Страница:
— О господи! — воскликнула Инга. — Держи меня, Арсений! Вот бестолочь, про собственный день рождения забыла.
— Это все любознательность твоя, — ухмыльнулся Арсений.
— А ты о чем думал? — напустилась на него Инга. — Тоже мне кавалер!
— А я откуда знал! — крикнул Арсений. Инга, руки в боки, уставилась на него, он вылупился на нее. Секунду спустя Инга расхохоталась.
— В самом деле, откуда тебе знать? Ведь мы знакомы три недели.
Тоня засмеялась и показала ладошкой на своего спутника, как бы демонстрируя его.
— А вот он уже знает мой день рождения.
— Не самый удачный день вы выбрали, дарлинг! — оправдывался тот. — Подумать только, двадцать девятого февраля.
— Наоборот, — сказала Тоня. — У меня было всего пять дней рождения, значит, мне всего лишь шестой год, а Инге уже двадцать два.
— Терпеть не могу дней рождения! — воскликнула Инга.
— Тем не менее зажимать не полагается, — строго сказал Горинян.
— Можно мне пригласить вас всех в ресторан? — спросил Рубинчик. — Ведь вы бедные студенты, а я богатый врач-путешественник. Идет, ребята?
— Схвачено! — радостно воскликнул будущий Феллини.
— Нет, уж извините, — решительно возразила Инга. — В ресторан мы не пойдем. Горючее ваше, квартира и закуска мои.
— Схвачено! — еще более радостно закричал будущий Эйзенштейн.
В это время в толпе возник шум, аплодисменты, послышались крики «Козаков!», «Табаков!», «Козаков с Табаковым идут», и Инга мгновенно штопором ввинтилась в толпу, а за ней бросилась и Тоня. Парни же с высоты своего роста спокойно могли наблюдать за прохождением выдающихся артистов.
— Мда-а, — протянул Рубинчик, когда артисты скрылись в подземном переходе, — признаться, я разочарован.
— В чем же? — спросил Горинян, глянув на него через плечо. Он не очень-то был ему по душе, этот самоуверенный денди, так ловко втершийся в их компанию на пляже.
— Да в этих артистах, — сказал Рубинчик. — Не совсем в моем вкусе.
— Интеллекта, что ли, маловато на ваш вкус? — с ехидцей спросил Горинян.
— Да нет, я не об этом, — сказал Рубинчик. Девушки тем временем отошли в сторонку и присели на барьер, отделяющий тротуар от проезжей части улицы.
— Инга, тебе он нравится? — спросила Тоня.
— Оба прелесть, — ответила Инга — Козаков — лапа, а Табаков — само совершенство.
— Да я не о них. Скажи, по душе тебе мой новый хвост?
Она показала глазами на Рубинчика, который уже беспокойно озирался по сторонам, разыскивая ее.
Инга внимательно осмотрела Рубинчика.
— А что, звучит, — сказала она. — Сколько ему лет?
— Двадцать восемь, — ответила Тоня. — Он уже четыре года плавает, видел весь мир…
Инга вдруг расхохоталась.
— Тонька, помнишь, как они в Серебряном бору выпендривались, этот Марик и этот… как его… Вася, что ли… Ну, Снежный Человек? Этот все о море, о загранке, а тот все про горы, про ледники. Ну, я просто умирала… А тебе он нравится, да? Только честно.
— Он немного странный, — медленно проговорила Тоня. — Ты знаешь, он сказал мне, что ему пришлось много пережить… Он сказал, что прежде совсем иначе смотрел на мир и…
— Тоня! — крикнул Рубинчик в толпу. — Тоня, где вы?!
— Эй, я здесь! — крикнула Тоня, откинула упавшие на лоб темные волосы и улыбнулась так, что Инга и без слов поняла — Рубинчик ей нравится.
Магнитофон «Сони» крутил диски, исторгая из себя невероятную стереофоническую музыкальную мешанину, свидетельствующую о разносторонних вкусах его хозяйки. За бешеным ритмом «рок-раунд-зи-клок» следовала грустная песенка «На Смоленской дороге», за ней в хриплом фарсовом исполнении «Баллада о сентиментальном боксере»; Жильбер Беко и чемпион романтики Иосиф Кобзон, Армстронг и Эдита Пьеха, Элла и Муслим, и твисты, твисты…
Любопытна, между прочим, история проникновения твиста в советское общество. Если буйный Рок, хамюга парень в кожаной куртке и вытертых джинсах, сразу же был отвергнут и высмеян публично, то бестия Твист оказался более изворотливым. Появившись вначале в полосатом сногсшибательном пиджаке, с толстым слоем порочной парфюмерии на хитром личике, покрутив для разведки чахлыми бедрами, ловчила быстро мимикрировался, расцвел жизнерадостным румянцем, засучил рукава, повел плечами туриста, спортсмена, геолога и, глядишь, отплясывает теперь повсюду, крутит ловким задом, напевая «Трутся спиной медведи о земную ось», «Королеву красоты» и тому подобные невинные песенки.
Гостей в квартире академика Николаева набралось чуть ли не сорок человек. Откуда только набежали? Публика была такая же разношерстная, как и музыка в магнитофоне: университетские девочки и мальчики-интеллектуалы, спортивные ребята из Серебряного бора, были здесь Ингины соседи, три брата, известные уже пианисты, дети знаменитого виолончелиста, был мастер альпинизма душа общества Вася Снежный Человек, был корабельный врач Марк Рубинчик, были также и какие-то совершенно незнакомые Инге люди.
Ежеминутно хлопали входные двери, кто-то исчезал, появлялись новые компании с «горючим», торопливо поздравляли хозяйку и бросались танцевать. Гости сидели в креслах, на подоконниках, кое-кто прямо на полу. Обсуждались кинематографические, литературные и спортивные новости, вспыхивали споры, все говорили разом, и говоруны вроде Васи Снежного Человека приходили в отчаяние — невозможно было овладеть общим вниманием, хоть на минуту «захватить площадку».
Для Инги такие сборища были делом привычным, в такой обстановке она чувствовала себя как рыба в воде, крутилась, вертела юбкой, то лихо танцевала с разными парнями, «заводя» мрачнеющего Гориняна, то шумно и бездарно хозяйничала за столом.
Тоня и Марк Рубинчик между тем стояли у открытого окна и смотрели на зеленое послезакатное небо, разлившееся за ломаным контуром московских крыш.
— Такое освещение, что кажется, будто Москва — приморский город, — проговорил Рубинчик.
— А за Химками начинается океан, — усмехнулась Тоня. — Вас тянет в океан, Марк?
Губы девушки были полуоткрыты, она словно тянулась к этому неведомому океану, а в глазах была грусть.
— До лампочки мне все океаны, когда вы стоите рядом, — сказал Рубинчик, заглядывая ей в лицо.
