Пасторе, красноречивый, отважный защитник принципов в Совете пятисот.
   Министр национальной полиции Кошон, один из могущественных людей, лучше других владеющий искусством поставить на службу народу это нелегкое министерство.
   Воблан, член Совета пятисот, защитник колоний от всех узурпаторов.
   Молодой Келлерман, который, будучи раненым, доставил нам двадцать пять знамен от Бонапарта.
   Генерал Мену, увенчавший себя бессмертной славой, отказавшись в вандемьере стрелять по согражданам.
   Генерал Дюма, член Совета старейшин; это имя ныне уже не нуждается в прославлении.
   Леок, который был нашим полномочным посланником в Швеции.
   Зак-Матье, опора конституции, как и все его друзья в Совете старейшин.
   Порталис, член Совета старейшин, мужественное красноречие которого ' неоднократно предотвращало черные замыслы внутренних врагов и от которого завтра ждут доклада, направленного против клеветы и злоупотреблений, неизбежных при свободе печати.
   Матье, генеральный комиссар армии генерала Моро.
   Бодо, бригадный генерал, адъютант генерала Моро.
   Луайель, его второй адъютант.
   Рамель, полковник гренадеров, охраняющих наш законодательный орган.
   И последний, самый неприметный из приглашенных, я - наблюдатель, наслаждавшийся от леей души.
   Обед был поучительным, отнюдь не шумным, весьма милым и, наконец, таким, какого я не припомню за всю мою жизнь".
   Как вы прочли, за генералом Келлерманом уже вырисовывается божественная тень. Старик Бомарше уже догадался, какое блестящее будущее ждет Бонапарта, этого юного героя, собравшего воедино куски меча. Нет сомнений, что Бомарше пытался встретиться с победителем при Арколе и Риволи. Подружившись с блестящим Дезе, товарищем по оружию Матье Дюма, он тут же, как это было ему свойственно, поспешил поделиться с молодым генералом своим желанием повидать Бонапарта и, разумеется, служа ему, - послужить Франции. Бомарше, рассказывает Гюден, "безудержно восторгался великой идеей завоевания Египта, ибо это завоевание покорило бы Франции Средиземное и Краснре моря, дав ей тем самым возможность оспаривать у Англии господство над Вест-Индией и мировую торговлю". Но Бомарше явно не довелось побеседовать с будущим консулом, несмотря на все его многократные авансы Бонапарту, вплоть до того, что, отчаявшись в успехе, он посвятил восходящей звезде стихотворение. Не рассматривайте это как лесть или низость, Бонапарт в ту пору не был еще Наполеоном, он не был еще даже на подступах к власти. Но старый Фигаро мгновенно учуял в нем своего нового Альмавиву.
   Мы уже обратили внимание на дату письма Бомарше к Евгении - 5 мая, сказав, что это был его день славы. И действительно, именно в этот день "Комеди Франсэз" торжественно возобновила "Преступную, мать", и Париж воздал ее творцу почести триумфатора, как некогда Вольтеру. Зал, стоя, долго аплодировал драме, и автор против своей воли был вынужден выйти на сцену: "Меня изнасиловали на первом спектакле, как юную девицу; мне пришлось появиться между Моле, Флери и г-жой Конта... Мне, который всю жизнь отказывался уступить этому требованию публики, на этот раз пришлось сдаться; долгие аплодисменты заставили меня пережить совершенно неведомые дотоле чувства..." Как ни странно, "Преступная мать" возвращает нас к Бонапарту, который, как мы уже отмечали, настолько же восхищался последней частью трилогии о Фигаро, насколько недооценивал две первых. Полагая, что его час настал, Бомарше накропал дурные вирши и адресовал их генералу. Вот наименее скверное из четверостиший:
   "Шуточное послание старика, который сожалеет, что не встретился с ним:
   На новый лад хочу я, как француз примерный,
   Заслуженную дань воздать Бонапарт_е_.
