Происходили — если уж быть точным — и более страшные вещи: отключение электричества распространилось даже на больницы. Комитет по здравоохранению счел необходимым приостановить рентгеновские исследования при отделе сывороток на Бреннерштрассе. Вдобавок из-за неурожая масличных культур и без того скудное снабжение продовольствием фактически осталось снабжением только на бумаге: на человека в месяц приходилось 75 граммов маргарина. А поскольку желание Германии принять участие в международной китобойной экспедиции было отвергнуто британскими властями, не приходилось рассчитывать и на помощь местных маргариновых фабрик, принадлежавших голландскому концерну Унилевер. Итак, помощи не было ниоткуда. И все страдали от голода и мороза.
   Но если вы спросите меня, кому тогда пришлось всего хуже, я не без упрека по адресу тех, кому и тогда приходилось много легче, скажу: это были все жильцы разбомбленных домов, обитавшие в подвалах, а также беженцы с востока, которые ютились на садовых участках и в кишевших вшами бараках. И не будь я даже сенатором именно по жилищным вопросам, я все равно не отказался бы от обязанности проверять эти наспех сооруженные из рифленой жести на бетонном основании времянки, равно как и садовое товарищество Вальтерсхоф. Там разыгрывались ужасающие сцены. Хотя ветер свирепо задувал сквозь щели, большинство чугунных печек стояли ненатопленными. Старики, те вообще не вылезали больше из постели. И стоило ли удивляться, что самые нищие, которым из-за отсутствия предметов для обмена был недоступен черный рынок, где четыре брикета отдавали за одно яйцо или три сигареты, что эти самые нищие либо погружались в полное отчаяние, либо вступали на нелегальный путь? Особенно активно грабили поезда с углем дети разбомбленных или изгнанных.
   Должен признаться, что уже тогда я не мог вынести приговор в соответствии с инструкциями и предписаниями. В присутствии высоких полицейских чинов я мог наблюдать происходящее на товарной станции Тифзак: полуприкрытые ночной тьмой фигурки, которые не отступали ни перед каким риском, среди них подростки и дети. С мешками и тачками они стекались на станцию, используя каждое темное место и лишь изредка попадая в свет дуговых фонарей. Одни сбрасывали уголь с платформ, другие собирали. Глядь — а их уже и след простыл.
   В результате я попросил тогдашнего начальника железнодорожной полиции не вмешиваться на сей раз в происходящее. Но облава уже началась, лучи прожекторов высветили территорию. Слова команды, усиленные мегафоном. Лают полицейские собаки. Я все еще слышу пронзительные полицейские свистки и вижу перед собой изможденные детские лица. Если б они по крайней мере плакали. Но даже и на это они уже были неспособны.
   Только, пожалуйста, не спрашивайте, каково было тогда у меня на душе. Но для вашей публикации хочу еще добавить следующее: наверно, по-другому просто было нельзя. Органам городского управления и полиции отдали приказ не бездействовать. И лишь в конце марта морозы пошли на убыль.

1948

   Вообще-то мы с женой собирались первый раз в жизни по-настоящему отдохнуть. Нам как пенсионерам приходилось трястись над каждым пфеннигом, даже когда рейхсмарка уже почти ничего не стоила. Но поскольку мы с ней никогда не курили и могли что-то предпринять с талонами на курево — тогда все давали только по карточкам, — нам удалось немножко поразжиться благодаря черному рынку и даже кое-что отложить.
   Ну, мы, стало быть, и поехали в Алгой [37]. А там все время лил дождь. Впоследствии моя жена могла на эту тему и еще про все, что нам довелось пережить в горах, сочинить настоящую рифмованную поэму на чистом рейнландском диалекте, потому как оба мы родом из Бонна. Начиналась эта поэма следующими словами:
 
Три ночи, три дня мы по Рейну гуляли,
Ни гор, ни небес, ни камней не видали…
 
   Но в нашем пансионе и вообще повсюду уже ходили слухи про новые деньги, которые должны наконец-то ввести. А потом прошел слух: вот через два дня и введут.
 
И выдали нам к Рождеству по подарку:
Ко всем неприятностям — новую марку.
 
