Про человека, который строит себе резиденцию, шутки ради говорят, что он разорится. Так говорили о Демарше. По изначальному подсчету Лемуана, стоимость строительства всех объектов должна была обойтись в 300 тысяч франков, а, чтобы довести все работы до конца, Бомарше пришлось истратить в шесть раз большую сумму. В 1789 году выставлять напоказ эти внешние признаки богатства было не очень-то дальновидно.
   Я уже говорил, что Бомарше, чтобы построить свой дворец, выбрал тихий квартал. В самом деле, из его окон было видно только одно здание, находящееся неподалеку: Бастилия.
   17
   ПОСЛЕДНЯЯ АВАНТЮРА
   Я слышу шаги... они приближаются.
   Вот решающая минута.
   14 июля 1789 года Бомарше, как и Людовик XVI, мог бы записать в своем дневнике: "Ничего". Самое удивительное, что событие, ими же подготовленное, нередко застает людей врасплох! Точно острота интуиции притупляет трезвость оценки положения. В течение всего своего царствования Людовик XVI опасался революции. Добросовестные историки не могут поставить под сомнение прозорливость королями тем не менее 14 июля 1789 года он не ощущал особой тревоги: "Ничего", не так ли? Вот и Бомарше, который, как мы видели, был зачинателем грандиозного переворота и не переставал писать о его неотвратимости, оказался ошеломлен неожиданностью, когда события вдруг подтвердили его собственную правоту. Людовик XVI боялся, Бомарше - желал "взятия Бастилии", но оба они именно потому, что это событие неотступно занимало их воображение, видели его как бы вне времени. Таков жребий тех немногих, чей глас вопиет в пустыне: они предвидят, но не видят. А впоследствии филистеры _и_ глупцы учиняют суд над ними. Вернемся, однако, к Бомарше, если мы его покинули...
   2 апреля того же 1789 года, в первые месяцы которого свирепствовали жестокие морозы, Бомарше выиграл в парламенте процесс против Бергаса. Однако в глазах народа его победа была победой богача, тесно связанного с, существующим строем, над "неподкупным". Для многих Бомарше стал символом ненавистного общества, а для некоторых - и человеком, с которым пора покончить. На стенах его дома появляются оскорбления и угрозы, кто-то разбивает кариатиды Жермена Пилона, украшающие ворота особняка. Однажды вечером на пустынной улице сторонники Бергаса даже пытаются убить Бомарше. Он защищается с чертовской отвагой и обращает нападающих в бегство. Любопытное дело, если его творческие способности с возрастом мало-помалу слабеют, то мужество, характер и нервы с годами не перестают крепнуть. В непрестанной борьбе со смертью вырабатываются привычки, хорошие привычки: Бомарше не обороняется, он - нападает. Но его противники неистощимы на выдумки - не удалась физическая расправа, они затевают снова хитроумную кампанию, чтобы подорвать его репутацию и сломить морально.
   1789 год, начавшийся в холоде, продолжается в голоде. Весной не хватает хлеба. Государство разваливается, безработица и разбой, охватившие всю страну, серьезно подрывают ее экономику, еще недавно цветущую. Перебои в снабжении Парижа, как обычно в подобных обстоятельствах, позволяют "коммерсантам" фантастически наживаться на всеобщей нужде. В революционные годы внешние проявления богатства раздражают народ, как красная тряпка быка, вызывают возмущение. Богач - становится синонимом вора. Это не всегда соответствует истине. В действительности спекулянты и те, кто нажился на революции, по большей части дождутся одни Директории, другие империи, чтобы открыто изменить свое социальное положение. Но беднякам дела нет до подобных тонкостей, и стоит ли этому удивляться? Богатство Бомарше слишком лезло в глаза, чтобы выглядеть нажитым честно. Владельца дворца в предместье Сент-Антуан не замедлили обвинить в том, что он прячет там солидные запасы зерна и муки. Как раз тогда же толпы голодных разграбили и сожгли жилища Ревейона и Анрио, чересчур роскошные, чтобы не заподозрить, что в них вложены барыши от спекуляций на лишениях парижан. Напрасный труд: хлеба там не оказалось. Вот тут-то и прошел слух, будто его прячет Бомарше. Весь парижский хлеб явно залеживался в его фараоновых подвалах. Бомарше, предупрежденному об опасности, хватило ума и осторожности предложить своим обвинителям обыскать дом вместе с жителями квартала. Эта "операция открытых дверей", как мы сказали бы сегодня, на некоторое время восстановила его доброе имя в глазах народа Парижа, который вообще склонен скорее к восхищению и почитанию _прекрасных произведений_, нежели к погромам. Не народ, а буржуазия XIX века привела в упадок и запустение Версаль.