   Родись я в Лондоне, ему б желал, наверно,
   Чтоб в адском жарился костре".
   Если Бомарше акцентировал конечное "е" Бонапарте, то вовсе не в угоду дурному вкусу парижан, которые в ту пору развлекались тем, что калечили на разные лады это корсиканское имя, ему просто нужна была хоть какая-то рифма к "в костре". Впрочем, у меня нет твердой уверенности, возможно, он сделал это и нарочно! Год спустя Бомарше доверил генералу Дезе послание совсем в другом стиле. Нуждаясь в деньгах и разыскивая покупателей на свой дворец, он решил, что им может быть Бонапарт (на этот раз без "е"). Вот выдержка из любопытного письма, найденного Брианом Мортоном.
   "Париж, 25 вантоза, VI года.
   Генералу Бонапарту:
   Гражданин генерал,
   сельская усадьба в центре Парижа, единственная в своем роде, выстроенная с голландской простотой и афинской чистотой стиля, предлагается Вам ее владельцем.
   Если бы в своем огорчении от продажи дома, выстроенного в более счастливые для его хозяина времена, этот последний мог бы чем-то утешиться, то лишь сознанием, что сей дом пришелся по вкусу, человеку, столь же удивительному, сколь скромному, коему он имеет удовольствие его предложить. Не говорите, генерал, нет, прежде чем не осмотрите внимательно усадьбу. Возможно, она в своем радужном уединении покажется Вам достойной питать порой Ваши высокие раздумья...".
   Гражданин генерал дом, очевидно, осмотрел, поскольку нам известно, что он нашел его нелепым. Ответил он Бомарше, не касаясь сути дела, весьма лапидарно, но я нисколько не сомневаюсь, что тот спрятал драгоценное послание в свой бумажник:
   "Париж, 11 жерминаля, VI года.
   Генерал Дезе передал мне, Гражданин, ваше любезное письмо от 25 вантоза. Благодарю Вас за него. Я с удовольствием воспользуюсь первым представившимся случаем, чтобы познакомиться с автором "Преступной матери".
   Приветствую Вас.
   Бонапарт".
   Случай не представился: Бонапарт и Бомарше так и не встретились. Стоит ли сожалеть об этом? Конечно, для биографов дипломатического курьера это обидно. Но что общего было у генерала и цирюльника? Ничего, если не считать любви к отечеству и. отвращения к Англии. Я забываю о главном: обстоятельства рождения могли бы отбросить их обоих во мрак неизвестности, не аннексируй Франция Корсики и не обратись Карон-отец в католичество... Вот и все о Наполеоне.
   Другой персонаж первой величины сыграл свою роль в последнем акте жизни Бомарше. Кто? Талейран. Хромоногий черт выскочил из своей бутылки 18 июля 1797 года; унаследовав кресло Делакруа, он воцарился в кабинете Верженна. У министра иностранных дел Шарля-Мориса де Талейран-Перигора был выбор принять, снести или отвергнуть услуги человека, с которым он делил черный хлеб и чечевичную похлебку в Гамбурге и политические способности которого были ему, естественно, известны. Он их отверг. Талейран - не Верженн, далеко не Верженн, да и Бомарше уже, возможно не тот, что прежде. Тем не менее Талейрана и Бомарше связывала Америка, оба они предвидели. ее необычайную судьбу. А франко-американские отношения складывались донельзя плохо, оба правительства были в обиде друг на друга. Бомарше счел, что снова пробил его час. Кто как не он мог добиться согласия между двумя республиками? Он нашел уместным обласкать Талейрана, воспев назначение того на пост министра иностранных дел. Вот - увы! - этот панегирик, писанный в тот же или на следующий день после вступления Талейрана в должность. Я рад был бы избавить вас от этих жалких виршей, изобилующих намеками, неясность которых вполне под пару их тяжеловесности, но, повторяю, наш герой, отлит не из чистого металла - к золоту подмешан подчас темный свинец:
   "Гражданину Талейран-Перигору в связи с его вступлением, на пост министра внешних сношений, 30 мессидора V года.
