О французы! Вы, правящие французами, разобщенными между собой еще больше, нежели были разобщены американцы; вы, члены бурного народного собрания, призванные покорить сердца, ожесточившиеся в результате чудовищных зверств тех, кому вы пришли на смену, не будучи их сообщниками, - я не сомневаюсь, что вы столь же остро, как и я, ощутили неоценимое значение события, подаренного вам фортуной. Помилуйте своих пленных! Какова бы ни была судьба, вами им уготованная, жаловаться они не вправе, вы победили их в бою. Но узнайте же теперь, ежели не знали прежде, что нет француза меж этих разбитых вами эмигрантов, который устыдится того, что был побежден соотечественниками, нет ни единого, кто, как и вы, не видит заклятых врагов в тех англичанах, у коих сам был на службе. Узнайте, что только необходимость выжить, не умереть с голоду вынудила их уступить, подчинясь наглым островитянам; узнайте, главное, что министр Питт бесповоротно обречен, если вы только проникнетесь этой мыслью, - ему не простят промахов, ошибок, отсутствия успехов; вашей гуманностью, встреченной единодушными кликами одобрения, вы принесете больше вреда ему, больше пользы, больше славы себе, укрепив свою власть и всеобщее к ней доверие, да, вы сделаете больше одним этим великодушным актом, чем всеми, почти немыслимыми подвигами, которыми наши армии поразили Европу. Только вы, вы одни станете творцами мира, предпишете мир, продиктуете его даже англичанам, которые по преимуществу относятся с ненавистью к действиям собственного правительства, предпринятым, чтобы внести смуту в ваши ряды, избравшие свободную форму правления. И, граждане (я уже позволил себе ранее писать вам об этом), если англичане (которых останавливает лишь суетное тщеславие), заключив почетный мир, признают вас народом свободным и суверенным - только взвесьте это слово, о граждане! - тогда вы, депутаты, ты, - Конвент! - все вы покроете себя неувядаемой славой; ибо Европа без колебаний последует великому примеру, и вы приобретете, вы завоюете тогда прекрасное право спокойно обсудить, действительно ли единовластие - правление самое сильное, самое прямое и самое скорое из всех в выполнении планов, зрело продуманных законодательными собраниями, - подходит великой стране больше, чем всякое иное распределение власти, столь чреватое грозами; вы сможете преобразовать форму правления в соответствии с волей всей нации, которая прославит себя тем, что у нее на глазах вы приступите к мирным дебатам, одержав великую победу, проявив великодушие и избавив всех от страха, как бы не вернулись снова времена террора, которым можно держать в повиновении рабов, но на которой не может опираться разумное правление.
   Пьер-Огюстен Каран Бомарше,
   уполномоченный, включенный в проскрипционные списки,
   бездомный, преследуемый, но ни в коей мере
   не предатель и не эмигрант".
   Когда Бомарше писал это обращение к Комитету общественного спасения, он, очевидно, уже был вычеркнут из списков эмигрантов. Комитет, где председательствовал тогда Робер Ленде, в принципе принял такое решение еще двумя месяцами ранее, призывая - я цитирую - "граждан соратников из Комитета по законодательству включить в первую же повестку дня вопрос об исключении Бомарше из списка эмигрантов, поскольку всякая проволочка в этом деле наносит ущерб интересам Республики!" Было бы излишним входить здесь в детали. Короче говоря, административная медлительность, бумажная волокита и недоброжелательство некоторых членов Конвента задержали возвращение Бомарше более чем на год. Правительство Конвента, стремившееся загладить совершенную им несправедливость, было настолько бессильным, что ему не удавалось добиться выполнения своих решений. 26 октября 1795 года Конвент был распущен. Теперь Бомарше приходилось, начать все сначала с Директорией.
   Робер Ленде, который был человеком чести и чувствовал себя в какой-то мере ответственным за невзгоды Бомарше, неоднократно обращался к членам Директории, требуя покончить с этим скандальным положением. Его поведение тем достойнее, что сам он, как бывший председатель Комитета общественного спасения, отнюдь не был у них в чести. Несмотря на это, он направил одному из членов Директории следующее письмо, которое, как мне кажется, ускорило решение исполнительной власти.
