Страница:
Из всех французских писателей у Бомарше, пожалуй, самая дурная слава. Не так давно один известный университетский профессор, с которым я поделился своим замыслом, сказал мне примерно следующее: "Напрасно вы интересуетесь этим субъектом, он - низкий человек".
Что до клеветы, у нас во Франции "по этой части есть такие ловкачи..." Странней всего, что биографам Бомарше, в том числе и тем, которые его действительно любили, так и не удалось разрушить легенду, а может, они и не отважились положить ей конец. Или легенда упрямей фактов? Инстинктивно такова уж черта нашего национального характера - мы ищем дерево, за которым не видно леса, а если такое не находится, мы его сажаем и ревностно заботимся, чтобы оно выросло и изменило пейзаж. На малой земле французской литературы нет недостатка в отменных садовниках такого рода. Интерес, который клеветники не устают питать к Бомарше, пропорционален, возможно, его презрению к ним. Ничто не меняется под солнцем в мире литературы, нравы этого сераля установлены раз и навсегда.
В чем только не обвиняли Бомарше! Каких только преступлений ему не приписывали, пусть он даже и не отравил своих жен. Кого только он не обворовал? Или не предал? И чем, скажите, он занимался в то время, когда бедняга Гюден, его верный "негр", писал за него "Севильского цирюльника"? Поищем же хорошую сторону этой мерзкой натуры, иголку в стоге сена, короче, грех, в котором он неповинен. Я уже приготовился, довольный собой, написать слово "содомия", да вовремя припомнил шевалье д'Эона.
Все ложь, но подозрение остается. Неприятный душок. Я ощутил его во всех книгах, посвященных, если можно так выразиться, Бомарше. Да, разумеется, в основном справедливость по отношению к нему восстановлена. Но некоторым адвокатам дело Бомарше, должно быть, показалось слишком изнурительным, коль скоро они не довели его защиту до конца. Смыв основную грязь, они сочли за благо не касаться мелких пятнышек, уж не для того ли, чтобы все выглядело "более естественно", как знать? Например, хищничество Бомарше, его неуемное стяжательство. В этом конкретном - капитальном, как следовало бы выразиться - пункте позиция всех исследователей Бомарше, похоже, не подлежит пересмотру. Разве он не был крупным дельцом? И т. д. Остановимся на минуту. Отрицая эту очевидность, уж не теряю ли я с места в карьер всякую объективность, не пишу ли как автор, влюбленный в своего героя? И, следовательно, ослепленный! Не пойду ли я на уступки хоть в этом пустяке, не признаю ли, что прибыль и вправду была его главной целью, деньги - его страстью? Нет. Поскольку, согласившись с этим, я вынужден был бы обойти молчанием дело его жизни - борьбу за независимость Соединенных Штатов Америки.
Ведь именно тут он якобы показал себя человеком корыстолюбивым, можно сказать, опьяненным возможностью ворочать миллионами. Но что им руководило жажда наживы или глубокое убеждение? Или же - посмотрим трезво необходимость заработать на жизнь? И защитить свои идеи? Вот - не так ли? главный вопрос. Я выбрал этот пример - есть и другие, но преимущество этого в его наглядности. Если вести этот процесс честно, ответ должен быть ясен. Существуют три возможных приговора, четвертого не дано: невиновен, виновен или виновен, но со смягчающими обстоятельствами. Так вот, насколько мне известно, ни один суд еще не вынес оправдательного приговора. Удивлю ли я кого-нибудь, добавив, что большинство склонялось к смягчающим обстоятельствам? Мы же понимаем! Всякому, кто старше пяти лет, известно, что человек двойствен, что в металле, из которого он отлит, есть всякие примеси. Прекрасно. Но действительно ли двойственность - ключ ко всем нашим поступкам? Неужели мы так уж никогда и не монолитны, так уж никогда не невинны? Полно! Вернемся к фактам. В данном случае они сокрушающи. Для обвинения. Все непреложно подтверждает, что в этом существеннейшем для его жизни деле Бомарше ни одного дня не руководствовался собственными интересами и, напротив, пожертвовал своим состоянием, довольно солидным, во имя своих идей. И все же, повторяю: только смягчающие обстоятельства, которые не снимают сомнений. Думаете, я преувеличиваю? Возьмем Андре Moруа, человека по натуре мягкого и умеренного, о котором мне никогда не доводилось слышать, чтоб он выступил как лжесвидетель или проявил склонность к доносительству. Что же пишет он в своей "Истории Соединенных Штатов"? "В Лондоне Бомарше познакомился с одним американцем, Артуром Ли, который рассказал ему о нуждах своих соотечественников и о том, с какой легкостью эта страна может оплатить табаком и другими товарами то, что она закупит. Артур Ли был любитель приврать, но Бомарше, не знавший этого, тотчас углядел возможность комбинаций, которые принесут ему славу и доход". Пожалуйста - материал для обвинения! Десятью строками дальше Андре Моруа пишет как ни в чем не бывало: "... [Бомарше] проявил невиданную активность, он поставил американцам военное снаряжение, достаточное для экипировки двадцати пяти тысяч человек, за что ему так никогда и не было уплачено. Недоразумение так и не разъяснилось при жизни Бомарше, он умер в нищете..." Вот - смягчающие обстоятельства! Я докажу с помощью документов, давно опубликованных и вполне доступных любому историку, что действия Бомарше были продиктованы исключительно политическими мотивами и что он как человек истинно благородный всегда ставил честь выше прибыли. Ну и что?
А то, что Фигаро - лакей! А то, что Бомарше - драматург, вдобавок драматург, который смешит! А то, что он повсюду сует свой нос! Так мы, во Франции, говорим о людях многосторонних. Лакей, комический писатель, суется во все - тут попахивает шельмой! Великое дело, что этот шельма противостоял королям и министрам, не опустил головы перед Комитетом общественного спасения, решившим его обезглавить, великое дело, что этот лакей послужил Франции не хуже Верженна, великое дело, что этот комик шесть раз попадал в тюрьму за свою любовь к истине, великое дело, что этот человек, повсюду совавший свой нос, совался в некоторые вещи не менее успешно, чем Леонардо да Винчи, он ведь "авантюрист", "низкий человек"!
Я не уверен, что смогу вас убедить. Это дело везения или таланта. Но если даже меня постигнет неудача, поверьте, можно написать прекраснейшую книгу о Бомарше, который был отнюдь не таким, как о нем говорят. И не таким, как он говорил о себе сам, поскольку был человеком веселым и не принимает себя всерьез.