   Мой мудрый друг, настал Ваш час.
   Да, кое-кто теперь в унынье.
   Но, как Нафанаил, отныне
   Я чту достойнейшим лишь Вас.
   А Санта-Фе сластолюбивый,
   - Он верит ли, как я, Гризон,
   Что нами будет заключен
   С Америкой союз счастливый?
   Коль Вам сегодня вручены
   Бразды правления страны,
   Наш мир с народами Европы
   Прочнее сделать Вы должны,
   Чем рукоделье Пенелопы!
   Аминь".
   Гражданин Талейран прекрасно понял, к чему клонит Гризон, но сластолюбивый Санта-Фе - почему Санта-Фе? - сухо отказал Бомарше во всем, даже в визе. Фарж отыскал в 1885 году в архивах Ке-д'Орсе резолюцию министра. Она кратка: "Паспорт выдан быть не может".
   Бомарше попросил объяснений. Ему дали понять, ничего не смягчая, что главное препятствие - его глухота. Санта-Фе считал, что посол Франции прежде всего должен быть остер на ухо. Бомарше возмутился и в результате обрел свой обычный стиль:
   "Посланник могущественной республики нисколько не нуждается в том, чтобы переговоры об ее интересах велись шепотом, секретность, необходимая королевским посредникам, недостойна ее высокой дипломатии".
   Но, повторяю, Талейран не Верженн. Если он и был остер на ухо, то проявил странную недальновидность, когда дело зашло об оценке душевных качеств.
   Натолкнувшись на неумолимость Талейрана, старый дипломатический курьер обратился к Ревбелю и Рамелю - первый был членом Директории, второй министром финансов. Лентилак приводит выдержку из письма Бомарше Рамелю, которое по тону напоминает его послания Людовику XVI:
   "...я, возможно, единственный француз, который ничего и ни у кого не просил при обоих режимах, а между тем в ряду своих важных заслуг я с гордостью числю и то, что более любого другого европейца способствовал освобождению Америки, ее избавлению от английских угнетателей. Сейчас эти последние делают все возможное, чтобы превратить Америку в нашего врага. Мои дела призывают меня туда, я могу открыть им глаза на эти происки, ибо, если американцы даже мне и не платят, то, во всяком случае, питают ко мне уважение, и Ревбелю, всегда хорошо ко мне относившемуся, достаточно выслушать меня по этому делу в течение четверти часа, чтобы он захотел предоставить мне возможность послужить там моему отечеству. Я предлагаю свои услуги, которые ничего не будут стоить, ибо я не желаю ни должности, ни вознаграждения".
   Он не учел Талейрана. Но, отвергнутый родиной, Бомарше получил горькое удовлетворение - к нему обратилась Америка. Я не шучу. Американская делегация, присланная в Париж с миссией уладить недоразумения, возникшие между Штатами и Францией и возобновить прерванные отношения, избрала своим посредником Бомарше. Невероятный поворот! Талейрану пришлось аккредитовать того, кому он еще полгода назад отказал даже в заграничном паспорте. В переговорах с американскими депутатами Бомарше выказал, большую ловкость и послужил с высочайшей преданностью министру внешних сношений, тем самым лишний раз - Франции.