   "Я никогда не перестану думать и заявлять повсюду вслух, что преследование гражданина Бомарше несправедливо и что вздорная идея выдать его за эмигранта могла возникнуть только у людей ослепленных, обманутых или злонамеренных. Его способности, его таланты, все его средства могли быть использованы нами. Желая навредить ему, больше навредили Франции. Я хотел бы иметь возможность выразить ему, до какой степени был огорчен несправедливостью, объектом которой он стал. Я выполняю свой долг, думая о нем, и выполняю этот долг с удовлетворением".
   Итак, мы в очередной раз отмечаем, что лица, стоящие во Франции у кормила власти, на самом высоком государственном уровне, будь то короли или главы правительств, один за другим самым торжественным и самым недвусмысленным образом воздавали честь Бомарше. Самое замечательное в этой истории, что все они без исключения в то же время бросали его на растерзание, будучи неспособны обуздать воющую свору и Базиля. Самый тиранический режим, который может задушить в зародыше все свободы, заставить молчать писателей и мыслителей, заткнуть рты всем гражданам, оказывается бессильным, сталкиваясь с клеветниками, ибо эта порода неистребима, подобно насекомым, с которыми, как нас уверяют, не покончит даже самая чудовищная водородная бомба.
   10 июня 1796 года Бомарше наконец узнал о том, что вычеркнут из списков эмигрантов:
   "...погоняй, почтарь! Три дня несказанной радости за три года долгих страданий, а потом я готов умереть".
   Он прибыл в столицу 6 июля и прожил в ней куда дольше трех дней.
   18
   ЧЕЛОВЕК
   Стану ли я наконец человеком? Человек! Он
   спускается, как подымался волоча ноги
   там, где мчался бегом потом
   разочарования, недуги старая, выжившая
   из ума кукла - хладная мумия... грязная пыль,
   и потом - ничто!
   В изгнании Бомарше потерял почти все, но только не свою дородность. Брюшко, щеки, один или два добавочных подбородка, "тучный и полнокровный", в шестьдесят четыре года - он неузнаваем. От невзгод - это не известно только дуракам - люди не худеют.
   "Альмавива. Зато я тебя не узнаю. Ты так растолстел, раздобрел...
   Фигаро. Ничего не поделаешь, ваше сиятельство, - нужда".
   Даже возвращении этот пожилой господин - "большой, тучный, седой, жирный" - ведет себя так, как положено в его возрасте, - он благодушествует. Две недели Бомарше принадлежит только домашним. Супруге, которая была вынуждена развестись с ним и на которой он безотлагательно женится вновь. Дочери, которую в первую же неделю выдает замуж - вернувшись 5 июля, он ведет ее к венцу 11-го - за тридцатилетнего лейтенанта Луи-Андре Туссена Деларю, который, еще совсем юношей был адъютантом генерала Лафайета; и, главное, Жюли, прошедшей сквозь самые тяжкие испытания Революции с одной мечтой - снова увидеть брата.
   "Твоя и моя старость, - сказала она ему при встрече, - наконец соединились, мой бедный друг, чтобы насладиться юностью, счастьем и устройством жизни нашей дорогой дочери".
   Словом, две недели Бомарше весьма напоминает персонажей, которых любит помещать в центре своих полотен Грез. Но вскоре после счастливого "обретения" близких отцу семейства становится тесно в этих мещанских рамках, хоть и милых сердцу, но слишком уж благопристойных. И он спешит возобновить прерванный диалог с Амелией, иначе именуемой Нинон.