   14 июля 1789 года семейство Бомарше вместе с друзьями наблюдает из окон его дворца - двести окон по фасаду - взятие Бастилии, точно так же, как ныне некоторые любуются из зданий, расположенных на Елисейских полях, военным парадом в честь первого республиканского праздника. Как я уже сказал, наш герой, подобно большинству своих современников, не оценил всей значимости этого события. Лето 1789 года для Бомарше отмечено в первую очередь завершением кельнского издания Вольтера. Книгоиздатель и книготорговец, он занят мыслями о выпуске в свет монументального собрания сочинений другого "пророка", Жан-Жака Руссо, и заботами о распространении своего издания Вольтера. Бомарше, впрочем, далеко не единственный, кто продолжает жить, словно не происходит ничего из ряда вон выходящего, свидетелем тому некий г-н Лостен, президент палаты торговых пошлин в Ретель-Мазарен, в Шампани, недовольный подписчик, имевший неосторожность направить наглое письмо издателю, у которого, естественно, нашлось время ответить ему в своей обычной манере:
   "Париж, сего августа 4 числа 1789 года.
   Вы, господин президент, возможно, единственный человек, не знающий того, о чем мы оповестили всю Европу почти год тому назад через иностранные газеты, поскольку доступ во французские нам тогда был закрыт: а именно, что издание сочинений Вольтера полностью завершено и находится в рассылке, за исключением последнего тома, содержащего биографию и оглавление, который будет разослан отдельно.
   Вы, сударь, возможно, единственный человек, не знающий также, что нами были публично проведены, тому вот уже более трех лет назад, две бесплатные лотереи - подарок стоимостью в 200000 франков, сделанный нами нашим подписчикам, что выигрыши пали на все билеты, содержащие в номере цифру 4 для издания ин-фолио или цифру 6 для второго издания ин-кварто, и что оные выигрыши, в денежной сумме или в экземплярах издания, выплачиваются владельцам билетов по мере того как они являются за получением.
   И, наконец, сударь, Вы, возможно, единственный человек, не знающий, что подписчикам на издание ин-кварто предстоит получить 24 тома, а не 13. Всего этого, конечно, можно и не знать, живя в Ретель-Мазарен, в Шампани, и не читая газет, но, - где бы человек ни жил, сударь, ему должно знать, что, прежде чем учить добропорядочности других, следует задуматься, не нуждаешься ли сам в нескольких уроках сдержанности и учтивости, ибо мало быть президентом палаты торговых пошлин в Ретель-Мазарен, в Шампани, нужно прежде всего быть воспитанным человеком - с этим никто не станет спорить.
   Поскольку Вы, однако, несмотря на все Ваше обоснованное негодование, милостиво удостоили почтить меня выражением Ваших самых совершенных чувств, назвавшись моим слугой, позвольте и мне, чтобы не отстать, заверить Вас в том, что я преисполнен изысканнейшей благодарности за преподанные мне уроки и остаюсь, господин президент палаты торговых, пошлин и т. д., Вашим нижайшим и т. д.
   Карон де Бомарше,
   солдат-гражданин Парижской буржуазной гвардии".