   Санта-Фе отблагодарил его на свой манер. Глумлением. Зависть? Не знаю. Когда до Бомарше дошли разговоры, которые вел в свете его друг Талейран-Перигор, утверждавший, будто он ни на что не годен и что его легче легкого облапошить, Бомарше отомстил, воспользовавшись своим излюбленным оружием - дерзостью. Поставьте себя на место Талейрана, откройте это письмо и прочтите:
   "...я улыбнулся вчера вечером, когда до меня дошла высокая хвала, которую Вы мне воздаете, распространяясь, будто меня легче легкого облапошить. Быть облапошенным теми, кому оказал услугу - от венценосцев до пастырей, - значит быть жертвой, а не простофилей. Даже ради сохранения всего того, что отнято у меня неблагодарной низостью, я не согласился бы хоть раз вести себя иначе. Вот мой символ веры. Личные потери меня не слишком трогают, но урон, наносимый славе и благоденствию отчизны, изнуряет все мои чувства. Когда мы совершаем ошибку, я по-детски злюсь, и, пусть я даже ни на что не годен и меня никак не используют, это не мешает мне строить по ночам планы, как исправить глупости, содеянные нами днем. Вот почему мои друзья утверждают, что меня легче легкого облапошить, ведь в наши дни, как уверяют, всякий заботится только о себе самом. Какая безнадежность, будь это и в самом деле правдой по отношению ко всем! Но я убежден, твердо убежден в обратном. Когда желаете ознакомиться с моей лавчонкой простофили? Вы не останетесь недовольны - Вам будет чем, поживиться для прошлого, настоящего и будущего, но будущее - единственное, что для нас существенно! Пока рассуждают о первом и втором - они уж далеко, очень далеко. Неизменно к Вам привязанный
   Бомарше".
   Забавнее всего, что биографы, цитирующие полностью или частично это язвительное послание, не разглядели в нем ничего, кроме наивного самоуничижения! _О нетленная слепота!_
   Успешно завершив свою последнюю политическую миссию и в очередной раз облапошенный министром, которому он оказал услугу, Бомарше сходит со сцены, где ему довелось сыграть свою самую крупную роль: роль Истории.
   Мы еще увидим, как он вмешается в два-три серьезных дела, но случая и возможности решать судьбы родины ему больше не выпадет. Из _игры Франции_ он вышел.
   Вот и старость!
   Появление на свет Пальмиры, дочери Евгении, его, разумеется, очень обрадовало, но еще большей радостью для него было бы рождение мальчика. До самой своей кончины, не выдавая горя, он оплакивал смерть сына. За несколько недель до смерти Бомарше у Евгении родился наконец долгожданный мальчик Шарль-Эдуар Деларю, который впоследствии сделал военную карьеру и стал бригадным генералом.
   Имя внука может вызвать недоумение - почему Шарль-Эдуар, а не Пьер-Огюстен? Должно быть, у самого Шарля-Эдуара сердце было чувствительнее, чем у его матери, - в 1853 году он присоединил имя Бомарше к своему имени.
   Сейчас, когда я заканчиваю эту книгу, прямой потомок дипломатического курьера г-н Деларю де Бомарше назначен послом Франции в Лондоне.
   "Граф. У меня... да, у меня было намерение взять тебя в Лондон в качестве дипломатического курьера... однако по зрелом размышлении...
   Фигаро. Ваше сиятельство изволили передумать?
   Граф. Во-первых, ты не знаешь английского языка.
   Фигаро. Я знаю Got-dam {Черт возьми (англ.).}.
   Граф. Не понимаю.
   Фигаро. Я говорю, что знаю Got-dam.
   Граф. Ну?
   Фигаро. Дьявольщина, до чего же хорош английский язык! Знать его надо чуть-чуть, а добиться можно всего. Кто умеет говорить Got-dam, тот в Англии не пропадет. Вам желательно отведать хорошей жирной курочки? Зайдите в любую харчевню, сделайте слуге вот этак (показывает, как вращают вертел), Got-dam, и вам приносят кусок солонины без хлеба. Изумительно! Вам хочется выпить стаканчик бургонского или же превосходного кларета? Сделайте так, и больше ничего. (Показывает, как откупоривают бутылку). Got-dam, вам подают пива в отличной жестяной кружке с пеной до краев. Какая прелесть! Вы встретили одну из тех милейших особ, которые семенят, опустив глазки, отставив локти назад и слегка покачивая бедрами? Изящным движением приложите кончики пальцев к губам. Ах, Got-dam! Она вам даст звонкую затрещину, - значит, поняла. Правда, англичане в разговоре время от времени вставляют и другие словечки, однако нетрудно убедиться, что Got-dam составляет основу их языка..."