   Обычно биографы умалчивают об отношениях этой дамы и Бомарше. Те, кто особенно склонен сурово осуждать поведение нашего героя в делах общественных, стыдливо прикрывают глаза на его роман с Нинон. Старику прощают эту гадкую связь с особой "недостойной уважения". Девице ставят в вину, что она слишком дорого ему стоила. Она и вправду была довольно требовательна, но, полагаю, в 1796 году ей приходилось туго. Так что ж ему оставалось делать? Толкнуть ее на панель? Или настоять, чтобы она обучилась плести кружева? Из всех его женщин, а одному дьяволу ведомо, сколько их перебывало, она, бесспорно, была самой желанной. Как сказали бы сегодня, она подходила ему физически. А в этой области Бомарше не утруждал себя возвышенными тонкостями. Всю жизнь он искал "этих утех", ничуть того не стыдясь. Он был верен себе с момента возмужания до самой смерти. Однако в шестьдесят четыре года мужчина уже не тот, что прежде. В этом возрасте необходимы известные ухищрения, чтобы добиться искомого. В игру вступает воображение, помогая там, где сдает тело. Свои письма г-же де Годаиль Бомарше именовал "сперматочивыми"; так как же назвал бы он те, что на закате дней адресовал Нинон? Почему, однако, это должно нас шокировать? Если в его романах сердцу отводилась скромная роль и главенствовал секс, неужели он должен был сочинять своим любовницам изящные безделушки в назидание биографам? "То, что именуется пристойностью в языке, - говаривал он, настолько противно природе, что нужно быть ломакой, чтобы этого придерживаться. Учтивость не уживается со смятением чувств и страстью". Не станем делать вид, что не замечаем распутства этого старого человека, который несколько похотлив и без ума от женщин. "И почему бы мне краснеть за то, что я их любил?"
   Бомарше вернулся в Париж начисто или почти начисто разоренным. Разумеется, долговые расписки, хранившиеся в его портфеле, представляли немалое состояние. Но главные должники Бомарше - Соединенные Штаты и Франция - вполне платежеспособные, как были, так и остались недобросовестными. Министры обычно не любят возмещать долги, сделанные их предшественниками. Американское правительство и Директория ставили всевозможные бюрократические препоны и вели нескончаемые расследования с единственной целью оттянуть расплату. К 1796 году Новый Свет был должен Бомарше около 3 миллионов, а Старый - миллион (997875 франков, если быть точными). Лица, ответственные за государственную казну по обе стороны океана, фактически делали ставку на смерть Бомарше, рассчитывая, что его наследники окажутся сговорчивее. Расчет, в общем, мудрый - через три года Бомарше действительно скончался. Но с 1796 по 1799 год он не переставал, как легко догадаться, осаждать казначейства обеих республик. Его жалобы, его мольбы, реже - требования составляли бы в совокупности толстый том. Почти все эти послания напоминают по тону и стилю то, которое он направил несколько недель спустя после возвращения в Париж Рамелю, члену Директории, ответственному за национальный бюджет. Привожу это письмо как пример:
   "Гражданин министр, клянусь вам, что мое положение становится нестерпимым. Я мог бы навести порядок во всем мире, отдай я этому столько энергии, сколько потрачено мною на письма по поводу ненавистного дела, кое иссушает мой ум и омрачает мою старость. Я заимодавец терпеливый, но придет ли конец всем этим возражениям против выплаты долга! Я только и слышу подождите, повремените, и ничего не получаю. Бегать, стучаться во все двери и не иметь возможности чего-либо добиться - это какая-то пытка раба, подданного старого режима, а отнюдь не жизнь, достойная французского гражданина.
   Дозвольте мне поставить койку на чердаке Вашего особняка. Вам будут напоминать всякое утро: он все еще здесь. Тогда Вы поймете, насколько человеку расстроенному, лишенному на протяжении шести лет своего места и начисто разоренному, простительно жаждать, чтобы им наконец соблаговолили заняться.
   Бомарше".
   Но именно Рамель и те, кто впоследствии занимали то же кресло, только и ждали, когда Бомарше не станет! Однако человек, еще недавно числившийся в проскрипционных списках, стал уже вхож в министерства, ему не приходилось томиться в приемных. Подобно Людовику XV, Людовику XVI и Комитету общественного спасения, члены Директории теперь советовались с ним по вопросам государственной политики. Один из них - Ревбель - вовсю использовал его дипломатический опыт, например, просил приложить руку к договору с Испанией. Бомарше откликался на "доверие, которое [Директория] благоволит выказать к его [ничтожным] познаниям", пространными докладами, в которых чувствуется стиль и тон государственного деятеля.
   Естественно, он не мог удержаться, чтобы не давать походя членам Директории уроки ремесла, напоминая при случае, что политика, не заглядывающая дальше сегодняшнего дня, редко имеет будущее. Директория же прислушивалась к нему только в той мере, в какой его советы помогали разрешить сиюминутные проблемы. Как это нередко случается в нашей стране, будущее Франции, "особы исторической", меньше всего заботило людей, стоящих у власти. Тем не менее Бомарше оказал здоровое влияние на некоторых министров и видных парламентариев того времени, к примеру, на члена Совета старейшин Бодена дез Арденна, с которым вел долгие интеллектуальные беседы, облегчавшиеся известной общностью их взглядов на революцию.