   Вот что сочинила моя жена по этому поводу. И тут и поспешно, так сказать, про запас, подстригся у деревенского брадобрея на старые деньги, причем даже велел срезать больше, чем надо. А жена покрасила у него волосы в каштановый цвет и — плевать на расходы — сделала там же перманент. А потом пришлось срочно укладывать вещи. Хватит, наотдыхались! Но поезда по всем направлениям, и особенно в Рейнланде, все равно как когда ездят по деревням за продуктами, были набиты битком, каждый хотел чем поскорей очутиться дома, и это отлилось у моей Аннелизы в следующие рифмы:
 
А поезд наш битком набит,
За новой маркой всяк спешит…
 
   Потом, еще не успев приехать в Бонн, мы ринулись в сберкассу и сняли со счета все, что там у нас еще оставалось, потому как в ближайшее воскресенье, это, значит, было 20-го июня, началась вся эта катавасия с обменом. Но, перво-наперво, полагалось занять очередь. Под дождем, к слову сказать. Дождь вообще-то лил всюду, не только у нас в Алгое. Простояли мы целых три часа — такой длины была очередь. Каждому выдали по сорок марок, а месяц спустя — еще двадцать, но уже не рейхсмарок, а немецких марок, рейха ведь, собственно говоря, больше не осталось. И считалось это проявлением справедливости, но никакой справедливости тут не было. Во всяком случае, не было для нас, пенсионеров. От того, что мы собственными глазами увидели на другой день, вполне могла закружиться голова. Вдруг, словно кто-то сказал «фокус-покус-тили-покус», все витрины засияли товаром. Колбаса, ветчина, приемники, нормальные ботинки, а не такие, с деревянной подметкой, костюмы, из натуральной шерсти, причем всех размеров. Ну, само собой, это был накопленный и припрятанный товар. Сплошь спекулянты скупили это добро про запас, дожидаясь, когда придут настоящие деньги. Потом уже прошла молва, будто всем этим мы обязаны Эрхарду, ну, который с толстой сигарой. А новые деньги втихаря отпечатали американцы. Позаботились они заодно и о том, чтобы новая немецкая марка была только в так называемой Тризонии, а в советской зоне чтоб ее не было. Вот почему русские завели собственную марку и закрыли все подступы к Берлину, после чего пришлось устраивать воздушный мост, и теперь наша Германия была разделена также и по деньгам. Вот только с деньгами вскоре стало совсем худо. Для пенсионеров вроде нас — и подавно. По поводу чего Аннелизе написала:
 
Денег дали нам так мало,
Что на жизнь и не хватало…
 
   Не диво, что в нашем местном ферейне товарищ Германн бранился:
   — Интересно, откуда вдруг взялась такая уйма товаров? Да оттуда, что частная экономика заботится не об удовлетворении потребностей, а о собственных барышах…
   Вообще-то он был прав, хотя потом стало немного получше. Но для нас, мелких пенсионеров, так ничего и не изменилось. Мы, правда, могли постоять перед полными витринами, но и только. Хорошо, конечно, что теперь появились, наконец, свежие фрукты и овощи, вишни, по пятьдесят пфеннигов за фунт, цветная капуста по шестьдесят пять за вилок. Но нам приходилось считать и пересчитывать, как раньше.
   К счастью, моя жена послала на конкурс, объявленный газетой «Кёльнише рундшау», свое стихотворение под названием «Бегство из Алгой». Полагалось описать «Лучшие впечатления об отпуске». Ну, чего тут долго рассказывать, она получила вторую премию, что означало двадцать новых марок наличными. А за публикацию в газете — еще десять. Деньги эти мы положили в сберкассу. Мы и вообще старались сберечь все, что только можно. Но для поездки в отпуск за все эти годы денег так и не набралось. Потому что мы, как это тогда называлось, стали «жертвами денежной реформы».