1
НЕИЗВЕСТНО ЧЕЙ СЫН
Какая у меня, однако, необыкновенная судьба!
Неизвестно чей сын...
Со времени отмены Нантского эдикта протестанты были во Франции вне закона. Они не имели права вступать в брак, и дети, произведенные ими на свет, жили и умирали незаконными. Им был закрыт доступ к большинству ремесел, в частности к тем, которые зависели от цехов. К примеру, протестант не мог быть часовщиком.
Чтобы обеспечить себе права гражданского состояния, основать семью, спокойно заниматься ремеслом, кальвинисту приходилось подчиниться закону и, следовательно, отречься от своей веры. Эмигрировать, погибнуть или притворяться - таков был выбор. Если для того чтобы покинуть родину, требовались материальные средства, чтобы покончить с собой - душевные силы, то притворство или приспособление были доступны большинству. Когда нужно накормить детей и дать им имя, иными словами, обеспечить им возможность выжить, отец, поверьте, редко колеблется.
"7 марта 1721 года я дал клятву отринуть кальвинистскую ересь. Париж, церковь Новых Католиков.
Андре-Шарль Каран".
С этой бумагой в кармане отец Бомарше, которому было двадцать три года, получил возможность оставить армию - он был драгуном, - обвенчаться с некой девицей Пишон, произвести на свет законных детей и открыть на улице Сен-Дени мастерскую, где в дальнейшем он проявил свои дарования и делал часы, как был научен своим отцом, владельцем часовой мастерской в Лизи-сюр-Урк, неподалеку от Mo.
Все это кажется куда как просто и легко - на бумаге. Но кто и когда отрекался под угрозой от своей веры или убеждений не притворно? За личиной, навязанной извне, лицо нередко остается прежним.
7 марта 1721 года Андре-Шарль Карон сознательно смошенничал. Это было известно ему и станет известно его детям, как только они достигнут возраста, когда человек способен понять и возмутиться. К чему же в таком случае соблюдать законность? И стоит ли придавать цену гражданскому состоянию, полученному подобной ценой? Стоит ли держаться за имя Карон? Чем оно лучше Ронака? Или Бомарше?
Можно ли уважать, принимать всерьез такое общество, такую систему, которая вынуждает разумных людей жить во лжи? И раз уж все равно приходится лавировать, разве не соблазнительно поставить на карту самою жизнь, не теряя ни на минуту душевного веселья, иными словами - не позволить себя провести? Бомарше, как мы увидим, понял это очень рано. Он носил маску, но необходимость кем-то казаться никогда не мешала ему оставаться самим собой, даже напротив. Среди писателей XVIII века Бомарше, вне всяких сомнений, протестовал больше всех. Будем справедливы, одарен для этого он был щедро.
Я считаю необходимым с самого начала заверить читателя, что отнюдь не выдумываю некоего Бомарше, удобного для моих целей, и именно поэтому должен уточнить: на рабочем столе нашего героя всегда лежала папка с документами о "Гражданском состоянии протестантов во Франции", и на протяжении всей своей жизни он не переставал бороться за смягчение судьбы меньшинств, как религиозных, так и расовых. Бомарше никогда не забывал, что, не слукавь его отец, он родился бы неизвестно чьим сыном.
И если на его счет обманывались и продолжают обманываться по сей день, причина в том, что ему никогда не изменяло веселье. Но разве веселье не извечное прибежище угнетенных? Когда опускалась ночь, немецкую солдатню поражали смех и пенье за закрытыми ставнями варшавского гетто. Невзгоды учат ценить комизм, и юмор. Тому, - кому лишь случайно, вопреки норме, удалось выжить, проскользнув сквозь сеть или отрекшись от веры, поневоле приходится, если он задумается, увидеть смехотворность жизни. Чтобы принимать себя всерьез, нужно, вероятно, не пережить ничего серьезного.
Пьер-Огюстен Карон родился 24 января 1732 года, если не ошибаюсь, под знаком Водолея, в самом жизнерадостном из домов на улице Сен-Дени. Андре-Шарль, отец мальчика, был человеком незаурядным. По письмам можно судить о его уме, широте знаний и неунывающем характере. Родись он дворянином, карьера была бы ему обеспечена. Одаренный от природы, он был любознателен, как позднее его сын, и интересовался вещами самыми неожиданными, например, драгами. Нам известно, что он направил записку о чих мадридскому губернатору, своему другу. У этого скромного часовщика были связи в высших слоях общества, хотя он и не искал их. Кароны никогда не проходили незамеченными. Таких не часто встретишь. В вечерние часы, после закрытия лавки, в доме на улице Сен-Дени читают вслух стихи, упиваются новыми английскими романами, музицируют. Семья Каронов - театральная труппа, камерный оркестр. Так будет всегда. Я убежден, что удивительная спаянность, единство этой семьи уходят корнями в те концерты и спектакли, которые вечер за вечером разыгрывались в домашнем кругу над часовой мастерской. Для истории семьи общность вкусов важнее, чем кровные связи. Впрочем, XVIII век чтит семью - и на полотнах Греза и в книгах Дидро. Людям, которые судят о веке Просвещения поспешно и знают, что такое семья в наши дни, тут есть чему подивиться! Приходится признать, что в эпоху энциклопедистов семья играла подрывную роль. Революция 1789 года родилась не на улице, но в буржуазных салонах, в долгие послеполуденные часы. Не будем выносить окончательных суждений, глядя на все нашими сегодняшними глазами или исходя из внушенных нам идей. Молодежь, которой предстоит совершить революцию, пока еще не читает Маркса или Энгельса в квартирах Санкт-Петербурга, она готовится изменить мир, играя на виоле или открывая для себя последнее произведение Ричардсона, к примеру, в доме на улице Сен-Дени.
В "труппе" Каронов было восемь человек. Не считая отца, который был ее вдохновителем, и матери, Марии-Луизы, о которой скажем только, что она умно исполняла роль статистки, в эту труппу входило шестеро детей - пять дочерей и Пьер-Огюстен. Четверо других умерло во младенчестве, дабы соблюсти обычную для этой эпохи пропорцию. Сестры, пусть и не в равной мере каждая из пяти, сыграли в жизни Бомарше роль ничуть не менее значительную, чем" его возлюбленные, как законные жены, так и героини мимолетных увлечений. Поэтому нам следует назвать их, соблюдая порядок старшинства: Мария-Жозефа, Мария-Луиза, Мадлена-Франсуаза, МарияЖюли - по духу самая близкая Пьеру-Огюстену - и Жанна-Маргарита - все имена как нельзя более католические; после своего отречения от ереси папаша Карон, если мне будет позволено так выразиться, удвоил пыл. Но в семейном обиходе все эти Марии именовались куда короче - дама Гильберт, Лизетта, Фаншон, Бекасе и Тонтон.
