулся на взвизгнувшую пружинами кровать.
Он раскрыл первую тетрадь отцовских записок и стал читать аккуратные отцовские строки, спотыкаясь сначала о дореволюционную орфографию со всеми этими твердыми знаками, от которых давно отказались даже закоренелые бурбоны эмигрантской прессы.
И как медленно появляется изображение в только что включенном телевизоре, так перед его умственным взором, становясь все более ярким, возник образ отца, образ, который почему-то стал меркнуть и расплываться уже тогда, когда Джин впервые покинул дом и уехал в Англию, в Оксфорд.
Джин читал страницу за страницей, и злость на самого себя, черствого и самовлюбленного эгоиста, и запоздалое обидное сожаление все сильнее охватывали его. Почему он никогда по-настоящему не интересовался внутренним миром отца? Почему не стремился сблизиться с ним, понять его, разделить с ним его радости и беды? Почему всегда хотел скорее покинуть родное гнездо, распрямить крылья, улететь без оглядки в большой волнующий мир?
И чем дальше он читал отцовские записи, тем сильнее охватывало его странное чувство, будто за строками и страницами к нему хочет прорваться отец, хочет встать со свинцом в груди из своего «художественного гроба модели э 129 цельносварной конструкции» и назвать своих убийц, указать на них пальцем…
Глава двенадцатая.
— Кажется, на этот раз я загнан в угол, — проговорил он. — У меня нет выбора.
— Кажется, так, малыш.
— А может быть, махнуть за границу? — встрепенулся Джин. — Старый паспорт у меня давно кончился, ведь он действителен только на три года. Заплачу десять долларов и получу паспорт через несколько дней, улечу в Лондон или Париж… Ведь мы, американцы, путешествуем в Западной Европе без виз… Денег, надеюсь, ты мне одолжишь под наследство… Думаю, на первое время хватит трех тысяч долларов…
— Конечно, Джин, но вряд ли тебе удастся выбраться из Штатов. Уверен, что полиция и ФБР перекрыли все паспортные отделы, аэропорты и океанские порты, заперли все выходы из страны.
— Что же делать? Может быть, бежать, по чужому паспорту?
— Допустим, что тебе удастся это. Ты станешь экспатриантом и не сможешь отомстить ни убийцам твоего отца, ни Красавчику. Нет, Джин, как ни крути, а лучшего выхода, чем стать «неприкасаемым», не придумаешь. Сменишь стетоскоп на «кольт», и сделаешься недосягаемым для полиции и ФБР, и придет время, разделаешься со всеми своими врагами.
Джин погрузился в долгое тягостное молчание. Диктор Эй-би-си читал последние известия. Космический корабль «Маринер II», запущенный с мыса Канаверал, успешно продолжал свой пятнадцатинедельный полет в сторону Венеры. Советское правительство заявило, что в текущем году советские поставки Кубе вдвое превысят прошлогодний объем…
Лот подошел к телевизору, чтобы выключить его, но вдруг навострил уши.
— Полиция и ФБР продолжают разыскивать Джина Грина в связи с сенсационным убийством трех гангстеров из нью-йоркской Мафии в карьере близ Спринг-дэйла. До сих пор лаборатория судебно-медицинской экспертизы не смогла установить причину смерти Лонго и Смайли. Кто убил отца Джина Грина? Кто убил Лефти Лешакова? Русские или Мафия? Кто и как убил Лонго, Лоретти и Смайли? Инспектор О'Лафлин заявил, что надеется задержать Джина Грина в течение двадцати четырех часов. Но жив ли Джин Грин? Может быть, и его труп будет вскоре обнаружен где-нибудь в заброшеном доке или на дне карьера?
Джин и Лот молча дослушали до конца это сообщение, ни в чем существенном не отличавшееся от газетной заметки. Но у Джина появилось то же чувство попавшего в капкан зверя, что с такой силой испытал он сначала под баржей, а потом во время своего единоборства с газом и водой в подвале ЦРУ.
— Иисусе Христе! Я, кажется, сделался всеамериканской знаменитостью, — произнес он глухо. — Представляю, какой фурор вызвал Мститель из Эльдолларадо среди моих друзей, знакомых и соседей, в больнице, в кругу Ширли… Надо позвонить домой, как-то успокоить маму и Натали…
— Это сделаю лучше я, — твердо сказал Лот, выключая телевизор. — Полиция, наверное, уже успела посадить «клопов» в вашем доме. Но прежде надо решить, что мы будем делать.