1949

   …И представь себе, мой дорогой Улли, бывают еще на свете знамения и чудеса, потому как мне на старости лет, совсем недавно выпала удивительная встреча: она еще жива, прекрасная Инга, чей неприступный облик (в natura и figura) [38] некогда (или прикажете говорить: во времена Адольфа?) бросал нас, штеттинских юнцов, в жар и в холод, волновал, лишал дара речи, короче, кружил нам голову и — рискну даже сказать — повергал в сердечный трепет тех, кто приблизится к ней на расстояние не более вытянутой руки. Нет, не когда мы разбивали палатки у залива, а когда мы совместно собирали зимнюю помощь для замерзающего восточного фронта, складывали и запаковывали подштанники, пуловеры, нарукавники и прочие шерстяные вещи, мы набрасывались друг на друга. Впрочем, все это сводилось лишь к мучительным поцелуям на разостланных меховых пальто и вязаных кофтах, после чего от нас зверски разило нафталином.
   Чтобы снова вернуться к сегодняшней Инге: возраст явно сказывается — как и у нас, но даже от покрытой морщинами и обзаведшейся серебристой сединой фрау др. Стефан исходит тот поток юной силы, который некогда вознес ее в высшие круги. Думаю, ты наверняка помнишь: производство за производством. Под конец она стала фюрершей в BDM, тогда как мы были всего лишь: я — фюрером в юнгцуге [39], а ты фенляйнфюрером. Когда же нас позднее все-таки засунули в форму Люфтваффе, пора коричневых рубашек, галстуков и фюрерских шнуров (известных под названием «обезьяньи качели») все равно уже была на исходе. Зато Инга — о чем она стыдливо прошептала мне на ухо — продержала своих девушек в железном кулаке до самого конца: забота о беженцах из Задней Померании, пение в госпиталях. И лишь когда пришли русские, она, не потерпев ни малейшего физического ущерба, отреклась от Союза Немецких Девушек.
   Ну, чтобы не злоупотреблять твоим терпением, как человека, вынужденного читать это послание: мы встретились с ней по случаю книжной ярмарки в Лейпциге, в программу которой входил допущенный Государством рабочих и крестьян профессиональный разговор под эгидой Дуденовского общества [40]; членами которого являлись два немца, в частности я, профессор, которому (как и тебе) предстоял выход на пенсию, но лингвистические достоинства которого пользовались и пользуются большим спросом у Западного Дудена. И поскольку мы до известной степени могли без помех работать с Восточным Дуденом, она и произошла, эта встреча, ибо Инга тоже как известный лингвист принадлежит к общенемецкому языкоухудшающеулучша-ющему объединению, где имеют, хотя и ограниченное, право голоса также австрийцы и немецкоговорящие швейцарцы. Не хочу, однако, докучать тебе нашими спорами касательно реформы правописания: эта гора уже давно мучается родовыми схватками и не сегодня-завтра родит пресловутую мышь.