Иногда случается, что мальчики, выросшие в женском окружении многочисленных сестер, кузин и служанок, созрев, отворачиваются от слабого пола. С Пьером-Огюстеном этого не произошло. Уже тринадцати лет он записывает с неподражаемой серьезностью: "Мне кажется, что друг иного пола никогда не перестанет наполнять очарованием мою частную жизнь". В тот же год наш Керубино находит желанного друга, но его "безумная любовь", посмеиваясь над "молокососом", бросает Пьера-Огюстена, чтобы разумно и благопристойно вступить в брак. Пьер-Огюстен в отчаянии сделает даже попытку покончить с собой. Этот опыт безответной и ранней любви, о котором он вспомнит перед смертью, наложит отпечаток на Бомарше и закалит его сердце. Отныне он уже не потерпит над собой власти женщин. Конечно, он будет сходить по ним с ума, но его душой им уже никогда не завладеть. Впрочем, как мы только что намекнули, всего сильней он будет любить свою сестру Жюли. Любовь взаимная, до гроба, и ее благородство, чистота, я бы даже сказал - естественность, глубоко волнующи. Жюли так и не выйдет замуж, отвергая самых завидных претендентов, хотя отнюдь не отказываясь от связей; Пьер-Огюстен даст ей свое имя. Для мира она всегда останется девицей де Бомарше. Но я забегаю вперед, вернемся к началу.
С шести до тринадцати лет Пьер-Огюстен обучался французскому, истории и латыни в коллеже Альфора. Он принял первое причастие, похоже, против своего желания, подчинясь отцу, который знал цену соблюдению внешнего декорума. Был ли Пьер-Огюстен агностиком? Конечно. Но широта взглядов уже тогда побуждала его взвешивать все "за" и "против" в этой области, как и во всех остальных. И нередко он удирал на целый день с улицы Сен-Дени, чтобы заниматься со старым монахом, у которого хватало ума подслащать свою науку пирожными и шоколадом. "Я бегал к нему, - пишет Бомарше, - каждый свободный день".
В остальные он работал в отцовской мастерской. Господин Карон, отличный часовщик, известность которого все возрастала, разумеется, полагал, что сын продолжит семейную традицию. Сочтя, что к тринадцати годам Пьер-Огюстен достаточно понаторел в латыни и что держать в узде этого и впрямь слишком прыткого жеребенка будет удобнее, если тот окажется у него под рукой, отец сделал мальчика своим подмастерьем. Несколько лет Бомарше учился измерять время, тем самым учась точности, терпению и механике. Об этом периоде его жизни, вне всякого сомнения определяющем, нам известно очень мало, всего несколько анекдотов, не свидетельствующих ни об усидчивости, ни об усердии в работе. Мелкие кражи, шалопайство, случайные связи и, как говорится, дурное общество. Не считая страсти к музыке, до того им овладевшей, что отец, желая отвратить Пьера-Огюстена от столь легкомысленных занятий, принял самые суровые меры. Учитывая все эти похождения, в подлинности которых не приходится усомниться, мы склонны заключить, что в юности Бомарше вел весьма рассеянный образ жизни. Однако поразительный договор, заключенный между отцом и сыном, в то время четырнадцатилетним, напротив, показывает, сколько строги были правила, которым он подчинился:
"1. Вы ничего не изготовите, не продадите, не поручите изготовить или продать, прямо или через посредников, не занеся этого в мои книги, не поддадитесь отныне соблазну присвоить какую-либо, пусть даже самую ничтожную, вещь из мне принадлежащих, кроме тех, что я вам дам самолично; ни под каким предлогом и ни для какого друга вы не примете без моего ведома в отделку или для иных работ никаких часов; не получите платы ни за какую работу без моего особого разрешения, не продадите даже старого ключа от часов, не отчитавшись передо мой. Эта статья столь важна, и я так дорожу ее неукоснительным исполнением, что предупреждаю - при малейшем ее нарушении, в каком бы состоянии вы ни были, в каком бы часу это ни приключилось, вы будете изгнаны из дому без всякой надежды на возвращение, пока я жив.
2. Летом вы будете вставать в шесть часов, зимой - в семь; работать до ужина, не выказывая отвращения к тому, что я вам поручу; под этим я понимаю, что вы употребите таланты, данные вам богом, исключительно на то, чтобы прославиться в вашем ремесле. Помните, вам стыдно и бесчестно ползти в нашем деле, и если вы не станете в нем первым, вы недостойны уважения; любовь к этому столь прекрасному ремеслу должна войти в ваше сердце и безраздельно поглотить ваш ум.
3. Отныне вы не станете ужинать вне дома и по вечерам ходить в гости; ужины и прогулки для вас слишком опасны; но я дозволяю вам обедать у друзей по воскресеньям и праздничным дням, при условии, однако, что всегда буду поставлен в известность, к кому именно вы пошли, и не позднее девяти часов вы неукоснительно будете дома. Отныне я запрещаю вам даже обращаться ко мне за разрешением, идущим вразрез с этой статьей, и не рекомендовал бы вам принимать подобные решения самовольно.
4. Вы полностью прекратите ваши злосчастные занятия музыкой и, главное, общение с молодыми людьми, этого я совершенно не потерплю. То и другое вас загубило. Однако из снисхождения к вашей слабости я разрешаю вам играть на виоле и флейте при непременном условии, что вы воспользуетесь моим дозволением лишь после ужина по будним дням и никоим образом не в рабочие часы, причем ваша игра не должна мешать отдыху соседей или моему.
5. Я постараюсь по возможности не давать вам поручений в город, но, буде я окажусь вынужден к тому моими делами, запомните хорошенько, что никаких лживых извинений за опоздание я не приму: вам уже известно, как гневаюсь я в таком случае.