Услышав это не подчеркнутое Лотом «мы», Джин благодарно взглянул на друга, встал, закурил, подошел усталой походкой, почти волоча ноги по толстому, глушащему шаги синтетическому ковру, к окну. Дернув за шнур, приподнял выше головы белые пластиковые жалюзи.
За окном в синей тьме позднего августовского вечера ярко горели наполненные парами ртути уличные фонари. Горели, проносясь по широкой авеню, сдвоенные овальные фары разных «кадиллаков» и «олдсмобилей», пылали рубиновые маяки стоп-сигналов. Разноцветные лакированные корпуса машин отражали все огни улицы. На тротуарах почти никого не было. В отличие от разгульного Нью-Йорка чиновный Вашингтон не живет открытой и шумной ночной жизнью, рано засыпает. По тротуару медленно, грузно шагал полисмен, блюститель порядка, страж закона, того самого закона, что наступал Джину на пятки. Темно-синяя форма, на груди — серебряный «щит», на левом боку дубинка, широченный кожаный ремень с подсумком, большой пистолетной кобурой и небольшой кобурой для наручников…
Джину показалось символичным то обстоятельство, что самое важное решение своей жизни он принимает в сердце столицы, в историческом «Уиллардс», где принималось столько жизненно важных решений, в нескольких шагах от Капитолия и Белого дома, от «Карандаша», как называют вашингтонцы обелиск Вашингтона, от мавзолеев Линкольна и любимого президента Джина — великого демократа Джефферсона. Впрочем, эта мысль показалась ему слишком высокопарной и мелодраматичной, и он поспешно отогнал ее прочь.
— Ну же, Джин! — мягко сказал за его спиной Лот. — Одно твое слово, и ты увидишь, что находится за чудесным зеркалом Алисы!
Почти по-военному, резко, через левое плечо повернулся он к Лоту.
— О'кэй, мистер Мефистофель! Я последую твоему совету. Как говорится, «audentes fortuna juvat» — «смелым судьба помогает»!
Лот с облегчением вздохнул. А Джин удивился остроте нахлынувшего на него чувства отрешенности.
— Ты не пожалеешь о своем решении, малыш! — говорил Лот. — Став одним из нас, ты почувствуешь такой вкус могущества и власти, которое не дает никакая другая форма! И все твои мечты станут явью. Мы отомстим всем нашим врагам, Джин. Твои враги? — это мои враги. Ради этого стоит отведать и солдатчины на офицерских курсах специальных войск, пока все враги успокоятся и потеряют бдительность. А потом мы так вдарим по ним, что от всех этих красавчиков и красных масок останется одно мокрое место. Как говорят мои соотечественники, мы вскоре предоставим им возможность поглядеть снизу, как растет картошка!
Лот подхватил со столика бутылку смирновской.
— Выпьем, Джин! Выпьем за героя — разведчика Джина Грина!
Джин выпил, налил еще.
— За Джина Грина — «неприкасаемого»! — снова сказал Лот. — За Джина Грина — бханги!..
— Это Натали? — через четверть часа говорил Лот по международному из номера. — Хэлло, дорогая! Это Лот. Только прошу тебя — не задавай никаких лишних вопросов. Ты меня поняла? У меня все идет превосходно. Завтра после завтрака вылечу в Нью-Йорк, а из аэропорта — прямо к тебе.
— Лот! А где…
— Никаких вопросов, Натали! Только скажи мне, за тобой и мамой хорошо присматривают?
— Да, Лот, мне это даже надоело. Сидит тут как…
— Ну вот и хорошо! На то она и сиделка.
— Лот, мы с мамой должны знать…
— Разумеется, разумеется! Скажи маме, чтобы она ни о чем не беспокоилась. Береги ее, даже газеты и то не давай читать. Как здоровье мамы?
— Рана почти не беспокоит ее, но…
— Ну вот и отлично! До скорого свидания, моя милая!