   Датированное 4 августа 1789 года, это письмо никак не отражает страстей, обуревавших парижские головы в то достопамятное лето, но тем не менее мы может почерпнуть из него некоторые сведения: во-первых, Пьер-Огюстен Карон все еще остается де Бомарше, но, во-вторых, он - солдат парижской буржуазной гвардии. Его дворянство, на которое он всегда имел только квитанцию, не дало ему никаких привилегий, если не считать права на беспрепятственный, вход в дворцовые покои. Ни ночь на 4 августа, ни Декларация прав человека, провозглашенная 26 числа того же месяца, ничуть его не удивили. Разве не был он первым, кто - с помощью Фигаро - нанес решающий удар существующему строю? Разве в монологе, произнесенном публично 27 апреля 1784 года, он не потребовал - и с какой силой, с какой отвагой, с каким красноречием отмены всех привилегий и "не дал ясного определения прав человека? Однако насилие, несправедливость, смута отравляли ему уже в ту пору все удовольствие. Будучи председателем Избирательного округа Блан-Манто в квартале Тампль, он использовал свои скромные возможности для спасения несчастных, независимо от того, к какому из лагерей они принадлежали. В разгар восстания, 15 июля, он отважился воспрепятствовать убийству одного из солдат Немецкого полка, уведя его к себе в дом и снабдив гражданским платьем, чтобы тот мог ускользнуть от преследователей. Бомарше всегда инстинктивно ощущал себя принадлежащим к лагерю жертв. Он рисковал всем при старом режиме, но и при режиме революционном будет подвергать себя риску ничуть не меньше. Прежде он боролся за права человека, теперь станет бороться за права личности. Этот агностик неизменно вел себя как христианин. Неспособный к ненависти, он ни в кем не видел врага, только противника. Столь же неведомо ему было злопамятство, его сердце, его кошелек, его дом были открыты первому встречному.
   Но в смутные времена _первые встречные_, нежданные ночные гости редко являются с обычным визитом - за ними по пятам следует судебная процедура, а то и смерть. Эти две потаскухи не замедлили взять Бомарше на заметку.
   Духовная независимость, сопротивление моде или повальному увлечению, склонность держаться особняком, в стороне или в отдалении - качества, присущие большинству великих писателей. В революционные эпохи такая позиция неизменно наталкивается на непонимание, а нередко и превратно истолковывается. Альбер Камю стал выражать вслух свою тревогу по поводу излишне широких репрессий еще в конце 1944 года. Нельзя одержать победу раз и навсегда, каждый раз приходится начинать сызнова. Человек не может не бунтовать. 14 июля 1789 года, в день своем победы, Бомарше бессознательно переходит в лагерь оппозиции. "Желая выпрямить наше дерево, - напишет он два года спустя, - мы согнули его в другую сторону". И это правда.
   Вот два примера того, как Бомарше вступает в противоречие сам с собой. В 1789 году, настаивая на своем праве участия в ассамблее округа Блан-Манто, он объясняет тем, кто отводит его, как аристократа, что отказался, "несмотря на двадцатилетнюю службу, от получения грамот, подтверждающих давность его дворянства, поскольку ценит только человеческое достоинство и сознает, что, не предъявляя сих грамот и тем самым теряя дворянские привилегии, он возвращается в буржуазное сословие". И Бомарше добавляет: "Мое место здесь!"
   Приобретя дворянство в 1763 году, он еще в 1783 году был вправе получить грамоты, подтверждающие давность его принадлежности к этому сословию, что позволяло ему передать свои привилегии возможным наследникам: он сознательно этого не сделал. Тем не менее Бомарше не желает вернуться снова к имени Карон: отмена Учредительным собранием дворянских привилегий представляется ему такой же нелепостью, как само дворянство. Со свирепой издевкой он пишет жене 22 июня 1790 года: "Что с нами будет, дорогая? Вот мы и утратили все наши звания. У нас остались только фамилии, без гербов и ливрей! О праведное небо! Какое расстройство! Позавчера я обедал у г-жи Ларейньер, и мы обращались к ней как к г-же Гримо, коротко и без всяких условностей. Его преосвященство епископа Родеза и Его преосвященство епископа Ажана мы называли в лицо господин такой-то; не сохранив ничего, кроме своего имени, мы все выглядели как на выходе с какого-нибудь зимнего карнавала в Опере, когда маски уже сняты". Один нелепый предрассудок пришел на смену другому.