   Единственно интересным представляется мой тет-а-тет с Ингой. Мы церемонно уговорились встретиться за чашкой кофе с пирожными в Медлеровском пассаже, причем я получил возможность по приглашению Инги грызть некое саксонское лакомство, именуемое «творожник». После кратких профессиональных замечаний мы подошли к нашей штеттинской юности. Ну сперва обычные школьные воспоминания. Она с опаской двигалась между воспоминаниями из нашего совместного периода по «гитлерюгенд», прибегала к метафорам такого типа «В те мрачные года совращения…» Еще она сказала: «…Как же были осквернены наши идеалы, как злоупотребляли нашей верой…» Но когда я перешел к периоду после сорок пятого, она без малейшей запинки истолковала перемену своей прежней системы и прежних цветов на социалистическую, совершившуюся всего лишь через полтора года колебаний как «мучительный переход к антифашизму». Вот и в Союзе Немецкой Молодежи она как человек более чем квалифицированный быстро сделала карьеру. Она рассказывала о своем участии в торжествах по поводу образования ГДР, проходивших, как всем известно, в одна тысяча девятьсот сорок девятом году в бывшем геринговском Министерстве воздушного флота. Потом она принимала участие во Всемирном фестивале молодежи, в Первомайских процессиях, а усердно агитируя несговорчивых крестьян, тем самым принимала участие даже и в коллективизации. Но при этой усиленной агитации, как она говорила, «при посредстве громкоговорителя», у нее зародились первые сомнения. Вдобавок наша прекрасная Инга и по сей день является членом СЕПГ [41] и в этом качестве она прилагает всяческие усилия — в чем и заверила меня — чтобы «встречать ошибки и заблуждения партии конструктивной критикой».
   Затем мы перешли к маршрутам бегства наших семей. Ее семья на бегу осела в Ростоке, где сама Инга вскоре, как вполне доказуемый выходец из рабочей семьи — ее отец был сварщиком на верфи, — могла поступить в университет и одновременно делать партийную карьеру. А моих родителей, как ты знаешь, занесло морским путем в Данию, оттуда — в Шлезвиг-Гольштейн, точнее сказать — в Пиннеберг. Инге я сказал: «Ну, нас, по счастью, волной занесло через Эльбу, на Запад, где меня и подхватили англичане», после чего я перечислил ей этапы моего пути: плен в Мюнстеровском лагере, тетку в Геттингене, с опозданием сданные экзамены на аттестат зрелости, первые семестры в Геттингене же, должность ассистента в Гисене, американская стипендия и т.д. и т.п.
   Покуда мы так с ней болтали, мне пришло в голову, насколько ущербным и одновременно благоприятным было мое западное становление: коричневая рубашка была сброшена, но голубой взамен не выдали. «Ну, это все внешние приметы, — сказала Инга, — мы хоть во что-то верили, а вы при капитализме утратили все и всяческие идеалы». Я, конечно, начал возражать: «Ну, веры у нас и раньше хватало, когда я носил коричневую рубашку, а ты носила белоснежную блузку, юбку до колен и веровала!» «Мы были дети, совращенные дети!» — гласил ее ответ. После чего Инга погрузилась в молчание. Впрочем, это она всегда умела. Ну и само собой, она не пожелала терпеть, когда я накрыл ладонью ее руку. Скорее обращаясь к себе самой, она прошептала: «В какой-то момент у нас все пошло наперекосяк». И с моей стороны последовало естественное эхо: «У нас тоже».
   После чего мы беседовали только по делу, заговорили о Дуденовском обществе и его общенемецких неурядицах. Под конец перешли к орфографической реформе. Оба мы придерживались того мнения, что реформу надо проводить решительно и радикально или вообще не затевать. «Только ничего половинчатого!» вскричала она и чуть-чуть порозовела до корней волос. А я молча кивнул, вспоминая свою юношескую любовь.