   Пальмира родилась 6 января 1798 года; в мае, очевидно 9-го, тихо, очень тихо угасла Мария-Жюли де Бомарше. Этот огонек, уже почти задутый смертью, оставался блестящим до самого конца. За несколько часов до кончины Жюли пропела в слуховой рожок брата на мотив контрданса удивительную песенку:
   Я продаю себя за грош,
   Не стану торговаться;
   Я продаю себя за грош,
   Всяк покупатель мне хорош.
   Могу дешевле уступить,
   Коль вам захочется купить:
   Я продаю себя за грош,
   Зачем мне торговаться?
   Преодолевая боль, Пьер-Огюстен ответил Жюли в том же духе:
   Слишком низкая цена,
   Ты ошиблась, дорогая,
   Слишком низкая цена
   Публика удивлена.
   Что ж, начнем аукцион,
   Будет скряга огорчен.
   Для начала,
   Чтоб ты знала,
   Десять тысяч мы дадим.
   Только это слишком мало.
   Десять тысяч мы дадим
   И мильон в придачу к ним.
   Поразительный дуэт!
   После смерти сестры - в тот же вечер или на следующий день - Бомарше записал по памяти куплеты Жюли и свои собственные, их еще пять или шесть, и все - прелестны. Прежде чем лечь в постель, он также написал: "Поистине это лебединая песня и лучшее доказательство стойкости и прекрасного спокойствия души. Сего мая 9 числа 1798" И в самом деле.
   Несчастье нанесло ему снова удар, но отнюдь не замутило прекрасного спокойствия души. Во всяком случае, внешне. Сохраняя полную ясность ума, он охотно говорил, что в его жизни чреда радостей была куда внушительней чреды горестей. Не часто встречаются люди, которым хватает честности, чтобы это признать. Когда его приятельница г-жа де Сталь, которую он знал еще девочкой в доме ее отца Жака Неккера, пожаловалась ему на несправедливости по отношению к себе, "добрый старец" ответил: "...в нескончаемом потоке невзгод я обнаружил секрет, как на протяжении трех четвертей жизни быть одним из самых счастливых людей своего века и своей отчизны; имеющая уши да слышит". Несколькими годами раньше, подводя в обращении к Парижской коммуне свои жизненные итоги, Бомарше уже признавал если не то, что он счастлив, то, во всяком случае, что он ощущает в себе призвание быть счастливым. Этот текст, который я считаю одним из лучших, мне кажется весьма уместным привести именно сейчас:
   "Человек веселый и даже добродушный, я не знал счета врагам, хотя никогда не вставал никому поперек пути, никого не отталкивал. По здравом размышлении я нашел причину такого недружелюбия; это и в. самом деле было неизбежно.
   С дней моей безумной юности я играл на всевозможных инструментах; но ни к какому цеху музыкантов не принадлежал, и люди искусства меня ненавидели.
   Я изобрел несколько отличных механизмов; но не входил ни в какой цех механиков, и профессионалы злословили на мой счет.
   Я писал стихи, песни; но кто бы счел меня поэтом? Я ведь был сыном часовщика.
   Не увлекаясь игрой в лото, я писал театральные пьесы; но про меня говорили: "Куда он суется? Это же не писатель - он ведь крупный делец и неутомимый предприниматель".
   Не найдя никого, кто пожелал бы меня защищать, я опубликовал пространные мемуары, чтобы выиграть затеянный против меня процесс, который можно назвать чудовищным, но люди говорили: "Вы же видите, это ничуть не похоже на записки, составляемые нашими адвокатами. С ним не умрешь от скуки; и разве можно терпеть, чтобы этот человек доказал свою правоту без нашей помощи?" Inde irae.