Девушка снова усмехнулась и не повернулась к нему.
— Где сейчас ваш корабль? — спросила она.
— Сейчас, должно быть, он снялся с Калькутты на Порт-Саид, — сказал Рубинчик.
Тоня усмехнулась, провела ладонью по лбу и прочитала с легким подвывом:
— «Послушай, далеко у озера Чад изысканный бродит жираф…»
— Гумилев? — спросил Рубинчик
— Ого! — сказала она. — Вы, я вижу, и стихи знаете. А в нашей компании посчитали вас за эдакого примитивного модернягу-силовика. Все эти ваши «железки» и «потряски»…
Рубинчик смущенно засмеялся.
— Да нет, я и стихи люблю. Вот, например: «Мы — двух теней скорбящая чета над мрамором божественного гроба, где древняя почиет Красота…»
— Кто это? — удивилась Тоня и повернула наконец к нему свое лицо.
— Это Вячеслав Иванов, — сказал Рубинчик и поднял с подоконника стакан, наполненный темным и прозрачным коньяком «Двин». — Давайте выпьем, Тоня.
— Все как по нотам, — засмеялась Тоня, — сначала стишок, потом коньячок… Специально готовились к сегодняшнему вечеру?
— Напрасно вы считаете меня пошлым, — сказал Рубинчик. — Я действительно, как это говорится, врезался в вас. Может быть, я влюблен в вас, Тоня.
— Вы решительный человек, Марк, — сказала Тоня и вдруг положила свою ладонь на его щеку.
Рубинчик от неожиданности вздрогнул и расплескал коньяк. В это время к парочке подскочила Инга и зашептала, как заговорщик:
— Тонька, приперся Герка. Мрачный как туча. Ищет тебя.
— Кто это Герка? — спросил Рубинчик. — Ваш бывший приятель, Тоня?
— Почему же бывший? — лукаво улыбнулась Тоня.
— Марик, он сумасшедший, — забормотала Инга. — Не связывайся с ним. Кроме того, он самбист.
— Тогда это страшно, — сказал Рубинчик, сужая глаза.
Из толпы танцующих к ним пробрались Герка, широкоплечий мрачноватый парень в белом свитере, и голубоглазый, русоволосый красавец Вася Снежный Человек.
Знакомясь, мрачный Гера очень сильно сжал руку Рубинчику и даже попытался ее слегка подвернуть, но, встретив улыбчивое сопротивление, отпустил руку.
— Привет, Марик, что-то давно тебя не видно, — сказал Вася Снежный Человек.
— Как же давно? — удивился Рубинчик. — Вчера мы с Тоней сидели в «Славянском базаре», а ты был рядом с какой-то девушкой.
— Верно, — хлопнул себя по лбу Снежный Человек. — У меня, старики, все уже перемешалось в этом Содоме. Я, старики, только с высоты три тысячи метров начинаю себя чувствовать человеком. А здесь я просто задыхаюсь. Слушай, Марк, хочешь, я тебя в горы вытащу? Давай плюнем на все и рванем на Али-Бек, а?
— Это вот от Тони зависит, — сказал Рубинчик. — Если она захочет, то и я поеду.
— Тоня, едешь? — взвился Снежный Человек. — Я вас, ребята, обучу глиссировать по леднику. Нет в мире большего наслаждения, чем глиссирование по леднику. Так едем или нет?
Тоня промолчала.
— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал мрачный Гера и взял ее за руку.
— Вряд ли это получится, — сказал Рубинчик и, улыбнувшись, притронулся к его плечу.
— Что, что? — сощурил глаза мрачный Гера. Возникла напряженная пауза. Инга покусывала губы и шныряла глазами. Вася Снежный Человек недоумевающим взором обводил компанию.
— Ой, посмотрите, кто там идет! — вдруг радостно закричала Инга и свесилась из окна так резко, что подскочивший Горинян схватил ее за ноги.
— Вы только посмотрите, кто там идет внизу! — кричала Инга. — Лева! Лева! Сюда!
Все непроизвольно повернулись к окну и с высоты третьего этажа увидели совершенно непринужденно шествующего кумира молодежи Льва Малахитова[104] со свитой.
Услышав крик Инги, Лева задрал голову, распростер руки и радостно воскликнул:
— Марина! Старушка! Как я рад!
— Я Инга! — крикнула Инга. — Инга, а не Марина. Помните, буфет в Политехническом?
— Еще бы не помнить! Инга! Старушка! — крикнул кумир.
— Лева, поднимайтесь сюда! У нас весело!
— Вот они, женщины моей родной страны! — закричал Малахитов. — Какой номер квартиры?
— Один момент, — сказал Вася Снежный Человек, — сейчас я провожу поэта.
— Вот они, девушки Москвы и Подмосковья! Вот они, истинные ценители поэзии! Вот для кого мы работаем! — разорялся внизу поэт. — Эдик, старикашечка, веди нас. Рон, Пегги, Андрюша, Мила, за мной!
Через минуту знаменитость уже на правах старого друга целовался с Ингой, потрясая сомкнутыми над головой руками, торжественно представляя свою свиту, среди которой были Рон Шуц, одетый в пеструю, до колен, хламиду с огромным жетоном на груди, на котором было крупными буквами написано сверху: «Peace — Мир», пониже «Ron Shutz sparkles in the darkness» («Рон Шуц сверкает во мгле»), а еще ниже мелкими: «I`m an alcocholis, buy me a beer» («Я алкоголик, купи мне пива»); чопорная аспирантка из Норт-Хемптона (графство Сассекс) Пегги Пинчук, автор нашумевшей монографии «От Сумарокова до Малахитова»; известнейший мотогонщик по вертикальной стене и поэт престарелый Андрюша Выстрел; физик-теоретик, Людмила Бруни, популярная в теоретических кругах под именем «Мисс Марьина Роща».
— Что нового, Лева? — спрашивали поэта молодые люди, которые давно уже знали его и любили.
— Ну, что нового, — сказал Лева, — хвастаться особенно нечем, друзья. Вознесенский провалился в Японии, Евтушенко синим пламенем горит на Таити, один лишь я в Париже, как всегда, на «ура». Картина печальная.
Молниеносно сверкнув лукавым зеленым огоньком, глаза его потускнели: видно было, что переживает поэт неудачи своих товарищей.
— А как с Бриджит Бардо? Контакт был? — спросил Вася Снежный Человек.
— Нет, Эдди, — ответил ему Лева. — Звонила мне она в последний день, но у меня уже времени не было.
Молодые гости невежливо расхохотались. Поэт нахмурился.
— Ну, братцы, если уж вы даже этому не верите, то о чем же нам с вами разговаривать!
Гордо подняв вихрастую голову, шепча «нет пророка в своем отечестве», он направился к пиршественному столу.