Ночью Джину снились кошмары. Он задыхался в затопленном водой Потомака подвале ЦРУ, сквозь решетку сочился ядовитый газ, мимо проплыла дохлая крыса с лицом Красавчика с выколотыми глазами…
Было решено лететь прямо в Нью-Йорк.
— Раз я ухожу в армию, — сказал Джин за завтраком в «Уилларде», — машина мне все равно больше не понадобится. Я позвоню сегодня же первому попавшемуся торговцу автомобилями в Филадельфии и попрошу его продать «де-сото» по сходной цене, перешлю доверенность.
— Неправильно! — сказал Лот. — Привыкай думать как разведчик. Твоя машина находится в руках полиции. Они или угнали ее в свой гараж, или установили в ней засаду, поджидая тебя. Любой торговец машинами, если он читает газеты, услышав тебя, сразу позвонит в полицию. Значит, надо подождать, пока уляжется вся эта шумиха. — Лот взглянул на Джина. — Хорошо я тебя разукрасил — тебя не узнала бы и миссис Гринева.
Джин сидел напротив Лота с лицом, заклеенным в нескольких местах пластырем, расписанным меркурохромом и йодом.
— Ей-богу, ты похож не то на изуродованного куклуксклановцами борца за гражданские права негров, не то на одного из этих абстракционистских портретов в Нью-Йоркском музее современного искусства! — рассмеялся Лот. — Мой бог! Никогда не забуду выставку этого кретина Жана Дюбуффе, куда меня затащила Натали. Я чуть было не вывихнул себе челюсть, зевая, а вечером напился как лорд! Не могу понять, что Натали находит во всех этих модернягах-шарлатанах!
Сдавая херцевский «плимут» в аэропорту Даллеса, Лот отправил Джина в «джон», чтобы тот не мозолил глаза полицейским и сыщикам в штатском. Потом они прошли в полутемный бар — до очередного челночного рейса Вашингтон — Нью-Йорк оставалось минут двадцать.
— Двадцать две минуты! — уточнил Лот, взглянув на свою золотую «омегу». Лот во всем любил точность.
В самолет они нарочно вошли последними и, проходя вперед, внимательно оглядели пассажиров, Лот по правому борту, Джин — по левому. Ни итальянца, ни каких-либо других подозрительных субъектов в самолете не оказалось.
Они сели во втором ряду, и вдруг Лот толкнул Джина локтем, показал кивком на сидевшую впереди, в первом ряду, старую даму. Лот и Джин едва удержались от смеха: это была та самая мумия с подсиненными волосами, что не выпускала изо рта вонючие сигарильо.
Стрелой пролетев двести двадцать пять миль, самолет Ди-Си-8 приземлился на старом аэродроме Ла Гардиа, названном в честь давно покойного и когда-то популярного мэра Нью-Йорка. Друзья без происшествий вышли из аэропорта, сели в желтое такси «Иеллоу кэб компани».
Как всегда, у Джина захватило дух при виде вздыбленных небоскребов Манхэттена.
— «Пьяный от алчности, похоти, рома — Нью-Йорк! Ты стал сумасшедшим домом!» — вполголоса продекламировал Джин и, помолчав, обнимая взглядом великолепную панораму, открывшуюся с моста, он добавил: — и все-таки я люблю тебя, мой «маленький старый Нью-Йорк». [Стихи американского поэта Байрона Р. Ньютона. В оригинале:
(Перевел Г. Поженян.).]
Crazed with avarice, lust and rum,
New York, the name's Delirium.
Никогда прежде не смотрел Джин такими глазами на свой город. Черта отчуждения уже пролегла между ним и Нью-Йорком, и Джин мысленно прощался с так хорошо знакомыми ему домами, улицами и авеню, Сентрал-парком и ресторанчиками и даже знакомыми полицейскими, регулировавшими немыслимое городское движение. В каком-то переулке мальчишки на роликах играли в хоккей. На Бродвее меняли огромную рекламу кинотеатра «Парамаунт». Рабочие в комбинезонах срывали старую афишу прошлогоднего призера Академии кинематографических искусств и наук — музыкального кинобоевика «Вестсайдская история», и Джину было грустно оттого, что он, возможно, никогда не узнает название следующего фильма и никогда не пойдет смотреть его с Наташей или какой-нибудь другой девушкой.