6. Вы будете получать от меня стол и восемнадцать ливров в месяц, кои пойдут на ваше содержание, а также, как это уже было мною заведено, на мелкие расходы по покупке недорогого инструмента, которые я не намерен входить, и, наконец, на то, чтобы постепенно выплатить ваши долги; было бы чересчур опасно для вашего характера и весьма неприлично для меня выплачивать вам пенсион и считаться с вами за сделанную работу. Если вы посвятите себя, как то велит ваш долг, расширению моей клиентуры и получите какие-либо заказы благодаря вашим талантам, я стану выделять вам четвертую часть дохода со всего поступившего по вашим каналам; вам известен мой образ мыслей, и вы знаете по опыту, что я никому не позволю превзойти себя в щедрости; заслужите же, чтобы я сделал вам больше добра, чем обещаю; но помните, на слово я не дам ничего, отныне я желаю знать только дела.
Ежели мои условия вам подходят, ежели вы чувствуете в себе достаточно сил, чтобы добросовестно выполнить их, примите и подпишите..."
Пьер-Огюстен подписал договор и сдержал слово. В двадцать лет он был первым часовщиком Франции; и, возможно, по сей день остается самым великим часовщиком всех времен. Не входя в тайны этого ремесла - чтобы их постигнуть, нужно иметь швейцарскую душу, - я позволю себе все же напомнить, что оно требует долгого и нелегкого ученичества. Зато теперь Пьер-Огюстен по ночам не просто предавался рассеянному образу жизни, он срывался с цели. Вообразите, что значит для юноши, полного сил и "пылкого в наслаждениях", двенадцать часов на табурете, с напильником в руке, ее взором, прикованным к крохотному механизму. А рядом - все соблазны улицы, видимой и притягательной, более видимой и более притягательной чем во всякой другой мастерской, так как часовщики по закону и под угрозой закрытия лавки обязаны работать на виду у всех; цех ювелиров добился от властей этого кабального указа, чабы получить гарантию, что их соперники часовщики не работают с драгоценными металлами. Посему свет в лавку господина Карона льется через четыре широких окна. Пьеру-Огюстену достаточно поднять глаза, чтобы видеть и грезить. У меня нет никаких доказательств, но я убежден, что поднимал их он, однако, куда реже, чем принято думать.
В 1753 году были, конечно, часы стенные и карманные, но точного времени они не показывали. Куда там! Все часовщики Европы отчаянно искали, как добиться равномерного хода колесиков, и некоторые считали, что никаких улучшений тут вообще ждать не приходится. В Версале и Париже, равно как и в Лондоне, вельможи и простолюдины жили, отмеряя время с точностью примерно до получаса. Бомарше дал себе клятву свести эти полчаса к нулю и добился своего. В часах, которые вы носите на запястье, есть "спуск" Бомарше. Открытие, выдержавшее два столетия и совершившее революцию в ремесле, насчитывающем уже пять столетий, нельзя считать ничтожным. Я так настаиваю на этом пункте потому, что мне он представляется характерным. Большинство авторов, как мне кажется, глядят на изобретение Бомарше сверху вниз. Гениального механика превращают в умельца, фокусника, часовых дел Фигаро. Нам в наших оценках тоже не повредил бы "спуск", ибо они зачастую недостаточно точны.
Вот мне и хочется во что бы то ни стало показать вам Бомарше "по точному времени".
И все же один человек сразу принял Пьера-Огюстена всерьез. Звали его Жан-Андре Лепот, и был он королевским часовщиком, а в те времена это значило немало. Скажем для простоты, что Лепот, не без помощи снобов, задавал время Версалю и богатым кварталам Парижа. Как раз в 1753 году он изготовил для Люксембургского дворца первые горизонтальные стенные часы, наделавшие много шуму. Сей видный персонаж не утратил с возрастом любознательности и непрочь был заглянуть в лавки коллег. Случалось ему почтить своим присутствием и мастерскую на улице Сен-Дени, добрая слава которой непрерывно росла. Во время одного из таких посещений он и познакомился с Пьером-Огюстеном, подмастерьем, и, глядя с интересом, хотя и не без некоторой снисходительности, на его работу, королевский часовщик догадался, чего тот доискивается. Значит, этот мальчишка, надо сказать, очаровательный и забавный, упрямо стремится разрешить квадратуру круга часовщиков! Они поболтали, большая стрелка слушала маленькую. И Лепот открыл - или раскусил - Бомарше. Надо отдать этому человеку должное: пусть он и был плутом, это не помешало ему оказаться наблюдательным и достаточно скромным, чтоб допустить, что фантазия у юнца, возможно, богаче, нежели у него, великого, неподражаемого, прославленного Лепота. Он зачастил в мастерскую и все внимательнее присматривался к Карону-сыну. Польщенный часовщик с легко понятным восторгом принимал у себя уважаемого коллегу, а подмастерье, также польщенный, втягивался в игру и открывал знаменитому Лепоту один за другим свои секреты. Этот последний, зная механику, все мигом смекнул. Провели сравнение, как сказали бы ныне, проверочные испытания. Уложенные в футляры, опечатанные и открытые двумя днями позже, часы Пьера-Огюстена показывали точное время плюс-минус минута; часы Лепота, подвергнутые тому же испытанию, при сравнении с часами соперника выглядели испорченными. Но и тут Лепот вел себя скорее как хитрец, чем как завистник. Он не только не скорчил брезгливую гримасу, но поздравил и обласкал юношу. Пьер-Огюстен, для которого это было крещенье огнем, попался на удочку и в один прекрасный день дал гроссмейстеру королевского времени один из своих спусков. Вор - ибо тот был вором - бросился домой, не теряя ни минуты.
Вскоре "Меркюр де Франс", выполнявшая одновременно роль "Журналь офисьель", "Монд" и научной газеты того века, опубликовала следующую заметку: "Господин Лепот представил недавно его величеству часы, только что им сделанные, главное достоинство которых заключается в спуске..."
В ту минуту, когда Карон-сын дочитал это сообщение, он и превратился в Бомарше.
Спуск, описанный в "Меркюр де Франс", был точь-в-точь спуском Пьера-Огюстена, Лепот даже не счел нужным изменить хоть одну из характеристик механизма, чтобы приписать себе отцовство, как это сделали бы сегодня. Чему тут удивляться! Разве мог один из великих мира сего, версальский завсегдатай, часовщик, известный всей Европе, опасаться протеста какого-то никому не ведомого подмастерья, отцу которого он покровительствовал? Разве не было честью для этого мальчишки уж и то, что он, Лепот, присвоил его изобретение? Он поступил бы точно так же, осени гениальная мысль не Карона-сына, а одного из работников его собственной мастерской. Короче, Лепот спал спокойно. Достопочтенный член Академии наук не преминул сделать сообщение своим коллегам. "Я нашел способ полностью устранить костылек и контркостылек, состоящий, как известно, из восьми деталей, поместив один из стержней в личинку стойки, что предохраняет спуск от опрокидывания, зацепки и т. д." Одним словом, великое открытие.