Веселье продолжалось с новой силой. Присутствие знаменитости словно подлило масла в огонь.
К двенадцати часам ночи случилось то, чего больше всего боялся Арсений Горинян: вернулся хозяин квартиры академик Николаев. Он открыл дверь своим ключом, поставил в прихожей чемодан и вошел в полутемную гостиную, где оглушительно гремела музыка и мелькали незнакомые ему юные тени.
Академик отличался моложавым спортивным складом, седина его в полутьме была не видна, и поэтому на него никто не обратил внимания. Некоторое время он слонялся среди гостей, пытаясь обнаружить свою дочь и вручить ей букет горных тюльпанов, привезенных издалека, а потом остановился возле группы парней и девушек, в центре которой разглагольствовал Арсений Горинян.
Горинян как раз заканчивал разгром нового фильма Антониони, когда Инга вдруг заметила среди слушателей знакомую фигуру, курящую по-матросски — в кулак.
— Папка! — крякнула она, ринулась и зарылась головой в душистые прохладные тюльпаны.
— Отец! Отец приехал! Конь прискакал! — пронеслось по комнатам, и по меньшей мере половину гостей как ветром сдуло, хотя никаких, собственно говоря, оснований для бегства у них не было, просто сработал естественный рефлекс.
Впрочем, и у оставшихся был довольно смущенный вид, когда Инга зажгла свет и все увидели загорелого рослого мужчину с букетом в руках. Горинян стоял с открытым ртом, мрачный Гера смотрел, как медведь из берлоги, Вася Снежный Человек тренькал на одной струне, Лева Малахитов сдувал пылинки с плеч Людмилы Бруни и Пегги Пинчук, а Марк Рубинчик растерянно чиркал своей шикарной зажигалкой «ронсон», словно забыв о сигарете, торчащей у него в зубах.
— Что за паника? — молодо воскликнул академик. — Немедленно налить бокалы!
Жарким июльским утром по Сокольническому кругу плелись два американца в серых переливающихся «тропикалях» с эмблемой выставки медоборудования США: маленький пузатый Джек Цадкин, заведующий пресс-центром, и жилистый, похожий на вышедшего в отставку скакового жеребца доктор Лестер Бивер, консультант отдела анестезиологии.
— Стыд для вы, господин Цадкин, — мямлил по-русски доктор Бивер. — Почему вы не взять я на гостиница восемь часов утро остро?
— Потому что я был уверен, что вы еще дрыхнете. господин Бивер, — щеголяя своим идеальным русским, ответил Джек Цадкин.
— Стыд для вы, — обливаясь потом, канючил доктор Бивер. — Я никогда спать длинно…
Американцы остановились, посмотрели друг на друга и расхохотались.
— Но все-таки признайтесь, Джек, что я делаю успех, — сказал доктор Бивер.
— Определенно, Лестер! — весело воскликнул Цадкин. — Вам уже пора читать Достоевского в оригинале.
Они вошли в стеклянный павильон, настолько прогретый солнцем, что казалось, будто воздух в нем уплотнился и его можно резать на куски, как какое-нибудь желе. Цадкин сел к пластмассовому столику и сказал Биверу:
— Попробуйте-ка сами заказать пиво.
— Вы меня унижаете, Джек, — сказал Бивер. — Вчера в вашем присутствии я заказал целый обед и поговорил с официантом о баскетболе.
Он бодро подошел к буфетчице и сказал:
— Шу-уотч-ка, дать сейчас два пиво, плиз.
Шурочка несколько мгновений остекленело смотрела на него, а потом сказала очень отчетливо и старательно:
— With pleasure, old fellow.[105]
Цадкин за столиком хохотал как безумный.
Американцы подняли пузатые пол-литровые кружки, к которым они уже привыкли за две недели жизни в лесопарке Сокольники.
— Пиво они умеют делать. — чмокнув, сказал Джек Цадкин.
— Делать умеют, но не умеют консервировать, — сказал Бивер. — Русское пиво можно пить только в свежем виде, тогда как датское, например, чем старше, тем лучше.
— Ну, а что о водке, Лестер?
— Видите ли, Джек, о водке у меня есть собственная теория… — оживившись, начал Бивер, но прервался, увидев за стеклом атлетическую фигуру молодого американца, деловито идущего в сторону выставки.
— Что это за парень, Джек? — спросил он, мотнув головой в сторону атлета. — Какой-то он странный. За все две недели нашей работы я видел его раза три, не больше.
Цадкин сдержанно улыбнулся.
— Это Евгений Гринев. Он приписан к нашему пресс-центру.
— Я вам говорю, что видел его на выставке раза три, не больше, — повторил Бивер.
Цадкин осторожно осмотрелся: кафе было пусто. Шурочка, шевеля губами, читала толстый роман.
— Неужели вы не понимаете, Лестер, что это за птица? — тихо сказал Цадкин. — Когда в Штатах его зачислили в мой персонал, я попытался выяснить его медицинскую квалификацию, узнать, где он работал прежде, и тогда мне позвонили из одного правительственного учреждения и посоветовали быть не слишком любопытным. «Этот славный парень окончил медицинский факультет Колумбийского университета, служил в армии, вот все, что вам нужно знать о нем, мистер Цадкин», — сказали мне.
— Скотство! — буркнул Бивер. — Всюду лезут эти «неприкасаемые»! Хотя бы медицину оставили в покое.
— Это не наше дело, Лестер, — сказал Цадкин.
— Как это не наше? Предположим, его здесь накроют, этого «неприкасаемого», что тогда русские будут думать о всех нас, честных врачах? Ох, не нравятся мне эти «спуки»[106]!
— Надеюсь, вы не подведете меня, Лестер? — сказал Цадкин и встал. — Впрочем, возможно, и вы «неприкасаемый»? Тоже «спук».
— Может быть, от «неприкасаемого» слышу…
До полудня Джин работал в пресс-центре, если можно назвать работой вялую пикировку с секретаршей мисс О'Флаэрти. Потом Цадкин в довольно недружелюбной форме предложил ему заняться тремя молодыми врачами из Новосибирска, хирургом и двумя рентгенологами.
— Боюсь, Джек, что это дело не по мне, — пробормотал Джин, глядя Цадкину прямо в глаза.
Цадкин неприязненно молчал.
— Пожалуй, Джек, погребу-ка я отсюда, — сказал Джин.
— Гуляйте, гуляйте, дело молодое, — буркнул Цадкин, а мисс О'Флаэрти разочарованно отвернулась.