Лот проехал мимо стеклянного здания призывного центра посреди Бродвея и остановил такси на «перекрестке мира», на всегда людном северо-западном углу «великого белого пути» и 45-й улицы, у подъезда высоченной, уродливой коробки отеля «Астор».
— Вы, мистер Дансэр, — сказал он с улыбкой, — снимите себе здесь номер, а я поеду за Натали.
Джин окинул неприязненным взглядом крохотный полутемный вестибюль, оклеенный выцветшими обоями, подошел к читавшему комиксы клерку, смахивающему на сутенера.
Да, это не «Балтимор», в котором номер стоит до ста пятидесяти долларов.
Отель «Астор» оказался одной из тех гостиниц с сомнительной репутацией, постояльцы которых, как правило, регистрируются под вымышленными именами Смит или Джонс, воровато проносят к себе бутылки виски и постоянно принимают в зашарпанных семи-десятидолларовых номерах лиц противоположного пола. В этом доме свиданий даже не было порядочного бара, и Джин скучал целых сорок минут, глядя с восемнадцатого этажа на бродвейскую пеструю сутолоку, прежде чем в дверь постучали и в номер вбежала Наташа.
— Боже! На кого ты похож! — вскричала она, увидев лицо брата.
Устрично-белое платье, туфельки на шпильках, наспех намазанные карминовые губы.
В глазах сестры Джин увидел столько любви и тревоги, что он мысленно дал себе пинка за то, что как-то давно перестал уделять внимание сестренке. Эта напряженная храбрая улыбка, эти судорожно сжатые кулачки.
Лот появился в номере всего на минуту.
— Вы тут поболтайте, — сказал он, — а я займусь оформлением твоих документов, Джин. Тебе здесь не следует задерживаться. В этой гостинице нередко бывают полицейские проверки. Думаю, что тебе надо покинуть Нью-Йорк не позже чем завтра.
— Уже? — нахмурился Джин. — Так быстро?
— Чем раньше, тем лучше, малыш!
— Мне нужно повидаться с мамой…
— Не выйдет. Ведь врач запретил ей выходить из дому, а тебе туда вход закрыт. Отложим это свидание до лучших времен. Дом находится под наблюдением полиции и наверняка людей Красавчика. Если бы не мои связи, я не смог бы пройти туда и привезти сюда Натали. Не правда ли, Джин, Натали становится все больше похожа на мою любимую киноартистку Одри Хепбэрн? Кстати, захочешь поесть — тут напротив чудное мюнхенское пиво «Левенбрау» и отличные свиные ножки!
И Лот исчез, оставив брата и сестру вдвоем.
Джин коротко, опуская все жестокие подробности, с большими купюрами рассказал обо всем, что произошло после того, как они расстались в день похорон отца.
У Натали не было для Джина никаких особых новостей. Правда, какие-то неизвестные лица с итальянским, что ли, акцентом ежедневно, а то и ночью звонили Гриневым и спрашивали Джина, но Натали не придала этому особого значения до того, как прочитала газету с фотографией брата. Маме она сказала, что это звонят знакомые из русской колонии, выражают Гриневым соболезнования по случаю трагической кончины Павла Николаевича.
И еще Натали сказала брату, что в их доме посменно дежурят по восемь часов трое сыщиков в штатском, то ли из полиции, то ли из ФБР. Один все время смотрит телевизор, другой разглядывает нюдистские журнальчики, а третий потягивает пиво, налегая на запасы Джина в холодильнике, и дремлет на диване в гостиной. Дважды они вместе с инспектором О'Лафлином копались в библиотеке в книгах и записях отца.
Приходил адвокат Сергей Аполлинарьевич Живаго зачитал хранившуюся у него копию завещания отца. Оригинал, по-видимому, был похищен убийцей. Маме отец оставил восемьдесят тысяч долларов, по стольку же оставил он Джину и Наташе, но с условием, что эти деньги будут выплачиваться им банком ежегодно в день рождения по десять тысяч долларов в течение восьми лет плюс проценты. Однако Сергей Аполлинарьевич после консультации с банком и юристом по наследственному налогу установил, что на долю сына и дочери Павла Николаевича Гринева придется вдвое меньшая сумма, чем рассчитывал Павел Николаевич, хотя банк восстановил все чеки, похищенные убийцей.