Что до клеветы, у нас во Франции "по этой части есть такие ловкачи..." Странней всего, что биографам Бомарше, в том числе и тем, которые его действительно любили, так и не удалось разрушить легенду, а может, они и не отважились положить ей конец. Или легенда упрямей фактов? Инстинктивно такова уж черта нашего национального характера - мы ищем дерево, за которым не видно леса, а если такое не находится, мы его сажаем и ревностно заботимся, чтобы оно выросло и изменило пейзаж. На малой земле французской литературы нет недостатка в отменных садовниках такого рода. Интерес, который клеветники не устают питать к Бомарше, пропорционален, возможно, его презрению к ним. Ничто не меняется под солнцем в мире литературы, нравы этого сераля установлены раз и навсегда.
В чем только не обвиняли Бомарше! Каких только преступлений ему не приписывали, пусть он даже и не отравил своих жен. Кого только он не обворовал? Или не предал? И чем, скажите, он занимался в то время, когда бедняга Гюден, его верный "негр", писал за него "Севильского цирюльника"? Поищем же хорошую сторону этой мерзкой натуры, иголку в стоге сена, короче, грех, в котором он неповинен. Я уже приготовился, довольный собой, написать слово "содомия", да вовремя припомнил шевалье д'Эона.
Все ложь, но подозрение остается. Неприятный душок. Я ощутил его во всех книгах, посвященных, если можно так выразиться, Бомарше. Да, разумеется, в основном справедливость по отношению к нему восстановлена. Но некоторым адвокатам дело Бомарше, должно быть, показалось слишком изнурительным, коль скоро они не довели его защиту до конца. Смыв основную грязь, они сочли за благо не касаться мелких пятнышек, уж не для того ли, чтобы все выглядело "более естественно", как знать? Например, хищничество Бомарше, его неуемное стяжательство. В этом конкретном - капитальном, как следовало бы выразиться - пункте позиция всех исследователей Бомарше, похоже, не подлежит пересмотру. Разве он не был крупным дельцом? И т. д. Остановимся на минуту. Отрицая эту очевидность, уж не теряю ли я с места в карьер всякую объективность, не пишу ли как автор, влюбленный в своего героя? И, следовательно, ослепленный! Не пойду ли я на уступки хоть в этом пустяке, не признаю ли, что прибыль и вправду была его главной целью, деньги - его страстью? Нет. Поскольку, согласившись с этим, я вынужден был бы обойти молчанием дело его жизни - борьбу за независимость Соединенных Штатов Америки.
Ведь именно тут он якобы показал себя человеком корыстолюбивым, можно сказать, опьяненным возможностью ворочать миллионами. Но что им руководило жажда наживы или глубокое убеждение? Или же - посмотрим трезво необходимость заработать на жизнь? И защитить свои идеи? Вот - не так ли? главный вопрос. Я выбрал этот пример - есть и другие, но преимущество этого в его наглядности. Если вести этот процесс честно, ответ должен быть ясен. Существуют три возможных приговора, четвертого не дано: невиновен, виновен или виновен, но со смягчающими обстоятельствами. Так вот, насколько мне известно, ни один суд еще не вынес оправдательного приговора. Удивлю ли я кого-нибудь, добавив, что большинство склонялось к смягчающим обстоятельствам? Мы же понимаем! Всякому, кто старше пяти лет, известно, что человек двойствен, что в металле, из которого он отлит, есть всякие примеси. Прекрасно. Но действительно ли двойственность - ключ ко всем нашим поступкам? Неужели мы так уж никогда и не монолитны, так уж никогда не невинны? Полно! Вернемся к фактам. В данном случае они сокрушающи. Для обвинения. Все непреложно подтверждает, что в этом существеннейшем для его жизни деле Бомарше ни одного дня не руководствовался собственными интересами и, напротив, пожертвовал своим состоянием, довольно солидным, во имя своих идей. И все же, повторяю: только смягчающие обстоятельства, которые не снимают сомнений. Думаете, я преувеличиваю? Возьмем Андре Moруа, человека по натуре мягкого и умеренного, о котором мне никогда не доводилось слышать, чтоб он выступил как лжесвидетель или проявил склонность к доносительству. Что же пишет он в своей "Истории Соединенных Штатов"? "В Лондоне Бомарше познакомился с одним американцем, Артуром Ли, который рассказал ему о нуждах своих соотечественников и о том, с какой легкостью эта страна может оплатить табаком и другими товарами то, что она закупит. Артур Ли был любитель приврать, но Бомарше, не знавший этого, тотчас углядел возможность комбинаций, которые принесут ему славу и доход". Пожалуйста - материал для обвинения! Десятью строками дальше Андре Моруа пишет как ни в чем не бывало: "... [Бомарше] проявил невиданную активность, он поставил американцам военное снаряжение, достаточное для экипировки двадцати пяти тысяч человек, за что ему так никогда и не было уплачено. Недоразумение так и не разъяснилось при жизни Бомарше, он умер в нищете..." Вот - смягчающие обстоятельства! Я докажу с помощью документов, давно опубликованных и вполне доступных любому историку, что действия Бомарше были продиктованы исключительно политическими мотивами и что он как человек истинно благородный всегда ставил честь выше прибыли. Ну и что?
А то, что Фигаро - лакей! А то, что Бомарше - драматург, вдобавок драматург, который смешит! А то, что он повсюду сует свой нос! Так мы, во Франции, говорим о людях многосторонних. Лакей, комический писатель, суется во все - тут попахивает шельмой! Великое дело, что этот шельма противостоял королям и министрам, не опустил головы перед Комитетом общественного спасения, решившим его обезглавить, великое дело, что этот лакей послужил Франции не хуже Верженна, великое дело, что этот комик шесть раз попадал в тюрьму за свою любовь к истине, великое дело, что этот человек, повсюду совавший свой нос, совался в некоторые вещи не менее успешно, чем Леонардо да Винчи, он ведь "авантюрист", "низкий человек"!
Я не уверен, что смогу вас убедить. Это дело везения или таланта. Но если даже меня постигнет неудача, поверьте, можно написать прекраснейшую книгу о Бомарше, который был отнюдь не таким, как о нем говорят. И не таким, как он говорил о себе сам, поскольку был человеком веселым и не принимает себя всерьез.
1
НЕИЗВЕСТНО ЧЕЙ СЫН
Какая у меня, однако, необыкновенная судьба!