1950

   Раз я уже задолго до войны был пекарем, кельнские так и прозвали меня «Пряник с приветом». Но это они не со зла, просто после великого Вилли Остерманна мне лучше других удавалась раскачка под вальс. В тридцать девятом, когда мы последний раз справляли карнавал и могли громко кричать «Гип-гип-ура, Кёльн», гвоздем программы была «Резвая лань…», да и по сей день у нас повсюду звучит «Честь имею, господин капитан!», обессмертившее «Мюльхаймскую лодочку».
   Потом все стало мрачней мрачного. Лишь когда кончилась война и от нашего дорогого Кёльна остались одни развалины, когда оккупационные власти категорически запретили проведение карнавала, да и будущее выглядело донельзя мрачно, мне удался великий прорыв с моим «Мы все уроженцы Тризонии», потому как кельнские пижоны не станут терпеть, чтоб им кто-то что-то запрещал. По-над развалинами, разукрасившись тем, что осталось; карнавальные офицеры в красных мундирах, все брюхачи, даже несколько инвалидов из принцевой гвардии, и пошло-поехало от Петушиных ворот. А в сорок девятом, впервые после войны, крутое созвездие, как и положено — Принц, Крестьянин, Девица, — собственноручно принялось выгребать мусор из полностью разрушенного Гюрцениха. Это было чисто символическое действие, потому что в Гюрценихе всегда проводились самые прекрасные мероприятия.
   И только на другой год нам разрешили официально. Был юбилейный год, потому что древние римляне в пятидесятом году основали наш город под названием Колониа. «Кёльн, вот он стал каков за девятнадцать веков» — это и был лозунг празднования. К сожалению, не мне принадлежит карнавальный шлягер сезона, и никому другому из профессионалов, ни тебе Юпп Шлёссер, ни тебе Юпп Шмиц, а сочинил его некий Вальтер Штейн, которому якобы во время бритья пришла в голову строчка «Кто будет за это платить, где деньги на это добыть?» Признаюсь честно, его текст вполне угадал настроение людей. «Кто сможет на это нассать, где деньги на это достать?»… Но раскручивал эту песню один тип с радио, Фельц его звали. Жулик — клейма негде ставить, потому как и Штейн, и Фельц — это был один и тот же человек. Обман был довольно подлый, настоящая афера по-кёльнски, но «Кто будет за этот платить?» звучало на всех углах, потому что этот самый не то Штейн, не то Фельц нашел верный тон. Ведь после денежной реформы во всех карманах свистел ветер и уж, во всяком случае, у простых людей. Но у нашего карнавального Принца Петра III деньжонки всегда водились, и то сказать: оптовая торговля картофелем! А Крестьянин наш, тот имел фирму изделий из мрамора в Эренфельде. Не из бедных была также и наша Девица Вильгельмина, которую, по уставу, должен был изображать мужчина, а мужчина этот был ювелир да вдобавок золотых дел мастер. Это тройное созвездие и швырялось потом деньгами, когда в базарном павильоне справляли женский карнавал с базарными торговками…
   Впрочем, я ведь собирался говорить про Дурацкий понедельник. День выдался дождливый, но, несмотря на это, народу набралось до миллиона, некоторые прибыли даже из Голландии и Бельгии. Оккупанты — и те приняли участие в праздновании, потому что теперь было в общем и целом все дозволено. И получилось почти как в былые годы, если, конечно, отвлечься мыслями от развалин, которые довольно зловеще бросались в глаза. Это была историческая процессия с древними германцами и древними римлянами. Началось с уберийцев, от которых вроде бы и происходят кёльнцы, потом, ноги навскидку — маркитантка Марихен, а впереди музыка. И все эти колесницы, числом до пятидесяти. И если девиз прошлого года гласил: «Мы снова здесь и делаем, что можем!», а могли мы, сказать по-честному, и в самом деле очень немного, то на сей раз из колесниц в толпу сыпалась карамель, для пузанов и для модников, на круг примерно двадцать пять центнеров. А из передвижного фонтана фирма 4711 разбрызгала в толпу несколько тысяч литров одеколона. Тут вполне было уместно спеть, под раскачку: «Кто будет за это платить?…»
   Этот шлягер сохранился на долгое время. Если отвлечься от шлягера, в процессии Дурацкого понедельника по части политики ничего интересного не происходило, потому что оккупационные власти за всем присматривали. Разве что в самой процессии обращали на себя внимание две маски, которые все время держались рядом. Они даже целовались и танцевали друг с дружкой, ну, словом, водой не разольешь, что было довольно противно и, я бы даже сказал, гнусно, потому что одна из масок очень похоже изображала старика Аденауэра, а другая — это была бородка клинышком оттуда, ну, короче, этот ихний Ульбрихт. Люди, ясное дело, смеялись над хитрым индейским вождем и сибирской козой. Но это, собственно, было единственным, что касалось всей Германии в процессии Дурацкого понедельника. Направлено скорей всего против Аденауэра, которого кёльнские пижоны никогда не любили, потому что еще до войны, будучи обер-бургомистром, он выступал против карнавала. А уж став канцлеpoм, он и вовсе с радостью бы его запретил. Причем навсегда.