   Теперь - о свободе вероисповеданий. После того как он долго боролся за права протестантов, Бомарше, чей антиклерикализм отнюдь не притупился, берет на себя риск настаивать на необходимости умножения церковных треб, в которых нуждаются католики округа Блан-Манто. Ломени цитирует в своей книге письмо Бомарше от июня 1791 года, адресованное муниципальным чиновникам; тут даже не знаешь, чему больше удивляться - его мужеству или его хитроумию. Письмо длинновато, но каждое слово в нем - на вес святой воды:
   "Господа,
   Граждане улицы Вьей дю Тампль и нескольких прилежащих улиц единодушно обращают ваше внимание на то, что в связи с удаленностью церквей Сен-Жерве и Сен-Проте, коих они являются прихожанами, а также с редкостью служб, в них отправляемых, те, кто вынужден сторожить дома, - пока другие выполняют свои главнейшие христианские обязанности, нередко оказываются перед невозможностью выполнить их в свою очередь. Женщины, отроки, все благочестивые и чувствительные души, кои черпают в религиозных отправлениях сладкую, полезную и даже необходимую пищу, с полного согласия своего достопочтенное кюре присоединяют свой голос к гражданам округи, умоляя вас отдать приказание, чтобы в часы литургии для них была открыта внутренняя часовня госпитальерок Сен-Жерве, как дано было подобное разрешение гражданам, проживающим по улицам Сен-Дени и Ломбар, для коих была открыта часовня госпитальерок Сент-Катрин. Наш достопочтенный кюре даже предлагает, господа, умножить число треб, необходимых для сего обширного квартала, соглашаясь служить лишнюю обедню в церкви Блан-Манто.
   И я, коему все они поручили составить эту петицию, хотя я и наименее набожен из всех, я, сознавая, что просимое разрешение необходимо как для регулярного отправления религиозных обязанностей, так и для пресечения недостойных разговоров врагов родины, кои сеют повсюду слухи, что забота о гражданском благе не более чем предлог для уничтожения религии, я вместе со своей женой, дочерью, сестрами, вместе со всеми моими согражданами и их домочадцами прошу вас дать согласие на то, чтобы все эти добрые христиане, нуждающиеся в церковной службе, могли по меньшей мере удовлетворить сию потребность. Мы воспримем ваше справедливое решение как милосердный акт, столь же воздающий честь вашей преданности католической вере, сколь эта петиция свидетельствует о преданности ей моих сограждан и моей собственной.
   Бомарше".
   Летом 1789 года Бомарше вновь довелось скрестить шпаги с Базилем. Обвиненный опять во всех смертных грехах, приговоренный анонимными корреспондентами к позорной смерти ("тебе не выпадет даже честь быть повешенным на фонаре"), он ответил, прибегнув к своему обычному оружию бичующим мемуаром. Само дело не заслуживает детального рассмотрения, но именно оно побудило Бомарше написать "Жалобу господам представителям Парижской коммуны от Пьера-Огюстена Карона, члена сего представительного органа". Некоторые из членов Коммуны, прислушавшись к клеветническим наветам, были склонны _признать недействительными_ полномочия Бомарше. Им пришлось отказаться от своего намерения. Как и в других полемических произведениях, Бомарше в "Жалобе" остроумен и логичен. К сожалению, она страдает обычными пороками документов самозащиты, но мог ли Бомарше писать иначе? "Они утверждают, что вся моя жизнь - сплетение мерзостей. Они вынуждают меня говорить о себе хорошо, поскольку говорят обо мне плохо".
   Но ни глупость одних, ни злоба других, ни ненависть Бергаса, члена Законодательного собрания, не могли омрачить энтузиазм неутомимого реформатора. В эти годы. Бомарше, действительно, отдает больше времени прославлению добродетелей нового общества, нежели разоблачению его. пороков. Конституционный монархист, человек либеральных убеждений, он черпал глубокое удовлетворение в обещаниях 1789 года. И даже решил отпраздновать на свой манер годовщину взятия Бастилии - новой постановкой "Тарара", для которой он переделал текст, восстановил строфы, вычеркнутые цензурой. Бомарше обратился к Сальери с просьбой внести изменения в музыку. В этом письме он открывает душу:
   "Друг мой, Вы даже не можете вообразить энтузиазма, возбуждаемого здесь великим праздником 14 июля; когда из-за нерадения пятнадцати тысяч рабочих, насыпающих земляной вал вокруг Марсова поля, где должна состояться праздничная церемония, возникли опасения, что работы не будут завершены в срок, к месту работ стеклись все граждане Парижа и все, от мала до велика, от Монморанси до последнего портового угольщика, мужчины, женщины, священники, солдаты копают землю и возят ее на Тачках. Мне сказали, что сегодня вечером туда прибудет король и члены Национального собрания, чтобы подбодрить работающих; нет конца веселью, песням, пляскам! Ни одна страна еще не знала подобного опьянения; четыреста тысяч человек смогут наблюдать со всеми удобствами зрелище, великолепней которого земля еще никогда не предлагала небу".