   "Я отнюдь не изверился в том, - сказал как-то Воден Бомарше, - что революция во всем ее величии и полноте может содержаться в четверике чернил и не нуждается ни в малейшем кровопролитии. Я не устаю находить подтверждения этому в ночи на 4 августа 1789 года, когда без всяких переворотов, продажных трибунов и убийств, благодаря одним только декретам было покончено с системой злоупотреблений, укоренившейся на протяжении тысячелетия и черпавшей силу даже в самих достижениях цивилизации".
   Это в точности совпадало с точкой зрения Бомарше, которому для создания Фигаро понадобился только четверик чернил. Не следует улыбаться - в 1796 году необходим был более чем широкий кругозор, чтобы заметить, что "достижения цивилизации" способствуют распространению злоупотреблений и тем самым узаконивают нищету. Бомарше, со своей стороны, еще несколькими годами раньше хорошо понял, что истинное зло нашего общества - отчуждение трудящихся; в тетради, найденной Жераром Бауером, есть такая запись:
   "Если бы у людей не было никаких потребностей, одно это сделало бы их равными: именно нищета подчиняет одного человека другому. Но истинное зло не в имущественном неравенстве, оно - в зависимости. Какое дело человеку среднего достатка до того, что есть люди богаче него? Что крайне тяжко, так это - быть ими порабощенным".
   Вместе с Боденом дез Арденном, для которого он написал несколько речей, Бомарше будет защищать свободу культов и свободу печати, единственным девизом которой, как оба они считали, должно быть: "Пусть пишет каждый, кто может". Но еще более горячо оба они разоблачают "чудовищную растрату народных денег". Заклеймив, не стесняясь в выражениях, нерадение или бестолковость, Бомарше, как обычно, оставляет место надежде - не для того, чтобы польстить тем, кого он бичует, но потому, что такова его натура, с ее неизбывной наивностью и неисчерпаемой жизненной энергией (причем первая подстегивает последнюю): "Мужайся, Директория! Если Республика выбралась живой из Робеспьерова ледника, как можешь ты опасаться, что она в смертельной опасности, когда правишь ты, в согласии с нашей конституцией?"
   Сначала палка, потом - пряник.
   Я сказал, что Бомарше разорился или почти разорился. Действительно, он еще владел несколькими доходными домами в Париже, Директория вернула ему его "дворец" на бульваре Сент-Антуан, "бъявленный было "национальным достоянием". Если на бумажных фабриках Бомарше, на Баскервильской мануфактуре, где отливались шрифты, и в типографии царило запустение, то у него все же оставались в разных местах вполне реальные ресурсы, не говоря уж менее реальных - тех, что подсказывала ему фантазия. Нам, к примеру, известно, что он провел некую весьма неудачную операцию, спекулируя на соли. Закупив сто тысяч центнеров соли, он в результате непредвиденных биржевых колебаний был вынужден перепродать все за треть стоимости. Не станем убиваться, - когда речь шла деловых операциях, Бомарше инстинктивно вел себя, как все буржуа: распространялся вслух только о своих неудачах.
   В эти годы он неразлучен с одной особой женского пола, которой странным образом увлекся. Эта особа вскоре разделит известность своего пожилого друга - ее имя появится в газетах. Поскольку хозяин боялся потерять свое сокровище и был так туг на ухо, что не слышал ее лая, она носила красивый ошейник с прелестной надписью:
   Я - Фолетта, мне принадлежит Бомарше.
   Живем мы на бульваре.
   Ломени первым привел этот анекдот, подхваченный впоследствии почти всеми биографами. Не подвергая ни на минуту сомнению его подлинность, я тем не менее должен уточнить, что г-н Руло-Дюгаж, чей прадед женился на внучке Евгении, хранит медаль, на которой я прочел текст в более прозаической редакции: "Меня зовут Лизетта. Я принадлежу Бомарше и т. д." Очевидно, у Фолетты тоже была соперница!