Джин вышел из парка, окинул взглядом широкую площадь вокруг метро «Сокольники». Купол ультрамодернистских выставочных павильонов и купола старинной церкви с золотыми звездами по глазури, станция метро и желтые покосившиеся двухэтажные домики странное здание в виде шестеренки, конструктивизм двадцатых годов, неуклюжая пожарная каланча конца прошлого века, многоэтажные новостройки, краны и рядом деревянные заборчики дач — чудом сохранившиеся островки почти сельской жизни, обтекаемые интенсивным уличным движением, — Москва продолжала поражать его, хотя он был здесь уже две недели.
Все-таки это было чудо — Джин Грин в Москве! Он ходит по улицам, разговаривает с продавщицами, с дворниками, с шоферами такси, с милиционерами, все его считают русским, не церемонятся, не замыкаются, не тащат его на Лубянку. Никому и в голову не приходит, кто он такой.
Думал ли он об этом в Брагге или в той чудовищной «Литл Раша»? Думал ли он об этом, когда «отдавал концы» в госпитале спецвойск в Ня-Транге?
Все эти дни в нем жило чувство открытия нового мира — вернее, ожившего вдруг глубинного сна, такого сна, который мучительно вспоминаешь утром и ничего не можешь вспомнить, хотя прекрасно знаешь, что он был огромный, наполненный звуками, красками, запахами, людьми и чувством.
Все это путешествие в Россию было для Джина фантастическим, гораздо более диковинным, чем джунгли Вьетнама. В конце концов флора и фауна джунглей были досконально изучены в Форт-Брагге и на Окинаве; в конце концов джунгли соответствовали тому, что он усвоил на занятиях; тогда как зловещая «Литл Раша» так же походила на настоящую Россию, на Советский Союз, как чучело орла на живого орла, как нарисованная яичница на яичницу настоящую, трескучую, в пузырях.
Джин вспомнил первое ощущение России, первое ошеломление, и этим первым ощущением был, конечно, язык.
Когда открылись люки «боинга» и рабочий с подъезжающего трапа гаркнул нечто русское, непереводимое, когда носильщики, служащие аэропорта, таксисты, прохожие, девушки, старухи, дети, все вокруг заговорили вдруг по-русски, он неожиданно с невероятной болью и тревогой почувствовал ощущение родины.
Всю жизнь русский язык был для него языком замкнутого круга людей, в основном интеллигентных людей. Он казался ему каким-то изысканно-печальным анахронизмом, каким-то странным пузырем, сохранившимся в море бурлящей, искрящейся, деловой, пулеметной, хамской, грубовато-дружелюбной американской речи.
И вдруг, вдруг… все переменилось, и мир, «прекрасный и яростный мир» заговорил по-русски, с отцовскими и материнскими интонациями, а английский съежился до минимальных размеров, как проколотый баллон.
Потом начались блуждания по Москве, Джин почти не спал. Он мог круглые сутки ходить по этому прекрасному городу пращуров, ему хотелось видеть его и ранним пустынным утром, и в часы «пик», и ночью, и на закате.
Все самые малые мелочи поражали его, и, главное, поражала его естественность жизни этого многомиллионного города, естественность встреч, ссор, прогулок, драк, поцелуев, бесед, споров, торопливости, медлительности, деловитости, дуракаваляния. Все заранее продуманные схемы России расползались на глазах.
И где-то здесь, в людском море, ходил его брат. Брат… Человек одной с ним и Натали крови, какой-то неведомый Гринев. Если бы можно было взяться за поиски!
Пользуясь своей свободой «спука», независимым отношением к выставке и мистеру Цадкину, Джин почти все время проводил на московских улицах и всегда выдавал себя за русского, за коренного москвича. Это доставляло ему какую-то странную тайную радость.
Оторвав наконец взгляд от глазурных куполов церкви, Джин вздохнул, выбросил окурок сигареты и, чувствуя незнакомое расслабляющее волнение, направился к телефонной будке. Он набрал восьмизначный номер, покрылся испариной, сжал кулаки, и частые гудки занятости даже обрадовали его. Он вышел из будки, поднял руку. От стоянки тут же отделилось такси.
— К «Националю», шеф, — сказал Джин.
— К «Националю»? — весело сказал шофер. — Сделаем.
Глава двадцать пятая.
— Это все любознательность твоя, — ухмыльнулся Арсений.
— А ты о чем думал? — напустилась на него Инга. — Тоже мне кавалер!
— А я откуда знал! — крикнул Арсений. Инга, руки в боки, уставилась на него, он вылупился на нее. Секунду спустя Инга расхохоталась.
— В самом деле, откуда тебе знать? Ведь мы знакомы три недели.
Тоня засмеялась и показала ладошкой на своего спутника, как бы демонстрируя его.
— А вот он уже знает мой день рождения.
— Не самый удачный день вы выбрали, дарлинг! — оправдывался тот. — Подумать только, двадцать девятого февраля.
— Наоборот, — сказала Тоня. — У меня было всего пять дней рождения, значит, мне всего лишь шестой год, а Инге уже двадцать два.
— Терпеть не могу дней рождения! — воскликнула Инга.
— Тем не менее зажимать не полагается, — строго сказал Горинян.
— Можно мне пригласить вас всех в ресторан? — спросил Рубинчик. — Ведь вы бедные студенты, а я богатый врач-путешественник. Идет, ребята?
— Схвачено! — радостно воскликнул будущий Феллини.
— Нет, уж извините, — решительно возразила Инга. — В ресторан мы не пойдем. Горючее ваше, квартира и закуска мои.
— Схвачено! — еще более радостно закричал будущий Эйзенштейн.
В это время в толпе возник шум, аплодисменты, послышались крики «Козаков!», «Табаков!», «Козаков с Табаковым идут», и Инга мгновенно штопором ввинтилась в толпу, а за ней бросилась и Тоня. Парни же с высоты своего роста спокойно могли наблюдать за прохождением выдающихся артистов.
— Мда-а, — протянул Рубинчик, когда артисты скрылись в подземном переходе, — признаться, я разочарован.
— В чем же? — спросил Горинян, глянув на него через плечо. Он не очень-то был ему по душе, этот самоуверенный денди, так ловко втершийся в их компанию на пляже.
— Да в этих артистах, — сказал Рубинчик. — Не совсем в моем вкусе.
— Интеллекта, что ли, маловато на ваш вкус? — с ехидцей спросил Горинян.
— Да нет, я не об этом, — сказал Рубинчик. Девушки тем временем отошли в сторонку и присели на барьер, отделяющий тротуар от проезжей части улицы.
— Инга, тебе он нравится? — спросила Тоня.
— Оба прелесть, — ответила Инга — Козаков — лапа, а Табаков — само совершенство.
— Да я не о них. Скажи, по душе тебе мой новый хвост?
Она показала глазами на Рубинчика, который уже беспокойно озирался по сторонам, разыскивая ее.
Инга внимательно осмотрела Рубинчика.
— А что, звучит, — сказала она. — Сколько ему лет?