— Ведь у мамы мы ни цента не возьмем, — сказала Натали, для которой весь этот разговор был явно не по душе, — правда, Женя?
— Правда, Ната.
Джин вспомнил, с какой легкостью он просадил на бегах четвертую часть своего наследства. Ему стало не по себе.
— Слушай, Ната, — сказал он твердо. — Отец уже потратил почти пятьдесят тысяч только на то, чтобы дать мне образование в Оксфорде и медицинском колледже. Так что свое, выходит, я сполна получил. Я ухожу в армию и буду жить на всем готовом, а тебе нужно окончить театральное училище, тебе нужно приданое. Вот я решил: себе я оставлю десять тысяч на всякий пожарный случай, а остальные тридцать тысяч откажу тебе. Ну хотя бы в качестве свадебного подарка. Пожалуйста, не делай такое лицо и не отказывайся. Знаю, ты ничего не смыслишь в деньгах, а деньги в этой стране — все. Мне жаль, что я не могу тебе пока дать больше.
— Джин! — каким-то торжественным, приподнятым и одновременно смущенным тоном проговорила Натали, когда этот вопрос был наконец исчерпан. — Есть еще один важный пункт в завещании.
— Какой же?
— Отец отказал равную долю своему старшему сыну.
— Старшему сыну?
— Да, ты ведь помнишь, что у отца был сын от первой жены. Тот, что пропал пятилетним ребенком во время эвакуации белой армии в Крыму. Ему сейчас сорок семь лет.
Джин вскочил, возбужденно заходил по комнате.
— Это чертовски интересно! — сказал он. — У нас с тобой есть брат! Брат в России! Но как его найти?
— В том-то и беда, что все подробности, как сказано в завещании папы, содержатся в дневнике. Но эта тетрадь дневника исчезла, пропала — ее, видно, унес с собой убийца, который обыскал сейф.
— Вот дьявольщина! Неужели эта тайна так и останется тайной? Но почему отец ничего не сказал нам, маме? Ты говорила с мамой об этом?
— Конечно. Она ничего не знает, но говорит, что после поездки в Россию он был странно взволнован снова рвался туда, много писал в дневнике…
— И вдруг это убийство! И убийца похищает дневник. Может быть, это не случайно? Может быть, здесь имеется прямая связь? И в этой связи разгадка тайны убийства?
Джин заметил, что глаза Наташи наполнились слезами.
— Полно, Наташа! Полно! — воскликнул Джин нежно беря сестру за руки.
Джин говорил по-русски, как обычно в интимно-семейные минуты. Он подсел к сестре, обнял ее впервые за черт знает сколько лет. Плечи у девушки затряслись, но она быстро взяла себя в руки, раскрыла красную авиасумку компании ТУА, достала платочек.
— Хорошо, что я так спешила к тебе и не намазала ресницы тушью, — храбро улыбнувшись, проговорила она. — Прости меня, Женя, но с папой для меня умер целый мир…
Это был первый разговор брата и сестры после смерти отца.
— Не знаю, поймешь ли ты меня, Женя. Так, видно, бывает в семьях, что папа и юная дочь составляют как бы отдельный мир со своим особым солнцем — их любовью друг к другу — и особым языком, почти шифром, понятным только им двоим.
Да, Джин догадывался о существовании такого мира и, было время, даже ревновал отца к его любимице Наташке. Этот мир был дружествен к нему и к маме, но все же имел свои четкие границы. И границы эти с годами становились все заметнее по мере обострения неизвестно как и почему возникшего между отцом и сыном конфликта. Отец делал все, чтобы его дети были не американцами, а русскими. С самых ранних лет он говорил с ними только по-русски, упорно учил их читать и писать по-русски, сам читал им подолгу вслух Пушкина, Лермонтова, Некрасова и особенно своего Любимого Тютчева, которого он во многом ставил даже выше Пушкина. Наташа была податлива, как воск, в его руках, а Джин, смолоду утверждая свою самостоятельность, противился всякому влиянию со стороны. Отец раздражался, злился, сильнее налегал на великих русских поэтов, пока Джин не стал отождествлять уроки русского языка и литературы с… рыбьим жиром.