   Верный пес - я называю его так без малейшего намерения унизить - Гюден в эти последние годы по-прежнему питал к Бомарше самые нежные чувства. Пока Бомарше был в изгнании, Гюден скрывался в селении Марсилли, неподалеку от Авалона. Он жил там - или старался выжить - в крайних лишениях. Не поспевая за событиями, духовно одряхлев, Гюден продолжал писать исторические труды, которые не могли быть изданы, трагедии, которые не могли быть сыграны.
   Он был человеком иной эпохи, а считал себя жертвой времени. Бомарше в его жизни представлял исключение, подтверждающее правило, - глоток свежего воздуха, дух авантюры, предмет восторженного изумления. Умственно ограниченный, чопорный, неисправимый домосед, Гюден с искренним недоумением поддавался влиянию своего друга, чья жизнь всегда была праздником, хотя, конечно, и опасным, подчас даже трагическим, но непрерывным. Поскольку у Гюдена не было ни гроша, Бомарше выслал ему 10 луидоров на дорогу. Это была значительная сумма, и Гюден счел должным отблагодарить за нее по всей форме: "Вы не могли более изящно заслужить мою признательность, и я с тем большим, если это только возможно, удовольствием Вас увижу вновь, что именно Вы снабдили меня средствами для осуществления желанной встречи. Я расплачусь с Вами, как только это будет в моих возможностях. Отправляюсь в путь без промедления, засунув весь свой багаж в носок". Он не успокоился, пока не отдал своему благодетелю этот долг, настаивая, как пишет Ломени, "с видом человека, который не привык никому позволять себя одаривать". Гюден был полноправным членом семьи Бомарше, его сердечно любили, отвели ему прекрасные апартаменты в доме, но, как его ни холили, ни лелеяли, Гюден, более боязливый, чем когда-либо, при первой же тревоге - а именно 18 фрюктидора - удрал в свои скромные владения. Чтобы заставить его наконец вернуться, Бомарше пришлось пустить в, ход самые убедительные доводы - я имею в виду те, которыми можно растормошить литератора, подняв его даже из гроба. Честный Гюден рассказывает об этом, ничего не утаивая:
   "Бомарше сообщил мне, что он на очень выгодных для меня условиях договорился с неким издателем, буде я пожелаю, опубликовать работы, имеющиеся в моем портфеле, произведения, которые были запрещены при робком и отягощенном предрассудками королевском режиме и которые я отказался выпустить в свет в дни невзгод, когда были дозволены любые преступления печати. Поэтому я вернулся..."
   Ясно, что эта дружба не была односторонней.
   Бомарше был человеком иной закалки, чем Гюден. Он всегда храбро смотрел в лицо любой опасности. Но теперь для него подошла пора встретиться с противником иного рода, прежде незнакомым. Первые столкновения с ним относятся к началу 1797 года. Бомарше вроде бы не испугался и этого врага, а если и испытал законную тревогу, то держал ее про себя. В письме к Евгении от 5 мая 1797 года он рассказывает о своих встречах со смертью как бы между прочим.
   "После ночи с 6 на 7 апреля, когда я надолго потерял сознание - второй сигнал, поданный мне природой за последние пять недель, - состояние мое улучшилось. Жду присылки растительных порошков. То ли мне придает силы время года, когда все пробуждается, то ли меня подстегивает жар, но я смог, дорогое мое дитя, осуществить множество дел, приняв все меры предосторожности, чтобы ты могла пожать плоды моих трудов. Доверься своему отцу!"
   Как мы уже дали понять, по возвращении Бомарше из Германии на деловом поприще его постигали не только неудачи. Впрочем, лучше уж сразу написать, что, скончавшись, он оставил близким около 200 000 франков, сумму для того времени весьма внушительную, но до смешного малую по сравнению с тем, чем он владел до революции; 200 000 франков, не считая недвижимости и долговых расписок, о которых вам известно. Прибыв из Гамбурга с пустым кошельком, он за несколько месяцев сумел частично восстановить свое состояние. С годами ученик Пари-Дюверне сравнялся с учителем.
   В этом письме, адресованном Евгении, для нас интересны две вещи. Во-первых, оно дает представление о причине, или причинах, угасания Бомарше, во-вторых, оно датировано 5 мая 1797 года - а это для Бомарше был день славы. К нему мы еще вернемся.