— Двадцать восемь, — ответила Тоня. — Он уже четыре года плавает, видел весь мир…
Инга вдруг расхохоталась.
— Тонька, помнишь, как они в Серебряном бору выпендривались, этот Марик и этот… как его… Вася, что ли… Ну, Снежный Человек? Этот все о море, о загранке, а тот все про горы, про ледники. Ну, я просто умирала… А тебе он нравится, да? Только честно.
— Он немного странный, — медленно проговорила Тоня. — Ты знаешь, он сказал мне, что ему пришлось много пережить… Он сказал, что прежде совсем иначе смотрел на мир и…
— Тоня! — крикнул Рубинчик в толпу. — Тоня, где вы?!
— Эй, я здесь! — крикнула Тоня, откинула упавшие на лоб темные волосы и улыбнулась так, что Инга и без слов поняла — Рубинчик ей нравится.
Магнитофон «Сони» крутил диски, исторгая из себя невероятную стереофоническую музыкальную мешанину, свидетельствующую о разносторонних вкусах его хозяйки. За бешеным ритмом «рок-раунд-зи-клок» следовала грустная песенка «На Смоленской дороге», за ней в хриплом фарсовом исполнении «Баллада о сентиментальном боксере»; Жильбер Беко и чемпион романтики Иосиф Кобзон, Армстронг и Эдита Пьеха, Элла и Муслим, и твисты, твисты…
Любопытна, между прочим, история проникновения твиста в советское общество. Если буйный Рок, хамюга парень в кожаной куртке и вытертых джинсах, сразу же был отвергнут и высмеян публично, то бестия Твист оказался более изворотливым. Появившись вначале в полосатом сногсшибательном пиджаке, с толстым слоем порочной парфюмерии на хитром личике, покрутив для разведки чахлыми бедрами, ловчила быстро мимикрировался, расцвел жизнерадостным румянцем, засучил рукава, повел плечами туриста, спортсмена, геолога и, глядишь, отплясывает теперь повсюду, крутит ловким задом, напевая «Трутся спиной медведи о земную ось», «Королеву красоты» и тому подобные невинные песенки.
Гостей в квартире академика Николаева набралось чуть ли не сорок человек. Откуда только набежали? Публика была такая же разношерстная, как и музыка в магнитофоне: университетские девочки и мальчики-интеллектуалы, спортивные ребята из Серебряного бора, были здесь Ингины соседи, три брата, известные уже пианисты, дети знаменитого виолончелиста, был мастер альпинизма душа общества Вася Снежный Человек, был корабельный врач Марк Рубинчик, были также и какие-то совершенно незнакомые Инге люди.
Ежеминутно хлопали входные двери, кто-то исчезал, появлялись новые компании с «горючим», торопливо поздравляли хозяйку и бросались танцевать. Гости сидели в креслах, на подоконниках, кое-кто прямо на полу. Обсуждались кинематографические, литературные и спортивные новости, вспыхивали споры, все говорили разом, и говоруны вроде Васи Снежного Человека приходили в отчаяние — невозможно было овладеть общим вниманием, хоть на минуту «захватить площадку».
Для Инги такие сборища были делом привычным, в такой обстановке она чувствовала себя как рыба в воде, крутилась, вертела юбкой, то лихо танцевала с разными парнями, «заводя» мрачнеющего Гориняна, то шумно и бездарно хозяйничала за столом.
Тоня и Марк Рубинчик между тем стояли у открытого окна и смотрели на зеленое послезакатное небо, разлившееся за ломаным контуром московских крыш.
— Такое освещение, что кажется, будто Москва — приморский город, — проговорил Рубинчик.
— А за Химками начинается океан, — усмехнулась Тоня. — Вас тянет в океан, Марк?
Губы девушки были полуоткрыты, она словно тянулась к этому неведомому океану, а в глазах была грусть.
— До лампочки мне все океаны, когда вы стоите рядом, — сказал Рубинчик, заглядывая ей в лицо.
Девушка снова усмехнулась и не повернулась к нему.
— Где сейчас ваш корабль? — спросила она.
— Сейчас, должно быть, он снялся с Калькутты на Порт-Саид, — сказал Рубинчик.
Тоня усмехнулась, провела ладонью по лбу и прочитала с легким подвывом:
— «Послушай, далеко у озера Чад изысканный бродит жираф…»
— Гумилев? — спросил Рубинчик
— Ого! — сказала она. — Вы, я вижу, и стихи знаете. А в нашей компании посчитали вас за эдакого примитивного модернягу-силовика. Все эти ваши «железки» и «потряски»…
Рубинчик смущенно засмеялся.
— Да нет, я и стихи люблю. Вот, например: «Мы — двух теней скорбящая чета над мрамором божественного гроба, где древняя почиет Красота…»
— Кто это? — удивилась Тоня и повернула наконец к нему свое лицо.
— Это Вячеслав Иванов, — сказал Рубинчик и поднял с подоконника стакан, наполненный темным и прозрачным коньяком «Двин». — Давайте выпьем, Тоня.
— Все как по нотам, — засмеялась Тоня, — сначала стишок, потом коньячок… Специально готовились к сегодняшнему вечеру?
— Напрасно вы считаете меня пошлым, — сказал Рубинчик. — Я действительно, как это говорится, врезался в вас. Может быть, я влюблен в вас, Тоня.
— Вы решительный человек, Марк, — сказала Тоня и вдруг положила свою ладонь на его щеку.
Рубинчик от неожиданности вздрогнул и расплескал коньяк. В это время к парочке подскочила Инга и зашептала, как заговорщик:
— Тонька, приперся Герка. Мрачный как туча. Ищет тебя.
— Кто это Герка? — спросил Рубинчик. — Ваш бывший приятель, Тоня?
— Почему же бывший? — лукаво улыбнулась Тоня.
— Марик, он сумасшедший, — забормотала Инга. — Не связывайся с ним. Кроме того, он самбист.
— Тогда это страшно, — сказал Рубинчик, сужая глаза.
Из толпы танцующих к ним пробрались Герка, широкоплечий мрачноватый парень в белом свитере, и голубоглазый, русоволосый красавец Вася Снежный Человек.
Знакомясь, мрачный Гера очень сильно сжал руку Рубинчику и даже попытался ее слегка подвернуть, но, встретив улыбчивое сопротивление, отпустил руку.
— Привет, Марик, что-то давно тебя не видно, — сказал Вася Снежный Человек.
— Как же давно? — удивился Рубинчик. — Вчера мы с Тоней сидели в «Славянском базаре», а ты был рядом с какой-то девушкой.
— Верно, — хлопнул себя по лбу Снежный Человек. — У меня, старики, все уже перемешалось в этом Содоме. Я, старики, только с высоты три тысячи метров начинаю себя чувствовать человеком. А здесь я просто задыхаюсь. Слушай, Марк, хочешь, я тебя в горы вытащу? Давай плюнем на все и рванем на Али-Бек, а?