Неизвестно чей сын...
Со времени отмены Нантского эдикта протестанты были во Франции вне закона. Они не имели права вступать в брак, и дети, произведенные ими на свет, жили и умирали незаконными. Им был закрыт доступ к большинству ремесел, в частности к тем, которые зависели от цехов. К примеру, протестант не мог быть часовщиком.
Чтобы обеспечить себе права гражданского состояния, основать семью, спокойно заниматься ремеслом, кальвинисту приходилось подчиниться закону и, следовательно, отречься от своей веры. Эмигрировать, погибнуть или притворяться - таков был выбор. Если для того чтобы покинуть родину, требовались материальные средства, чтобы покончить с собой - душевные силы, то притворство или приспособление были доступны большинству. Когда нужно накормить детей и дать им имя, иными словами, обеспечить им возможность выжить, отец, поверьте, редко колеблется.
"7 марта 1721 года я дал клятву отринуть кальвинистскую ересь. Париж, церковь Новых Католиков.
Андре-Шарль Каран".
С этой бумагой в кармане отец Бомарше, которому было двадцать три года, получил возможность оставить армию - он был драгуном, - обвенчаться с некой девицей Пишон, произвести на свет законных детей и открыть на улице Сен-Дени мастерскую, где в дальнейшем он проявил свои дарования и делал часы, как был научен своим отцом, владельцем часовой мастерской в Лизи-сюр-Урк, неподалеку от Mo.
Все это кажется куда как просто и легко - на бумаге. Но кто и когда отрекался под угрозой от своей веры или убеждений не притворно? За личиной, навязанной извне, лицо нередко остается прежним.
7 марта 1721 года Андре-Шарль Карон сознательно смошенничал. Это было известно ему и станет известно его детям, как только они достигнут возраста, когда человек способен понять и возмутиться. К чему же в таком случае соблюдать законность? И стоит ли придавать цену гражданскому состоянию, полученному подобной ценой? Стоит ли держаться за имя Карон? Чем оно лучше Ронака? Или Бомарше?
Можно ли уважать, принимать всерьез такое общество, такую систему, которая вынуждает разумных людей жить во лжи? И раз уж все равно приходится лавировать, разве не соблазнительно поставить на карту самою жизнь, не теряя ни на минуту душевного веселья, иными словами - не позволить себя провести? Бомарше, как мы увидим, понял это очень рано. Он носил маску, но необходимость кем-то казаться никогда не мешала ему оставаться самим собой, даже напротив. Среди писателей XVIII века Бомарше, вне всяких сомнений, протестовал больше всех. Будем справедливы, одарен для этого он был щедро.
Я считаю необходимым с самого начала заверить читателя, что отнюдь не выдумываю некоего Бомарше, удобного для моих целей, и именно поэтому должен уточнить: на рабочем столе нашего героя всегда лежала папка с документами о "Гражданском состоянии протестантов во Франции", и на протяжении всей своей жизни он не переставал бороться за смягчение судьбы меньшинств, как религиозных, так и расовых. Бомарше никогда не забывал, что, не слукавь его отец, он родился бы неизвестно чьим сыном.
И если на его счет обманывались и продолжают обманываться по сей день, причина в том, что ему никогда не изменяло веселье. Но разве веселье не извечное прибежище угнетенных? Когда опускалась ночь, немецкую солдатню поражали смех и пенье за закрытыми ставнями варшавского гетто. Невзгоды учат ценить комизм, и юмор. Тому, - кому лишь случайно, вопреки норме, удалось выжить, проскользнув сквозь сеть или отрекшись от веры, поневоле приходится, если он задумается, увидеть смехотворность жизни. Чтобы принимать себя всерьез, нужно, вероятно, не пережить ничего серьезного.
Пьер-Огюстен Карон родился 24 января 1732 года, если не ошибаюсь, под знаком Водолея, в самом жизнерадостном из домов на улице Сен-Дени. Андре-Шарль, отец мальчика, был человеком незаурядным. По письмам можно судить о его уме, широте знаний и неунывающем характере. Родись он дворянином, карьера была бы ему обеспечена. Одаренный от природы, он был любознателен, как позднее его сын, и интересовался вещами самыми неожиданными, например, драгами. Нам известно, что он направил записку о чих мадридскому губернатору, своему другу. У этого скромного часовщика были связи в высших слоях общества, хотя он и не искал их. Кароны никогда не проходили незамеченными. Таких не часто встретишь. В вечерние часы, после закрытия лавки, в доме на улице Сен-Дени читают вслух стихи, упиваются новыми английскими романами, музицируют. Семья Каронов - театральная труппа, камерный оркестр. Так будет всегда. Я убежден, что удивительная спаянность, единство этой семьи уходят корнями в те концерты и спектакли, которые вечер за вечером разыгрывались в домашнем кругу над часовой мастерской. Для истории семьи общность вкусов важнее, чем кровные связи. Впрочем, XVIII век чтит семью - и на полотнах Греза и в книгах Дидро. Людям, которые судят о веке Просвещения поспешно и знают, что такое семья в наши дни, тут есть чему подивиться! Приходится признать, что в эпоху энциклопедистов семья играла подрывную роль. Революция 1789 года родилась не на улице, но в буржуазных салонах, в долгие послеполуденные часы. Не будем выносить окончательных суждений, глядя на все нашими сегодняшними глазами или исходя из внушенных нам идей. Молодежь, которой предстоит совершить революцию, пока еще не читает Маркса или Энгельса в квартирах Санкт-Петербурга, она готовится изменить мир, играя на виоле или открывая для себя последнее произведение Ричардсона, к примеру, в доме на улице Сен-Дени.
В "труппе" Каронов было восемь человек. Не считая отца, который был ее вдохновителем, и матери, Марии-Луизы, о которой скажем только, что она умно исполняла роль статистки, в эту труппу входило шестеро детей - пять дочерей и Пьер-Огюстен. Четверо других умерло во младенчестве, дабы соблюсти обычную для этой эпохи пропорцию. Сестры, пусть и не в равной мере каждая из пяти, сыграли в жизни Бомарше роль ничуть не менее значительную, чем" его возлюбленные, как законные жены, так и героини мимолетных увлечений. Поэтому нам следует назвать их, соблюдая порядок старшинства: Мария-Жозефа, Мария-Луиза, Мадлена-Франсуаза, МарияЖюли - по духу самая близкая Пьеру-Огюстену - и Жанна-Маргарита - все имена как нельзя более католические; после своего отречения от ереси папаша Карон, если мне будет позволено так выразиться, удвоил пыл. Но в семейном обиходе все эти Марии именовались куда короче - дама Гильберт, Лизетта, Фаншон, Бекасе и Тонтон.