   Это - 14 июля 1790 года. К следующей годовщине Бомарше придумал воздвигнуть там же, на Марсовом поле, гигантский монумент богине Свободы. В отличие от обыкновенного литератора, он тут же подсчитал, во что могут обойтись его фантазии и построения. Тщательно изучив вопрос, Бомарше направил президенту Национального собрания свой проект, к которому была приложена смета. Как водится - "_Я_ выступаю, _я_ выдвигаю, _я_ воздвигаю".
   "Посреди гигантской круглой арены, на квадратном возвышении длиной в 210 футов по фасаду я воздвигаю триумфальную колонну высотой в 148 футов, к основанию которой ведет лестница в сорок ступеней, образующих квадрат со сторонами в 120 футов; в четырех углах эстрады устроены помещения кордегардий, которые, будучи связаны между собой подземными переходами, могут служить во время празднеств для размещения национальных гвардейцев, общим числом до семи или восьми тысяч человек...
   Предлагаемая стоимость алтаря Отчизны, то есть строительства самого каменного здания вместе с плотницкими, слесарными, столярными и земляными работами, - 2 550 000 франков.
   Выполнение в мраморе и бронзе всех его частей, обозначенных на модели, обойдется в 1 500 000 франков.
   Итого: 4 050 000 франков"
   Бомарше, естественно, предусмотрел, как именно должно финансироваться строительство этого грандиозного монумента - по меньшей мере в двести метров высотой. Парижскому муниципалитету предлагалось внести первый миллион, а восьмидесяти двум департаментам - три остальных, по 36 660 франков каждому.
   Национальное собрание не приняло этого проекта, и исполинская башня .на Марсовом поле была воздвигнута лишь сто лет спустя, при совершенно иных обстоятельствах и совершенно иная по форме.
   Именно в это время, осенью 1790 года, Бомарше приступил или вернулся к созданию "Преступной матери". Мы еще скажем об этой пьесе. Но было бы чистым безумием думать, что его труды сводились к писанию драмы, сотен писем и вычерчиванию на бумаге своей "Эйфелевой башни". На досуге он по-прежнему занимался делам", как прекрасными, так и не столь почтенными, извлекая из них, разумеется, доходы, позволяющие ему жить на широкую ногу и содержать немало людей. В 1790 году этот добрый самаритянин уже не довольствуется тем, что отвечает всем, кто взывает к его сердцу и, следовательно, кошельку - за один месяц четыреста двадцать просьб от частных лиц ссудить их деньгами! - у него теперь возникает потребность субсидировать целые общины - Парижский монастырь Божьей матери Заступницы, Лионское благотворительное общество, не говоря уж об оплачиваемых им койках в больницах для бедных, о деньгах, которые он раздает парижским солдатам, - 12 000 франков за один день! Я, впрочем, не могу поверить, что его щедрость, его доброта неизменно наталкивались на неблагодарность. Напротив, я полагаю, что с годами Бомарше приобрел, не ставя себе этого, разумеется, целью, множество друзей. Если ему удается почти всегда взять верх над своими бесчисленными врагами, то, возможно, именно потому, что в трудные минуты он получает неоценимую помощь от тех, кто был ему обязан и у кого хватало ума не злобствовать за это. Что. касается недоброжелательства, с которым он так часто сталкивался, несправедливо было бы приписывать это исключительно злонравию его недругов. Бомарше отнюдь не добродетельный персонаж мелодрамы, в которой Лаблашу или Бергасу отводится роль злодея. Надо признать, что на протяжении всей своей жизни, и особенно к ее концу, Бомарше пожинал плоды собственной заносчивости. Присовокупите к этому милому пороку неумеренную склонность к вызывающим поступкам. Он не пожелал, например, как я уже упоминал, отказаться от имени де Бомарше. Ничего удивительного, мы ведь знаем, сколь неудержимо жаждал он приобрести собственное лицо и каких усилий ему стоило явиться на свет. Но когда он счел нужным возвестить городу и миру, что женится в третий раз, ему показалось необходимым дать объяснение, почему именно он не подчиняется декрету Учредительного собрания:
   "Я доказал в воскресенье, что поместье, именуемое Бомарше, мне уже не принадлежит и что. декрет, требующий отказа от прозваний по землевладению, не распространяется на имена, кои берет человек, вступая на боевое поприще, - а именно под прозванием де Бомарше я всегда побеждал своих трусливых недругов".