   Я обсуждал с министрами важнейшие пункты реформ, необходимых для наших финансов; но про меня говорили: "Куда он суется? Он ведь не финансист".
   В борьбе со всеми властями я поднял уровень французского типографского искусства, великолепно издав Вольтера... но я не был печатником, и обо мне говорили черт знает что. Я запустил в ход одновременно прессы трех или четырех бумажных мануфактур, не будучи фабрикантом, - фабриканты и торговцы ополчились на меня.
   Я вел крупную торговлю во всех концах света, но не объявил себя негоциантом. До сорока моих судов бывало одновременно в плавании - но я не значился арматором, и мне чинили препятствия в наших портах.
   Моему военному кораблю, вооруженному 52 пушками, выпала честь сражаться вместе с кораблями его величества при взятии Гренады. Флотская гордыня не помешала тому, что капитан судна получил крест, другие офицеры - военные награды, но я, в ком видели втирушу, только потерял свою флотилию, которую конвоировал этот корабль.
   Из всех французов, кто бы они ни были, я больше всего сделал для свободы Америки, породившей и нашу свободу, я один осмелился составить план действий к приступить к его осуществлению, вопреки противодействию Англии, Испании и даже самой Франции; но я не был в числе лиц, коим были поручены переговоры, я был чужой в министерских канцеляриях; inde irae.
   Прискучив жилищами, выстроившимися в однообразный ряд, садами, лишенными поэзии, я выстроил дом, о котором все говорят, но я - не человек искусства; inde irae.
   Так кем же я был? Никем, кроме как самим собой, тем, кем я и остался, человеком, который свободен в оковах, не унывает среди самых грозных опасностей, умеет устоять при любых грозах, одной рукой - вершит дела, другой - ведет войны, который ленив, как осел, и всегда трудится, отбивается от бесчисленных наветов, но счастлив в душе, который никогда не принадлежал ни к одному клану, ни к литературному, ни к политическому, ни к мистическому, который ни к кому не подольщался и потому всеми отвергаем".
   В шестьдесят шесть лет Бомарше уже никем не "отвергаем". Франция, неравнодушная к старцам, не упускает случая воздать ему честь. Накануне смерти Бомарше стал нравственным авторитетом. К нему прислушивались, к нему обращались за советом, как ныне к г-ну Пинэ, но, в отличие от патриарха из Сен-Шамона, роль властителя дум не доставляла Бомарше удовольствия. Он был я пишу это, не желая Никого оскорбить, - другой породы, другого закала. Как, однако, закрыть свою дверь перед литераторами, политиками, журналистами, которые почтительно испрашивают аудиенции, тем более как отказать молодым, если они, начиная карьеру, избирают вас своим патроном? Так на нашей памяти стаи ласковых волчат осаждали под конец жизни Кокто и Мориака; сегодня, если не ошибаюсь, этой атаке подвергается Арагон. Вот и Бомарше открыл свое сердце и свой дом Колену д'Арлевилю, "молодому поэту", страдавшему "сплиноманией". С неиссякаемым терпением выслушивал Бомарше его жалобы на "проклятый сплин", читал его стихи. Гюден опубликовал письма Бомарше, в которых тот весьма деликатно поучает молодого собрата. Позвольте мне привести характерную выдержку, в авторе которой, полагаю, вам трудно будет узнать гордого Родриго, ибо тут впервые говорит литератор, и только литератор; "Я хотел бы в заключение сделать одно замечание, не пощадив при этом людей, мною весьма уважаемых. Я имею на это право - ведь я издатель Вольтера! Неужели после всего того, чему он учит, вы считаете допустимым, чтобы наши глаголы в прошедшем времени печатались с окончанием "oi"? Хотел бы я посмотреть на мину иностранца, когда ему говорят, что "Connaissois "следует произносить" как Connaissais"! Что "Francois" и "Anglois" рифмуется с "Portugais", a не с "Suedois, Angoumois, Artois" и т. д.".