Иногда случается, что мальчики, выросшие в женском окружении многочисленных сестер, кузин и служанок, созрев, отворачиваются от слабого пола. С Пьером-Огюстеном этого не произошло. Уже тринадцати лет он записывает с неподражаемой серьезностью: "Мне кажется, что друг иного пола никогда не перестанет наполнять очарованием мою частную жизнь". В тот же год наш Керубино находит желанного друга, но его "безумная любовь", посмеиваясь над "молокососом", бросает Пьера-Огюстена, чтобы разумно и благопристойно вступить в брак. Пьер-Огюстен в отчаянии сделает даже попытку покончить с собой. Этот опыт безответной и ранней любви, о котором он вспомнит перед смертью, наложит отпечаток на Бомарше и закалит его сердце. Отныне он уже не потерпит над собой власти женщин. Конечно, он будет сходить по ним с ума, но его душой им уже никогда не завладеть. Впрочем, как мы только что намекнули, всего сильней он будет любить свою сестру Жюли. Любовь взаимная, до гроба, и ее благородство, чистота, я бы даже сказал - естественность, глубоко волнующи. Жюли так и не выйдет замуж, отвергая самых завидных претендентов, хотя отнюдь не отказываясь от связей; Пьер-Огюстен даст ей свое имя. Для мира она всегда останется девицей де Бомарше. Но я забегаю вперед, вернемся к началу.
С шести до тринадцати лет Пьер-Огюстен обучался французскому, истории и латыни в коллеже Альфора. Он принял первое причастие, похоже, против своего желания, подчинясь отцу, который знал цену соблюдению внешнего декорума. Был ли Пьер-Огюстен агностиком? Конечно. Но широта взглядов уже тогда побуждала его взвешивать все "за" и "против" в этой области, как и во всех остальных. И нередко он удирал на целый день с улицы Сен-Дени, чтобы заниматься со старым монахом, у которого хватало ума подслащать свою науку пирожными и шоколадом. "Я бегал к нему, - пишет Бомарше, - каждый свободный день".
В остальные он работал в отцовской мастерской. Господин Карон, отличный часовщик, известность которого все возрастала, разумеется, полагал, что сын продолжит семейную традицию. Сочтя, что к тринадцати годам Пьер-Огюстен достаточно понаторел в латыни и что держать в узде этого и впрямь слишком прыткого жеребенка будет удобнее, если тот окажется у него под рукой, отец сделал мальчика своим подмастерьем. Несколько лет Бомарше учился измерять время, тем самым учась точности, терпению и механике. Об этом периоде его жизни, вне всякого сомнения определяющем, нам известно очень мало, всего несколько анекдотов, не свидетельствующих ни об усидчивости, ни об усердии в работе. Мелкие кражи, шалопайство, случайные связи и, как говорится, дурное общество. Не считая страсти к музыке, до того им овладевшей, что отец, желая отвратить Пьера-Огюстена от столь легкомысленных занятий, принял самые суровые меры. Учитывая все эти похождения, в подлинности которых не приходится усомниться, мы склонны заключить, что в юности Бомарше вел весьма рассеянный образ жизни. Однако поразительный договор, заключенный между отцом и сыном, в то время четырнадцатилетним, напротив, показывает, сколько строги были правила, которым он подчинился:
"1. Вы ничего не изготовите, не продадите, не поручите изготовить или продать, прямо или через посредников, не занеся этого в мои книги, не поддадитесь отныне соблазну присвоить какую-либо, пусть даже самую ничтожную, вещь из мне принадлежащих, кроме тех, что я вам дам самолично; ни под каким предлогом и ни для какого друга вы не примете без моего ведома в отделку или для иных работ никаких часов; не получите платы ни за какую работу без моего особого разрешения, не продадите даже старого ключа от часов, не отчитавшись передо мой. Эта статья столь важна, и я так дорожу ее неукоснительным исполнением, что предупреждаю - при малейшем ее нарушении, в каком бы состоянии вы ни были, в каком бы часу это ни приключилось, вы будете изгнаны из дому без всякой надежды на возвращение, пока я жив.
2. Летом вы будете вставать в шесть часов, зимой - в семь; работать до ужина, не выказывая отвращения к тому, что я вам поручу; под этим я понимаю, что вы употребите таланты, данные вам богом, исключительно на то, чтобы прославиться в вашем ремесле. Помните, вам стыдно и бесчестно ползти в нашем деле, и если вы не станете в нем первым, вы недостойны уважения; любовь к этому столь прекрасному ремеслу должна войти в ваше сердце и безраздельно поглотить ваш ум.
3. Отныне вы не станете ужинать вне дома и по вечерам ходить в гости; ужины и прогулки для вас слишком опасны; но я дозволяю вам обедать у друзей по воскресеньям и праздничным дням, при условии, однако, что всегда буду поставлен в известность, к кому именно вы пошли, и не позднее девяти часов вы неукоснительно будете дома. Отныне я запрещаю вам даже обращаться ко мне за разрешением, идущим вразрез с этой статьей, и не рекомендовал бы вам принимать подобные решения самовольно.
4. Вы полностью прекратите ваши злосчастные занятия музыкой и, главное, общение с молодыми людьми, этого я совершенно не потерплю. То и другое вас загубило. Однако из снисхождения к вашей слабости я разрешаю вам играть на виоле и флейте при непременном условии, что вы воспользуетесь моим дозволением лишь после ужина по будним дням и никоим образом не в рабочие часы, причем ваша игра не должна мешать отдыху соседей или моему.
5. Я постараюсь по возможности не давать вам поручений в город, но, буде я окажусь вынужден к тому моими делами, запомните хорошенько, что никаких лживых извинений за опоздание я не приму: вам уже известно, как гневаюсь я в таком случае.
6. Вы будете получать от меня стол и восемнадцать ливров в месяц, кои пойдут на ваше содержание, а также, как это уже было мною заведено, на мелкие расходы по покупке недорогого инструмента, которые я не намерен входить, и, наконец, на то, чтобы постепенно выплатить ваши долги; было бы чересчур опасно для вашего характера и весьма неприлично для меня выплачивать вам пенсион и считаться с вами за сделанную работу. Если вы посвятите себя, как то велит ваш долг, расширению моей клиентуры и получите какие-либо заказы благодаря вашим талантам, я стану выделять вам четвертую часть дохода со всего поступившего по вашим каналам; вам известен мой образ мыслей, и вы знаете по опыту, что я никому не позволю превзойти себя в щедрости; заслужите же, чтобы я сделал вам больше добра, чем обещаю; но помните, на слово я не дам ничего, отныне я желаю знать только дела.