— Это вот от Тони зависит, — сказал Рубинчик. — Если она захочет, то и я поеду.
— Тоня, едешь? — взвился Снежный Человек. — Я вас, ребята, обучу глиссировать по леднику. Нет в мире большего наслаждения, чем глиссирование по леднику. Так едем или нет?
Тоня промолчала.
— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал мрачный Гера и взял ее за руку.
— Вряд ли это получится, — сказал Рубинчик и, улыбнувшись, притронулся к его плечу.
— Что, что? — сощурил глаза мрачный Гера. Возникла напряженная пауза. Инга покусывала губы и шныряла глазами. Вася Снежный Человек недоумевающим взором обводил компанию.
— Ой, посмотрите, кто там идет! — вдруг радостно закричала Инга и свесилась из окна так резко, что подскочивший Горинян схватил ее за ноги.
— Вы только посмотрите, кто там идет внизу! — кричала Инга. — Лева! Лева! Сюда!
Все непроизвольно повернулись к окну и с высоты третьего этажа увидели совершенно непринужденно шествующего кумира молодежи Льва Малахитова[104] со свитой.
Услышав крик Инги, Лева задрал голову, распростер руки и радостно воскликнул:
— Марина! Старушка! Как я рад!
— Я Инга! — крикнула Инга. — Инга, а не Марина. Помните, буфет в Политехническом?
— Еще бы не помнить! Инга! Старушка! — крикнул кумир.
— Лева, поднимайтесь сюда! У нас весело!
— Вот они, женщины моей родной страны! — закричал Малахитов. — Какой номер квартиры?
— Один момент, — сказал Вася Снежный Человек, — сейчас я провожу поэта.
— Вот они, девушки Москвы и Подмосковья! Вот они, истинные ценители поэзии! Вот для кого мы работаем! — разорялся внизу поэт. — Эдик, старикашечка, веди нас. Рон, Пегги, Андрюша, Мила, за мной!
Через минуту знаменитость уже на правах старого друга целовался с Ингой, потрясая сомкнутыми над головой руками, торжественно представляя свою свиту, среди которой были Рон Шуц, одетый в пеструю, до колен, хламиду с огромным жетоном на груди, на котором было крупными буквами написано сверху: «Peace — Мир», пониже «Ron Shutz sparkles in the darkness» («Рон Шуц сверкает во мгле»), а еще ниже мелкими: «I`m an alcocholis, buy me a beer» («Я алкоголик, купи мне пива»); чопорная аспирантка из Норт-Хемптона (графство Сассекс) Пегги Пинчук, автор нашумевшей монографии «От Сумарокова до Малахитова»; известнейший мотогонщик по вертикальной стене и поэт престарелый Андрюша Выстрел; физик-теоретик, Людмила Бруни, популярная в теоретических кругах под именем «Мисс Марьина Роща».
— Что нового, Лева? — спрашивали поэта молодые люди, которые давно уже знали его и любили.
— Ну, что нового, — сказал Лева, — хвастаться особенно нечем, друзья. Вознесенский провалился в Японии, Евтушенко синим пламенем горит на Таити, один лишь я в Париже, как всегда, на «ура». Картина печальная.
Молниеносно сверкнув лукавым зеленым огоньком, глаза его потускнели: видно было, что переживает поэт неудачи своих товарищей.
— А как с Бриджит Бардо? Контакт был? — спросил Вася Снежный Человек.
— Нет, Эдди, — ответил ему Лева. — Звонила мне она в последний день, но у меня уже времени не было.
Молодые гости невежливо расхохотались. Поэт нахмурился.
— Ну, братцы, если уж вы даже этому не верите, то о чем же нам с вами разговаривать!
Гордо подняв вихрастую голову, шепча «нет пророка в своем отечестве», он направился к пиршественному столу.
Веселье продолжалось с новой силой. Присутствие знаменитости словно подлило масла в огонь.
К двенадцати часам ночи случилось то, чего больше всего боялся Арсений Горинян: вернулся хозяин квартиры академик Николаев. Он открыл дверь своим ключом, поставил в прихожей чемодан и вошел в полутемную гостиную, где оглушительно гремела музыка и мелькали незнакомые ему юные тени.
Академик отличался моложавым спортивным складом, седина его в полутьме была не видна, и поэтому на него никто не обратил внимания. Некоторое время он слонялся среди гостей, пытаясь обнаружить свою дочь и вручить ей букет горных тюльпанов, привезенных издалека, а потом остановился возле группы парней и девушек, в центре которой разглагольствовал Арсений Горинян.
Горинян как раз заканчивал разгром нового фильма Антониони, когда Инга вдруг заметила среди слушателей знакомую фигуру, курящую по-матросски — в кулак.
— Папка! — крякнула она, ринулась и зарылась головой в душистые прохладные тюльпаны.
— Отец! Отец приехал! Конь прискакал! — пронеслось по комнатам, и по меньшей мере половину гостей как ветром сдуло, хотя никаких, собственно говоря, оснований для бегства у них не было, просто сработал естественный рефлекс.
Впрочем, и у оставшихся был довольно смущенный вид, когда Инга зажгла свет и все увидели загорелого рослого мужчину с букетом в руках. Горинян стоял с открытым ртом, мрачный Гера смотрел, как медведь из берлоги, Вася Снежный Человек тренькал на одной струне, Лева Малахитов сдувал пылинки с плеч Людмилы Бруни и Пегги Пинчук, а Марк Рубинчик растерянно чиркал своей шикарной зажигалкой «ронсон», словно забыв о сигарете, торчащей у него в зубах.
— Что за паника? — молодо воскликнул академик. — Немедленно налить бокалы!
Жарким июльским утром по Сокольническому кругу плелись два американца в серых переливающихся «тропикалях» с эмблемой выставки медоборудования США: маленький пузатый Джек Цадкин, заведующий пресс-центром, и жилистый, похожий на вышедшего в отставку скакового жеребца доктор Лестер Бивер, консультант отдела анестезиологии.
— Стыд для вы, господин Цадкин, — мямлил по-русски доктор Бивер. — Почему вы не взять я на гостиница восемь часов утро остро?
— Потому что я был уверен, что вы еще дрыхнете. господин Бивер, — щеголяя своим идеальным русским, ответил Джек Цадкин.
— Стыд для вы, — обливаясь потом, канючил доктор Бивер. — Я никогда спать длинно…
Американцы остановились, посмотрели друг на друга и расхохотались.
— Но все-таки признайтесь, Джек, что я делаю успех, — сказал доктор Бивер.
— Определенно, Лестер! — весело воскликнул Цадкин. — Вам уже пора читать Достоевского в оригинале.