   Разве этот Бомарше не неузнаваем?
   И ноября 1798 года Бомарше, остававшийся неутомимым любителем пеших прогулок, отправился в Музей естественной истории, "чтобы посмотреть, как рассказывает Гюден, возможно, его сопровождавший, на собрание естественных достопримечательностей, доставленных туда победоносной рукой отовсюду, где она водрузила наши знамена". И что же нашел он там, в самом большом зале, среди "огромной коллекции животных со всего света"? Останки Тюренна! Возмущение и гнев Бомарше были столь же велики, сколь неудержимы. Тщетно пытался успокоить его г-н Ленуар, хранитель музея. Но предоставим слово Гюдену, который, стремясь передать всю чудовищность положения, невольно смешит нас: "Ленуар говорил Бомарше, с каким хитроумием, с какими предосторожностями, с какой опасностью для собственной жизни ученые и мудрецы спасли от ярости каннибалов "или, точнее, людоедов, спущенных с цепи революцией, настроившей их против славных героев, тело великого человека, найдя для него этот странный приют, где оно, по крайней мере, находится среди самых редкостных творений природы". Не знаю, точен ли рассказ Гюдена, но у нас есть несколько свидетельств того, как отреагировал Бомарше. Доводы Ленуара не только не смирили его гнев, но, напротив, укрепили решимость. Действуя с поистине юношеской энергией, он воззвал к общественному мнению, адресовав открытое письмо своему другу Франсуа де Нефшато, тогдашнему министру внутренних дел. Это послание, опубликованное в парижской газете "Ла кле дю кабине де суверен", наделало много шума. Французы, естественно, разделились на два непримиримых лагеря: одна часть - души чувствительные встала на сторону Бомарше, другая заняла противоположную позицию, настаивая на том, что Тюренну самое место среди животных. Верх в конце концов одержал Бомарше - 16 апреля 1799 года Директория издала декрет о переносе останков маршала. Как ни странно, операция была поручена все тому же г-ну Ленуару. Если уж говорить всю правду, у музея был филиал - сад-элизиум, хранителем которого был также г-н Ленуар. Позднее Наполеон Бонапарт нашел более уместное решение: став императором, он распорядился перенести прах Тюренна в Храм Марса, иными словами, во Дворец Инвалидов, выполнив, сам того не ведая, пожелание Фигаро.
   Через двенадцать дней после того, как он выиграл это тягостное дело, Бомарше случилось в последний раз разозлиться до белого каления и возвысить голос. Речь опять-таки шла о чести отчизны. 28 апреля 1799 года французы узнали по телеграфу об убийстве своих полномочных представителей под Раштадтом, где уже два года шли переговоры. Преступление было совершено австрийскими гусарами. Мир или война? Такова была альтернатива.
   Для гордого Родриго, который, как мы знаем, не переставал трудиться ради замирения Европы и неизменно отдавал предпочтение переговорам, ответ тем не менее был однозначен. Он, не мешкая, сообщил свое мнение одному из пяти членов Директории - гражданину Трейярду. В этом длинном мемуаре, написанном на одном дыхании, вновь ощущается его политический гений. Вот испепеляющее заключение:
   "...имей я честь быть одним из пяти первых должностных лиц республики, я высказался бы за объявление всеобщего траура в связи с той смертельной раной, коя нанесена нации в лице ее полномочных представителей в Раштадте; выпустите прокламацию, где будет сказано, что гнусное оскорбление, нанесенное трем делегатам Франций, нанесено всей нации.
   Либо я плохо знаю свою отчизну, либо не ошибусь, полагая, что в ответ на акцию столь возвышенную вы вправе ожидать подлинного народного подъема.