Ежели мои условия вам подходят, ежели вы чувствуете в себе достаточно сил, чтобы добросовестно выполнить их, примите и подпишите..."
Пьер-Огюстен подписал договор и сдержал слово. В двадцать лет он был первым часовщиком Франции; и, возможно, по сей день остается самым великим часовщиком всех времен. Не входя в тайны этого ремесла - чтобы их постигнуть, нужно иметь швейцарскую душу, - я позволю себе все же напомнить, что оно требует долгого и нелегкого ученичества. Зато теперь Пьер-Огюстен по ночам не просто предавался рассеянному образу жизни, он срывался с цели. Вообразите, что значит для юноши, полного сил и "пылкого в наслаждениях", двенадцать часов на табурете, с напильником в руке, ее взором, прикованным к крохотному механизму. А рядом - все соблазны улицы, видимой и притягательной, более видимой и более притягательной чем во всякой другой мастерской, так как часовщики по закону и под угрозой закрытия лавки обязаны работать на виду у всех; цех ювелиров добился от властей этого кабального указа, чабы получить гарантию, что их соперники часовщики не работают с драгоценными металлами. Посему свет в лавку господина Карона льется через четыре широких окна. Пьеру-Огюстену достаточно поднять глаза, чтобы видеть и грезить. У меня нет никаких доказательств, но я убежден, что поднимал их он, однако, куда реже, чем принято думать.
В 1753 году были, конечно, часы стенные и карманные, но точного времени они не показывали. Куда там! Все часовщики Европы отчаянно искали, как добиться равномерного хода колесиков, и некоторые считали, что никаких улучшений тут вообще ждать не приходится. В Версале и Париже, равно как и в Лондоне, вельможи и простолюдины жили, отмеряя время с точностью примерно до получаса. Бомарше дал себе клятву свести эти полчаса к нулю и добился своего. В часах, которые вы носите на запястье, есть "спуск" Бомарше. Открытие, выдержавшее два столетия и совершившее революцию в ремесле, насчитывающем уже пять столетий, нельзя считать ничтожным. Я так настаиваю на этом пункте потому, что мне он представляется характерным. Большинство авторов, как мне кажется, глядят на изобретение Бомарше сверху вниз. Гениального механика превращают в умельца, фокусника, часовых дел Фигаро. Нам в наших оценках тоже не повредил бы "спуск", ибо они зачастую недостаточно точны.
Вот мне и хочется во что бы то ни стало показать вам Бомарше "по точному времени".
И все же один человек сразу принял Пьера-Огюстена всерьез. Звали его Жан-Андре Лепот, и был он королевским часовщиком, а в те времена это значило немало. Скажем для простоты, что Лепот, не без помощи снобов, задавал время Версалю и богатым кварталам Парижа. Как раз в 1753 году он изготовил для Люксембургского дворца первые горизонтальные стенные часы, наделавшие много шуму. Сей видный персонаж не утратил с возрастом любознательности и непрочь был заглянуть в лавки коллег. Случалось ему почтить своим присутствием и мастерскую на улице Сен-Дени, добрая слава которой непрерывно росла. Во время одного из таких посещений он и познакомился с Пьером-Огюстеном, подмастерьем, и, глядя с интересом, хотя и не без некоторой снисходительности, на его работу, королевский часовщик догадался, чего тот доискивается. Значит, этот мальчишка, надо сказать, очаровательный и забавный, упрямо стремится разрешить квадратуру круга часовщиков! Они поболтали, большая стрелка слушала маленькую. И Лепот открыл - или раскусил - Бомарше. Надо отдать этому человеку должное: пусть он и был плутом, это не помешало ему оказаться наблюдательным и достаточно скромным, чтоб допустить, что фантазия у юнца, возможно, богаче, нежели у него, великого, неподражаемого, прославленного Лепота. Он зачастил в мастерскую и все внимательнее присматривался к Карону-сыну. Польщенный часовщик с легко понятным восторгом принимал у себя уважаемого коллегу, а подмастерье, также польщенный, втягивался в игру и открывал знаменитому Лепоту один за другим свои секреты. Этот последний, зная механику, все мигом смекнул. Провели сравнение, как сказали бы ныне, проверочные испытания. Уложенные в футляры, опечатанные и открытые двумя днями позже, часы Пьера-Огюстена показывали точное время плюс-минус минута; часы Лепота, подвергнутые тому же испытанию, при сравнении с часами соперника выглядели испорченными. Но и тут Лепот вел себя скорее как хитрец, чем как завистник. Он не только не скорчил брезгливую гримасу, но поздравил и обласкал юношу. Пьер-Огюстен, для которого это было крещенье огнем, попался на удочку и в один прекрасный день дал гроссмейстеру королевского времени один из своих спусков. Вор - ибо тот был вором - бросился домой, не теряя ни минуты.
Вскоре "Меркюр де Франс", выполнявшая одновременно роль "Журналь офисьель", "Монд" и научной газеты того века, опубликовала следующую заметку: "Господин Лепот представил недавно его величеству часы, только что им сделанные, главное достоинство которых заключается в спуске..."
В ту минуту, когда Карон-сын дочитал это сообщение, он и превратился в Бомарше.
Спуск, описанный в "Меркюр де Франс", был точь-в-точь спуском Пьера-Огюстена, Лепот даже не счел нужным изменить хоть одну из характеристик механизма, чтобы приписать себе отцовство, как это сделали бы сегодня. Чему тут удивляться! Разве мог один из великих мира сего, версальский завсегдатай, часовщик, известный всей Европе, опасаться протеста какого-то никому не ведомого подмастерья, отцу которого он покровительствовал? Разве не было честью для этого мальчишки уж и то, что он, Лепот, присвоил его изобретение? Он поступил бы точно так же, осени гениальная мысль не Карона-сына, а одного из работников его собственной мастерской. Короче, Лепот спал спокойно. Достопочтенный член Академии наук не преминул сделать сообщение своим коллегам. "Я нашел способ полностью устранить костылек и контркостылек, состоящий, как известно, из восьми деталей, поместив один из стержней в личинку стойки, что предохраняет спуск от опрокидывания, зацепки и т. д." Одним словом, великое открытие.