А потом отцу пришлось отступить под могучим и ежечасным напором среды — школы и улицы, комиксов и кино, радио и телевидения. С грустью и сердечным огорчением убеждался он в том, что все больше проигрывает безнадежный бой за душу сына, и все больше уделял любви и внимания дочери.
— И вот нашего мира, — говорила Наташа, — мира, в котором я провела все детство, юность, не стало…
Теперь Джину не давало покоя смутное чувство вины перед отцом, сознание какого-то неоплаченного долга. Это тревожное чувство и толкнуло его на путь мести, но он понимал, что тут дело не только в мести, что он виноват перед отцом потому, что не хотел, не стремился понять его.
— Женя! Перед тем как уйти в армию, ты обязательно должен прочитать записки и дневники папы. Инспектор О'Лафлин говорит, что, судя по всему, убийца забрал часть тетрадей дневника, а эти обронил. ФБР сняло фотокопию с них, и утром оригиналы вернули нам. Кстати, из дневника ты узнаешь о политических взглядах папы и о том, кем и чем был этот граф Вонсяцкий, о котором упомянул убийца.
Джину показалось, что в тоне Наташи прозвучал укор. Что и говорить, Джин, мало интересуясь политикой вообще, никогда всерьез не задумывался над политическими воззрениями отца. «Моя политика, — говаривал Джин, — не думать о политике». Но теперь, чтобы разобраться в загадочном убийстве отца, он обязан был думать об этом…
Лот приехал через час, сказал, что все идет отлично, что Джин никуда не должен уходить из отеля. Натали трижды, по-русски, поцеловала брата и, борясь со слезами, ушла с Лотом. Джин сбросил пиджак и полуботинки, расстегнул воротник дакроновой рубашки и с размаху плюхнулся на взвизгнувшую пружинами кровать.
Он раскрыл первую тетрадь отцовских записок и стал читать аккуратные отцовские строки, спотыкаясь сначала о дореволюционную орфографию со всеми этими твердыми знаками, от которых давно отказались даже закоренелые бурбоны эмигрантской прессы.
И как медленно появляется изображение в только что включенном телевизоре, так перед его умственным взором, становясь все более ярким, возник образ отца, образ, который почему-то стал меркнуть и расплываться уже тогда, когда Джин впервые покинул дом и уехал в Англию, в Оксфорд.
Джин читал страницу за страницей, и злость на самого себя, черствого и самовлюбленного эгоиста, и запоздалое обидное сожаление все сильнее охватывали его. Почему он никогда по-настоящему не интересовался внутренним миром отца? Почему не стремился сблизиться с ним, понять его, разделить с ним его радости и беды? Почему всегда хотел скорее покинуть родное гнездо, распрямить крылья, улететь без оглядки в большой волнующий мир?
И чем дальше он читал отцовские записи, тем сильнее охватывало его странное чувство, будто за строками и страницами к нему хочет прорваться отец, хочет встать со свинцом в груди из своего «художественного гроба модели э 129 цельносварной конструкции» и назвать своих убийц, указать на них пальцем…
Глава двенадцатая.
Из записок Гринева-старшего
«6 декабря 1941 года.
Я не преувеличу, если скажу, что в эти дни, вот уж несколько месяцев, взоры всех американцев прикованы к заснеженным полям столь любезного моему сердцу Подмосковья, в имениях и на дачах которого я так часто бывал кадетом, пажом, корнетом. Там развернулась грандиозная битва, перед которой бледнеет славное Бородино. Случилось чудо из чудес: Гитлер, этот Аттила XX века, застрял, впервые застрял перед белокаменной матушкой Москвой!..
Третьего октября Гитлер вернулся из своей главной ставки в Берлин и в послании германскому народу объявил, что «враг на востоке повержен и никогда более не поднимется».
Восьмого октября доктор Отто Дитрих, шеф германской печати, заявил, что армии маршала Тимошенко окружены в двух «котлах» под Москвой, взят Орел, южные армии Буденного полностью разгромлены и около семидесяти дивизий Ворошилова окружены в районе Ленинграда. «С Советской Россией покончено, — объявил этот немец Дитрих. — Британская мечта о войне на двух фронтах мертва».