Они вошли в стеклянный павильон, настолько прогретый солнцем, что казалось, будто воздух в нем уплотнился и его можно резать на куски, как какое-нибудь желе. Цадкин сел к пластмассовому столику и сказал Биверу:
— Попробуйте-ка сами заказать пиво.
— Вы меня унижаете, Джек, — сказал Бивер. — Вчера в вашем присутствии я заказал целый обед и поговорил с официантом о баскетболе.
Он бодро подошел к буфетчице и сказал:
— Шу-уотч-ка, дать сейчас два пиво, плиз.
Шурочка несколько мгновений остекленело смотрела на него, а потом сказала очень отчетливо и старательно:
— With pleasure, old fellow.[105]
Цадкин за столиком хохотал как безумный.
Американцы подняли пузатые пол-литровые кружки, к которым они уже привыкли за две недели жизни в лесопарке Сокольники.
— Пиво они умеют делать. — чмокнув, сказал Джек Цадкин.
— Делать умеют, но не умеют консервировать, — сказал Бивер. — Русское пиво можно пить только в свежем виде, тогда как датское, например, чем старше, тем лучше.
— Ну, а что о водке, Лестер?
— Видите ли, Джек, о водке у меня есть собственная теория… — оживившись, начал Бивер, но прервался, увидев за стеклом атлетическую фигуру молодого американца, деловито идущего в сторону выставки.
— Что это за парень, Джек? — спросил он, мотнув головой в сторону атлета. — Какой-то он странный. За все две недели нашей работы я видел его раза три, не больше.
Цадкин сдержанно улыбнулся.
— Это Евгений Гринев. Он приписан к нашему пресс-центру.
— Я вам говорю, что видел его на выставке раза три, не больше, — повторил Бивер.
Цадкин осторожно осмотрелся: кафе было пусто. Шурочка, шевеля губами, читала толстый роман.
— Неужели вы не понимаете, Лестер, что это за птица? — тихо сказал Цадкин. — Когда в Штатах его зачислили в мой персонал, я попытался выяснить его медицинскую квалификацию, узнать, где он работал прежде, и тогда мне позвонили из одного правительственного учреждения и посоветовали быть не слишком любопытным. «Этот славный парень окончил медицинский факультет Колумбийского университета, служил в армии, вот все, что вам нужно знать о нем, мистер Цадкин», — сказали мне.
— Скотство! — буркнул Бивер. — Всюду лезут эти «неприкасаемые»! Хотя бы медицину оставили в покое.
— Это не наше дело, Лестер, — сказал Цадкин.
— Как это не наше? Предположим, его здесь накроют, этого «неприкасаемого», что тогда русские будут думать о всех нас, честных врачах? Ох, не нравятся мне эти «спуки»[106]!
— Надеюсь, вы не подведете меня, Лестер? — сказал Цадкин и встал. — Впрочем, возможно, и вы «неприкасаемый»? Тоже «спук».
— Может быть, от «неприкасаемого» слышу…
До полудня Джин работал в пресс-центре, если можно назвать работой вялую пикировку с секретаршей мисс О'Флаэрти. Потом Цадкин в довольно недружелюбной форме предложил ему заняться тремя молодыми врачами из Новосибирска, хирургом и двумя рентгенологами.
— Боюсь, Джек, что это дело не по мне, — пробормотал Джин, глядя Цадкину прямо в глаза.
Цадкин неприязненно молчал.
— Пожалуй, Джек, погребу-ка я отсюда, — сказал Джин.
— Гуляйте, гуляйте, дело молодое, — буркнул Цадкин, а мисс О'Флаэрти разочарованно отвернулась.
Джин вышел из парка, окинул взглядом широкую площадь вокруг метро «Сокольники». Купол ультрамодернистских выставочных павильонов и купола старинной церкви с золотыми звездами по глазури, станция метро и желтые покосившиеся двухэтажные домики странное здание в виде шестеренки, конструктивизм двадцатых годов, неуклюжая пожарная каланча конца прошлого века, многоэтажные новостройки, краны и рядом деревянные заборчики дач — чудом сохранившиеся островки почти сельской жизни, обтекаемые интенсивным уличным движением, — Москва продолжала поражать его, хотя он был здесь уже две недели.
Все-таки это было чудо — Джин Грин в Москве! Он ходит по улицам, разговаривает с продавщицами, с дворниками, с шоферами такси, с милиционерами, все его считают русским, не церемонятся, не замыкаются, не тащат его на Лубянку. Никому и в голову не приходит, кто он такой.
Думал ли он об этом в Брагге или в той чудовищной «Литл Раша»? Думал ли он об этом, когда «отдавал концы» в госпитале спецвойск в Ня-Транге?
Все эти дни в нем жило чувство открытия нового мира — вернее, ожившего вдруг глубинного сна, такого сна, который мучительно вспоминаешь утром и ничего не можешь вспомнить, хотя прекрасно знаешь, что он был огромный, наполненный звуками, красками, запахами, людьми и чувством.
Все это путешествие в Россию было для Джина фантастическим, гораздо более диковинным, чем джунгли Вьетнама. В конце концов флора и фауна джунглей были досконально изучены в Форт-Брагге и на Окинаве; в конце концов джунгли соответствовали тому, что он усвоил на занятиях; тогда как зловещая «Литл Раша» так же походила на настоящую Россию, на Советский Союз, как чучело орла на живого орла, как нарисованная яичница на яичницу настоящую, трескучую, в пузырях.
Джин вспомнил первое ощущение России, первое ошеломление, и этим первым ощущением был, конечно, язык.
Когда открылись люки «боинга» и рабочий с подъезжающего трапа гаркнул нечто русское, непереводимое, когда носильщики, служащие аэропорта, таксисты, прохожие, девушки, старухи, дети, все вокруг заговорили вдруг по-русски, он неожиданно с невероятной болью и тревогой почувствовал ощущение родины.
Всю жизнь русский язык был для него языком замкнутого круга людей, в основном интеллигентных людей. Он казался ему каким-то изысканно-печальным анахронизмом, каким-то странным пузырем, сохранившимся в море бурлящей, искрящейся, деловой, пулеметной, хамской, грубовато-дружелюбной американской речи.
И вдруг, вдруг… все переменилось, и мир, «прекрасный и яростный мир» заговорил по-русски, с отцовскими и материнскими интонациями, а английский съежился до минимальных размеров, как проколотый баллон.
Потом начались блуждания по Москве, Джин почти не спал. Он мог круглые сутки ходить по этому прекрасному городу пращуров, ему хотелось видеть его и ранним пустынным утром, и в часы «пик», и ночью, и на закате.