   Начнем с диагноза или, точнее, прогноза, как выражались мудрецы Эпидавра. Что делал, где был Бомарше накануне или за день до удара? Так вот - он, как это бывало нередко, предавался обжорству. Интеллектуалы частенько неравнодушны к яствам земным. Я полагаю, что в Гамбурге он страдал и от вынужденного поста: от черного хлеба и вареной картошки пухнут, но небо при этом остается холодно, как мрамор. Долгое изгнание разожгло аппетит Бомарше, но сделало хрупким организм. Таковы печальные плоды слишком продолжительной диеты: при первом же зигзаге обленившаяся печень просит пощады, Мы могли бы позлословить также и о плодах воздержания, усыпляющего рефлексы и притупляющего чувства, разжигая при этом вожделения. Не входя в детали, скажем, что Нинон трудно было узнать своего Бомарше, когда она вновь обрела его в постели. Неумеренно подстегивая природу, старый друг красотки, вполне вероятно, был недостаточно осторожен. Но хватит балагурить. Итак, накануне удара Бомарше пировал с первыми гурманами Директории. Его рассказ об этом банкете хотя и длинноват, но заслуживает внимания по многим причинам. Мы найдем здесь лишнее подтверждение того, что Бомарше сохранял политический вес и при новом режиме. Все сотрапезники, кроме него самого, были людьми, стоявшими у кормила власти. Кроме того, этот текст бросает свет на республиканские взгляды Бомарше, одушевляемые свойственным ему уважением к порядку, защитой всех свобод и любовью к отчизне. Некоторая высокопарность, которой грешит Бомарше всякий раз, когда заводит речь о Франции, неотделима, как мы уже могли заметить, от глубокой искренности чувства. Наконец, чтобы покончить с этой трапезой, о меню которой Бомарше нам не рассказывает, необходимо уточнить, что в силу обстоятельств она сделалась исторической. Несколько недель спустя часть мужей, принимавших участие в застолье, отправила другую часть на каторгу в Кайенну. 18 фрюктидора, как писал трясущийся от страха Гюден, "члены Директории восстали друг на друга с оружием в руках; депутаты народа были похищены со своих священных скамей и заключены в клетки на колесах, а затем брошены скопом в трюмы кораблей и отвезены в самые гиблые места Южной Америки". Еще одно слово, прежде чем открыть дверь в банкетный зал, где сквозь скатерть проступает кровь, обратите внимание на тень, вырисовывающуюся позади стула, занимаемого молодым Келлерманом. Это - продолжение Истории, следующая глава, из списка действующих лиц которой Бомарше уже исключен. Итак, к столу!
   "Вчера я был на банкете, воспоминание о котором долго не изгладится из моей памяти, столь избранное общество собрал генерал Матье Дюма за столом у своего брата. В былые времена, когда мне доводилось обедать у государственных сановников, меня неизменно шокировало это сборище разномастных людей, коим одно только их происхождение позволяло быть среди приглашенных. Аристократические дурни, высокопоставленные тупицы, люди, кичащиеся своим богатством, манерные щеголи, кокетки и т. д. Если не Ноев ковчег, то по меньшей мере скопище сброда; вчера же среди двадцати четырех сотрапезников я не видел ни одного, кто не занимал бы своего поста в силу высоких личных достоинств. Это был, если можно так выразиться, великолепный экстракт Французской республики, и я молча глядел на них всех, воздавая каждому по заслугам, поднявшим его так высоко. Вот их имена:
   Генерал Моро, победитель при Биберахе и т. д., осуществивший известное великое отступление.
   Министр внутренних дел Бенезек, призванный гласом народа в члены Директории.
   Буасси д'Англас, честь переизбрания которого оспаривали двадцать четыре департамента, недавно вновь переизбранный.
   Петье, военный министр, почитаемый всей армией.
   Лебрен, один из сильнейших людей в Совете старейшин.
   Симеон, крупнейший юрисконсульт Совета пятисот.
   Тронсон дю Кудре, член Совета старейшин, один из самых красноречивых заступников обездоленных.
   Дюма де Сен-Фюлькран, у которого мы обедали, один из самых уважаемых руководителей военного снабжения.
   Лемере, член Совета старейшин, одна из опор конституции в борьбе против анархистов.
   Генерал Совьяк, великий военачальник, который превознес заслуги Вобана.