   Эпохи исторических переломов менее всего чувствительны к юмору. Хотя революционеры знают силу броских фраз, они отнюдь не поклонники острословия и каламбуров. По правде говоря, Бомарше был единственным человеком, оценившим собственное остроумие. Остальным оно не пришлось по вкусу.
   Точно так же как не по вкусу им было и то, что он одной ногой оставался в королевском дворце. Я уже употребил слово "реформатор". Бомарше знал, что политическая борьба никогда не прекращается, и сам ее вел. Разве не он почти в одиночку поверг в прах парламент Мопу? Разве не он втянул впоследствии Людовика XVI в борьбу за независимость Соединенных Штатов Америки? Разве не была отмена дворянских привилегий в значительной мере победой Фигаро? И разве не принесли плодов настойчивые усилия Бомарше как в области торгового законодательства, так и в области восстановления гражданских прав протестантов? Что касается идеи, как мыслитель он был более чем близок Революции. Но государственный человеку никогда не засыпавший в нем, был сторонником порядка и почитателем закона. И в то необычайное десятилетие - от 14 июля 1789 года и до дня своей смерти - он, как мы увидим, разрывался между желанием увидеть торжество Революции и столь же неодолимой жаждой удержать Францию - как бы это поточнее выразиться? - от карнавального хаоса. Естественно, многие из писавших о нем расценивали эти колебания как доказательства его двоедушия. Его бесчестности! Однако превыше любых политических систем - стоял ли во главе государства король, Комитет общественного спасения или Директория - Бомарше ставил Францию. Доведись ему дожить до империи, он, нет сомнения, служил бы Наполеону, на свой манер, иными словами, готовый снова оказаться в тюрьме. Ибо - необходимо еще и еще раз напомнить об этом - так называемая деловая хватка неизменно ставила Бомарше под угрозу потерять жизнь или самое дорогое, что у него было свободу. Пусть это даже вызовет негодование читателя, я не отступлюсь от своего: из всех деятелей литературы, о которых мы сохранили память, Бомарше достоин наибольшего уважения. И я тем упорнее настаиваю на этом, что завтра прославленные историки, располагающие теми же документальными ресурсами, что и я, не говоря уже о ресурсах своего таланта, почтут за благо вернуться к давним клеветническим наветам. Эпиграфом к их трудам могли бы послужить слова Бомарше: "Прежде всего оклевещем его, а уж затем вменим ему в вину дурную славу, которую сами создали".
   Итак, он продолжал общаться с королем, поскольку, будучи наполовину республиканцем, на вторую половину оставался роялистом. Наполовину пессимист, он никогда не терял в душе надежды. И только его веселье было неделимым и неизменным: "Сейчас [в 1789] у нас крепости вместо дворцов, а оркестром служат пушки. Улицы заменяют нам альковы: там, где слышались томные вздохи, громко славословят свободу: "жить свободными или умереть" звучит вместо, "я тебя обожаю". Такие-то у нас игры и забавы. Любезные Афины преобразились в суровую Спарту; но поскольку любезность - наше врожденное качество, мир, вернувшись, вернет нам наш истинный характер, только на несколько более мужественный лад; наше веселье снова возьмет верх".
   Примерно то же говорил в это время Людовик XVI: "Пора бы нации вспомнить о своем счастливом характере". Должен ли я обращать ваше внимание на то, что это заявление было сделано _после_ бегства в Варенн и расстрела республиканской демонстрации на Марсовом поле! По правде говоря, лето 1791 было самым обманчивым временем года. Предательство короля, кровь, пролитая у подножия алтаря отечества, были на некоторое время преданы забвению. На первый взгляд "взяло верх" "то, что мы теперь называем молчаливым большинством. Так Туре, председатель Учредительного собрания, мог, закрывая последнее его заседание, произнести без всякой иронии свою историческую фразу: "Сир, Ваше Величество покончили с революцией!"