Все самые малые мелочи поражали его, и, главное, поражала его естественность жизни этого многомиллионного города, естественность встреч, ссор, прогулок, драк, поцелуев, бесед, споров, торопливости, медлительности, деловитости, дуракаваляния. Все заранее продуманные схемы России расползались на глазах.
И где-то здесь, в людском море, ходил его брат. Брат… Человек одной с ним и Натали крови, какой-то неведомый Гринев. Если бы можно было взяться за поиски!
Пользуясь своей свободой «спука», независимым отношением к выставке и мистеру Цадкину, Джин почти все время проводил на московских улицах и всегда выдавал себя за русского, за коренного москвича. Это доставляло ему какую-то странную тайную радость.
Оторвав наконец взгляд от глазурных куполов церкви, Джин вздохнул, выбросил окурок сигареты и, чувствуя незнакомое расслабляющее волнение, направился к телефонной будке. Он набрал восьмизначный номер, покрылся испариной, сжал кулаки, и частые гудки занятости даже обрадовали его. Он вышел из будки, поднял руку. От стоянки тут же отделилось такси.
— К «Националю», шеф, — сказал Джин.
— К «Националю»? — весело сказал шофер. — Сделаем.
Глава двадцать пятая.
Черно-белое кино
Он долго выпрашивал у профессора разрешение на самостоятельную операцию и вот наконец-то услышал долгожданное:
— Ладно, сделайте аппендэктомию. Случай не запущенный.
Все было бы прекрасно, если б не странная повестка с приглашением явиться на Кузнецкий мост.
Вскоре раздался телефонный звонок:
— Будьте любезны товарища Рубинчика.
— Я вас слушаю.
— С вами говорит старший лейтенант Васюков из Комитета госбезопасности. Вы получили нашу повестку?
— Но у меня в девять операция.
— Оперируют вас?
— Нет. Я оперирую. Очень серьезный случай.
— Тогда приходите не в девять, а к двенадцати.
— А можно завтра?
— У нас тоже серьезный случай.
— Лады.
— Что? — В голосе Васюкова зазвучала нотка удивления.
— Лады, говорю, хорошо…
— Не опаздывайте. Пожалуйста, не забудьте взять с собой паспорт.
Марк положил трубку и долго сидел молча. Неужели снова всплыла старая хайфонская история? Казалось бы, последний разговор с капитаном два года тому назад подытожил все. Он был допущен в ординатуру, начал было забывать все, с чем так трудно расставался: море, товарищей по кораблю, стоянки в далеких портах, Фуонг и его… того типа… Жеку… И вот все начинается сначала.
К счастью, Марк был человеком, склонным к положительным эмоциям. Он включил транзистор, напал на след джазовой музыки — из Лондона передавали «Новые ритмы Орнета Коулмэна». Под музыку он перечитал конспект лекции профессора Синельникова «Гнойные аппендициты», плотно поужинал и лег спать.
Утром Марк сделал зарядку по системе йогов — это было его последнее увлечение, а к девяти часам он уже начал «мыться» в малой операционной.
Марк «мылся», как заправский хирург, долго и тщательно. Это ему нисколько не мешало заметить операционной сестре Ниночке, что она «полная прелесть», «мечта холостяка», «очаровательный пороховой погреб» и так далее.
Он угомонился только после того, как опустил руки в таз с дезраствором.
Но, склонившись над больным, он все же сообщил:
— Я тот редкий экземпляр, который в Арктике, глядя в зеркало, сам себе делал аппендэктомию. Дважды терял сознание, но, как видите, остался жив и теперь оперирую вас.
Марк прооперировал больного легко и уверенно. Быстро обнаружил и удалил червеобразный отросток, сделал шов и, приняв как должное восхищенный взгляд Нины, вышел, неся впереди себя, как вазу, свои драгоценные руки, чуть согнутые в локтях.
Старший лейтенант Васюков ждал его в вестибюле.
— Товарищ Рубинчик?
— Да, это я…
— Паспорт!
Он протянул паспорт Марка в высокое окно бюро пропусков, сказав сержанту:
— Ко мне! — предъявил часовому пропуск, свое удостоверение, и они вошли в лифт.
— Ладно, сделайте аппендэктомию. Случай не запущенный.
Все было бы прекрасно, если б не странная повестка с приглашением явиться на Кузнецкий мост.
Вскоре раздался телефонный звонок:
— Будьте любезны товарища Рубинчика.
— Я вас слушаю.
— С вами говорит старший лейтенант Васюков из Комитета госбезопасности. Вы получили нашу повестку?
— Но у меня в девять операция.
— Оперируют вас?
— Нет. Я оперирую. Очень серьезный случай.
— Тогда приходите не в девять, а к двенадцати.
— А можно завтра?
— У нас тоже серьезный случай.
— Лады.
— Что? — В голосе Васюкова зазвучала нотка удивления.
— Лады, говорю, хорошо…
— Не опаздывайте. Пожалуйста, не забудьте взять с собой паспорт.
Марк положил трубку и долго сидел молча. Неужели снова всплыла старая хайфонская история? Казалось бы, последний разговор с капитаном два года тому назад подытожил все. Он был допущен в ординатуру, начал было забывать все, с чем так трудно расставался: море, товарищей по кораблю, стоянки в далеких портах, Фуонг и его… того типа… Жеку… И вот все начинается сначала.
К счастью, Марк был человеком, склонным к положительным эмоциям. Он включил транзистор, напал на след джазовой музыки — из Лондона передавали «Новые ритмы Орнета Коулмэна». Под музыку он перечитал конспект лекции профессора Синельникова «Гнойные аппендициты», плотно поужинал и лег спать.
Утром Марк сделал зарядку по системе йогов — это было его последнее увлечение, а к девяти часам он уже начал «мыться» в малой операционной.
Марк «мылся», как заправский хирург, долго и тщательно. Это ему нисколько не мешало заметить операционной сестре Ниночке, что она «полная прелесть», «мечта холостяка», «очаровательный пороховой погреб» и так далее.
Он угомонился только после того, как опустил руки в таз с дезраствором.
Но, склонившись над больным, он все же сообщил:
— Я тот редкий экземпляр, который в Арктике, глядя в зеркало, сам себе делал аппендэктомию. Дважды терял сознание, но, как видите, остался жив и теперь оперирую вас.
Марк прооперировал больного легко и уверенно. Быстро обнаружил и удалил червеобразный отросток, сделал шов и, приняв как должное восхищенный взгляд Нины, вышел, неся впереди себя, как вазу, свои драгоценные руки, чуть согнутые в локтях.
Старший лейтенант Васюков ждал его в вестибюле.
— Товарищ Рубинчик?
— Да, это я…
— Паспорт!
Он протянул паспорт Марка в высокое окно бюро пропусков, сказав сержанту:
— Ко мне! — предъявил часовому пропуск, свое удостоверение, и они вошли в лифт.