1951

   Глубокоуважаемые господа из Управления заводов «Фольксваген»!
   Я опять должна писать вам жалобу, потому что мы ни разу не получили от вас ответа. Не оттого ли, что так сложилась судьба и мы проживаем теперь в Германской Демократической Республике? Причем наш домик находится под Мариенборном, у самой границы, через которую мы не имеем права переходить с тех пор, как, к сожалению, был сооружен защитный вал.
   И очень несправедливо, что вы нам не отвечаете. Мой муж работал у вас с самого начала, я пришла несколько позже. Уже в тридцать восьмом он обучался в Брауншвейге на инструментальщика. Позже он стал сварщиком, а когда война подошла к концу, сразу начал разбирать развалины, потому что заводы были разбомблены почти наполовину. Позднее, когда к руководству пришел господин Нордхоф и по-настоящему начались монтажные работы, он даже стал контролером, а заодно был в производственном совете. На снимке, который я прилагаю, вы можете видеть, что он присутствовал пятого октября 1951 года, когда с конвейера сошел 250-тысячный «фольксваген» и у нас был большой праздник. И господин Нордхоф произнес очень красивую речь. А мы все столпились вокруг «жука», его покрыли золотисто-желтой краской, как и миллионный, который мы отмечали четыре года спустя. Но второй праздник получился лучше, потому что в прошлый раз, когда с конвейера сошел 250-тысячный, не хватало рюмок и пришлось пить из каких-то пластиковых стаканов, отчего у многих гостей и сотрудников не на шутку разболелся живот, и некоторых даже вырвало прямо в цеху. Но на сей раз подавали настоящие рюмки. Жаль только, что профессор Порше, который по сути и изобрел «фольксваген», а вовсе не этот Гитлер, скончался в том же году, в Штутгарте, и потому не мог праздновать вместе с нами. Уж он-то наверняка ответил бы нам, доведись ему увидеть наши прежние сберегательные карточки.
   Сама я начала работать на «Фольксвагене» уже когда шла война, сразу после Сталинграда, когда призвали всех мужчин. Тогда, как вам, без сомнения, известно, еще не выпускали «жука», а выпускали огромное количество вездеходов для нашего вермахта. В прессовочном цеху, где я штамповала жесть, помимо наемных рабочих было еще множество русских женщин, но говорить с ними нам запрещалось В этом цеху я пережила и бомбардировки. Когда работа снова возобновилась, меня перебросили на более легкий участок, к конвейеру. Тогда я и познакомилась со своим мужем. Но лишь в пятьдесят втором, когда умерла моя мать и оставила нам под Мариенборном домик с садом, я перебралась в Советскую оккупационную зону. А мой муж проработал еще примерно с год, пока с ним не произошел несчастный случай на производстве. Может, мы напрасно это сделали, потому что судьба распорядилась так, что мы теперь оказались от всего отрезаны. Вы даже на наши письма не отвечаете, и это очень несправедливо!
   А ведь мы своевременно подали заявление о вступлении в сберегательный договор с «Фольксвагеном» и выслали вам все необходимые документы. Во-первых, подтверждение, что мой муж, Бернхард Эйлсен, с марта тысяча девятьсот тридцать девятого года каждую неделю вносил по меньшей мере пять марок и четыре года подряд наклеивал на сберегательную карту марки для получения иссиня-черной модели «Крафт дурх фройде» [42], как назывался «Фольксваген» в те времена. В общей сложности мой муж накопил таким путем 1230 марок. Такова была тогда продажная цена, если получать непосредственно с завода. Далее вам было отправлено подтверждение окружного президиума Национал-социалистского объединения «Крафт дурх фройде». Но поскольку небольшое количество машин, которое производилось в войну, попадало к партийным бонзам, моему мужу так ничего и не досталось. По этой причине, а также потому, что он получил инвалидность, мы претендуем на модель «жука», иными словами на «фольксваген 1500», цвета «липовый лист» и без особых усовершенствований.
   Теперь, когда с конвейера уже сошло более пяти миллионов машин, и вы даже выстроили дочернее предприятие для мексиканцев, должна найтись возможность удовлетворить и наши требования, пусть мы теперь постоянно проживаем в ГДР. Или мы вообще больше не считаемся немцами?
   Поскольку ваш Федеральный суд в Карлсруэ недавно заключил договор с объединением бывших вкладчиков, нам причитается скидка в 600 марок. А остальное мы охотно заплатим в нашей валюте. Это ведь разрешается или как?
   С глубоким уважением ждет вашего ответа
   Эльфрида Эйльсен.

1952

   Когда гости нас спрашивают, я им всем и до сих пор отвечаю, что нас свело «Волшебное зеркальце», как раньше называли телевидение, причем не только в бюллетене «Слушай-ка», а уж любовь пришла потом, мало-помалу. Случилось все на Рождество пятьдесят второго. Тогда повсюду, а не только у нас в Люнебурге, люди толпились перед витринами радиомагазинов и смотрели, как на экране шла первая настоящая телепрограмма. Там, где стояли мы, был всего один-единственный телевизор.