Говорят, Гитлер твердил Йодлю: «Стоит нам пнуть сапогом в их дверь, и весь их гнилой дом сразу рухнет». Сколько знакомых мне российских эмигрантов придерживалось того же мнения. Почти все они считали, что после первых же больших поражений на фронте русский народ повернет против большевиков.
В ноябре в нашем эмигрантском кругу в Нью-Йорке многие с сочувствием передавали друг другу слова, якобы сказанные командующему 2-й танковой армией генералу Гудериану неким отставным царским генералом в захваченном немцами Орле:
— Если бы вы пришли двадцать лет тому назад, мы приветствовали бы вас с распростертыми обьятиями. Но теперь слишком поздно. Народ едва встал на ноги, а теперь ваш приход отбросит нас назад, так что нам опять придется начинать с самого начала. Теперь мы деремся за Россию, и под этим знаменем мы едины.
Один деникинский полковник, краснолицый толстяк-монархист с белыми усищами, гремел:
— Подумаешь, Орел они взяли! Мы тоже с Антоном Ивановичем Орел брали в октябре девятнадцатого, я видел, как Константин Константиныч Мамонтов въезжал на белом коне в Елец, но Москвы мы не видели, как своих ушей.
«ОТ ГРАНИЦЫ НЕМЦЫ ПРОШЛИ ПЯТЬСОТ МИЛЬ, — кричали черные шапки херстовских газет. — ОСТАЛОСЬ ДВАДЦАТЬ МИЛЬ ДО МОСКВЫ!»
А для меня, наверное, день 22 июня 1941 года — день нападения нацистов на Россию — стал, безусловно, важнейшим днем моей жизни. Днем великого прозрения. Днем, когда я увидел свет. С глаз моих спала черная завеса, рассыпался ядовитый белый туман многолетней эмигрантской ссоры с матушкой родиной, и я молил Бога: «Господи, боже мой, спаси Россию!»
Всем исстрадавшимся сердцем своим был я с такими истинно русскими людьми, как В. Красинский, сын великого князя Андрея Владимировича, и его единомышленник, верный сын России, молодой князь Оболенский. В тот роковой день первый заявил о своей полной поддержке народа русского в борьбе против тевтонского нашествия, а второй нанес визит послу Советов в Париже и попросил направить его в Красную Армию!
Двадцать третьего июня, взяв с собой в церковь супругу и маленького Джина, я молился всевышнему, дабы он даровал победу русскому оружию. В этот день я надел все свои ордена и гордился тем, что пролил кровь, сдерживая на священной русской земле германский «дранг нах Остен».
В церкви я понял, что одни молятся со мной за Россию, другие — за Гитлера! Подобно Царь-колоколу, белая эмиграция раскололась надвое.
Вскоре получил я с оказией длинное письмо из Парижа от старинного товарища своего Михаила Горчакова. В прежние годы я часто, бывало, играл в бридж с ним во дворце на Софийской набережной в Москве, напротив Кремля. Светлейший князь, Рюрикович, сын канцлера, совсем рехнулся. Он советовал мне молиться о победе «доблестного вермахта и его гениального полководца Адольфа Гитлера», который — уповал он — вернет ему дворец (занятый теперь посольством Великобритании), его поместья и мануфактуры.
«Советские войска бегут, обгоняя германские машины и танки! — с сатанинской иронией ликовал князь Горчаков. — Я мечтаю лично увидеть парад победы Гитлера в Москве. Мы будем вешать жидов, комиссаров, масонов и тех, кто предал в эмиграции белую идею! Я подготовил к первому изданию в Москве свой журнал „Двуглавый орел“. Пусть Керенский и не думает о возвращении в Россию — не пустим! Я уже веду переговоры с Берлином о возврате моего имущества и заводов моей дражайшей супруги…»
Я не преувеличу, если скажу, что в эти дни, вот уж несколько месяцев, взоры всех американцев прикованы к заснеженным полям столь любезного моему сердцу Подмосковья, в имениях и на дачах которого я так часто бывал кадетом, пажом, корнетом. Там развернулась грандиозная битва, перед которой бледнеет славное Бородино. Случилось чудо из чудес: Гитлер, этот Аттила XX века, застрял, впервые застрял перед белокаменной матушкой Москвой!..
Третьего октября Гитлер вернулся из своей главной ставки в Берлин и в послании германскому народу объявил, что «враг на востоке повержен и никогда более не поднимется».
Восьмого октября доктор Отто Дитрих, шеф германской печати, заявил, что армии маршала Тимошенко окружены в двух «котлах» под Москвой, взят Орел, южные армии Буденного полностью разгромлены и около семидесяти дивизий Ворошилова окружены в районе Ленинграда. «С Советской Россией покончено, — объявил этот немец Дитрих. — Британская мечта о войне на двух фронтах мертва».
Говорят, Гитлер твердил Йодлю: «Стоит нам пнуть сапогом в их дверь, и весь их гнилой дом сразу рухнет». Сколько знакомых мне российских эмигрантов придерживалось того же мнения. Почти все они считали, что после первых же больших поражений на фронте русский народ повернет против большевиков.
В ноябре в нашем эмигрантском кругу в Нью-Йорке многие с сочувствием передавали друг другу слова, якобы сказанные командующему 2-й танковой армией генералу Гудериану неким отставным царским генералом в захваченном немцами Орле:
— Если бы вы пришли двадцать лет тому назад, мы приветствовали бы вас с распростертыми обьятиями. Но теперь слишком поздно. Народ едва встал на ноги, а теперь ваш приход отбросит нас назад, так что нам опять придется начинать с самого начала. Теперь мы деремся за Россию, и под этим знаменем мы едины.
Один деникинский полковник, краснолицый толстяк-монархист с белыми усищами, гремел:
— Подумаешь, Орел они взяли! Мы тоже с Антоном Ивановичем Орел брали в октябре девятнадцатого, я видел, как Константин Константиныч Мамонтов въезжал на белом коне в Елец, но Москвы мы не видели, как своих ушей.
«ОТ ГРАНИЦЫ НЕМЦЫ ПРОШЛИ ПЯТЬСОТ МИЛЬ, — кричали черные шапки херстовских газет. — ОСТАЛОСЬ ДВАДЦАТЬ МИЛЬ ДО МОСКВЫ!»
А для меня, наверное, день 22 июня 1941 года — день нападения нацистов на Россию — стал, безусловно, важнейшим днем моей жизни. Днем великого прозрения. Днем, когда я увидел свет. С глаз моих спала черная завеса, рассыпался ядовитый белый туман многолетней эмигрантской ссоры с матушкой родиной, и я молил Бога: «Господи, боже мой, спаси Россию!»
Всем исстрадавшимся сердцем своим был я с такими истинно русскими людьми, как В. Красинский, сын великого князя Андрея Владимировича, и его единомышленник, верный сын России, молодой князь Оболенский. В тот роковой день первый заявил о своей полной поддержке народа русского в борьбе против тевтонского нашествия, а второй нанес визит послу Советов в Париже и попросил направить его в Красную Армию!
Двадцать третьего июня, взяв с собой в церковь супругу и маленького Джина, я молился всевышнему, дабы он даровал победу русскому оружию. В этот день я надел все свои ордена и гордился тем, что пролил кровь, сдерживая на священной русской земле германский «дранг нах Остен».
В церкви я понял, что одни молятся со мной за Россию, другие — за Гитлера! Подобно Царь-колоколу, белая эмиграция раскололась надвое.
Вскоре получил я с оказией длинное письмо из Парижа от старинного товарища своего Михаила Горчакова. В прежние годы я часто, бывало, играл в бридж с ним во дворце на Софийской набережной в Москве, напротив Кремля. Светлейший князь, Рюрикович, сын канцлера, совсем рехнулся. Он советовал мне молиться о победе «доблестного вермахта и его гениального полководца Адольфа Гитлера», который — уповал он — вернет ему дворец (занятый теперь посольством Великобритании), его поместья и мануфактуры.
«Советские войска бегут, обгоняя германские машины и танки! — с сатанинской иронией ликовал князь Горчаков. — Я мечтаю лично увидеть парад победы Гитлера в Москве. Мы будем вешать жидов, комиссаров, масонов и тех, кто предал в эмиграции белую идею! Я подготовил к первому изданию в Москве свой журнал „Двуглавый орел“. Пусть Керенский и не думает о возвращении в Россию — не пустим! Я уже веду переговоры с Берлином о возврате моего имущества и заводов моей дражайшей супруги…»