Все это и даже больше этого нам приходилось выслушивать изо дня в день, изо дня в день. Да, да, ваше преосвященство, вы правы. Он явно идентифицировал себя с господином Германном Йозефом Абсом, которому в свое время дозволялось давать финансовые консультации самому бундесканцлеру, то есть идентифицировал себя со своим прежним шефом, с которым предположительно был очень близок не только во время послевоенного восстановления, но и раньше, в годы войны. Заходит ли речь об этих опостылевших вопросах возмещения убытков, адресованных ИГ-Фарбенин-дустри, или о дальнейших требованиях Израиля, ему всегда кажется, будто именно он должен вести переговоры по поручению господина Аденауэра. И тогда он говорит следующее: «Господин Абс отвергает эти требования, господин Абс приложит все усилия для сохранения нашей кредитоспособности». Причем эти ужасные панки тоже его так называли, едва он выходил за ворота виллы. «Папа Абс!» — кричали они. Нас же он с улыбкой заверял: «Не беспокойтесь, господин Абс всего лишь намерен предпринять маленькую служебную поездку».
   Дети? Вы не поверите, ваше преосвященство, они исцелились буквально за день, так потрясло их поведение дедушки. Моника выкинула в мусорный бак свой кожаный прикид и эти ужасные сапоги на шнуровке. Готовится сдавать экзамены на аттестат зрелости. Мартин снова вернулся к своим шелковым галстукам. Как говорил мне Эрвин, мальчик хотел бы уехать в Лондон и там поступить в колледж. Собственно говоря, если, конечно, отвлечься от трагических последствий, мы все должны быть благодарны старику за то, что его внуки снова пришли в разум.
   Ну конечно же, ваше преосвященство, нам крайне нелегко далось это, как я понимаю, выглядящее очень жестоким, решение. Бесконечными часами мы вместе с детьми искали выход. Да, теперь он в Графенберге. Да, да, вы ведь сами говорите: у этого заведения отличная репутация. Мы регулярно его навещаем. Ну, конечно, и дети тоже. Он ни в чем не испытывает недостатка. Вот только до сих пор он выдает себя за «господина Абса», но, как нас заверил один санитар, он весьма охотно общается и с другими пациентами. Недавно, как говорят, он вообще сдружился с пациентом, который весьма удачным образом выдает себя за «господина Аденауэра». Обоим даже разрешают играть в боччию.

1979

   Да перестань ты наконец выспрашивать! Как это вообще понимать: моя самая большая любовь? Ну конечно, конечно, ты, мой нервный Клаус-Стефан, а я твоя… И ладно, хватит меня сверлить своими вопросами. Ты, верно, под словом «любовь» подразумеваешь что-то такое, с сердечным трепетом, потными ладонями, заплетающимся языком, почти на уровне бреда. Да, сверкнула один раз такая искра, мне тогда было тринадцать. И я влюбилась, ты даже не поверишь в кого, в такого воздухоплавателя, он летал на воздушном шаре, влюбилась прямо до потери сознания. Если быть точной, не в него самого, а в его сына, а если еще точней — в старшего сына, потому что там было два человека, которые со своими семьями — когда же это все было? — двенадцать лет назад, в середине сентября, перелетели на двух воздушных шарах, наполненных горячим воздухом, из Тюрингии в Франконию. Да ты что, какая же это увеселительная поездка! Ты что, ничего не понимаешь или не хочешь понимать? Через границу они перелетели. Отважно перелетели над колючей проволокой, над пехотными минами, над самострельными установками, над мертвой полосой и прямиком — к нам. Как ты, вероятно, помнишь, я родом из Найли, есть такое место в Франконии. Меньше пятидесяти километров от Найли, тогда еще в другой Германии, расположен Песнек, откуда и сбежали оба этих семейства. Я ж тебе говорю: на воздушном шаре, а шар этот они сами сшили. После чего Найла прославилась, попала во все газеты и даже на телевидение, потому как эти воздухоплаватели приземлились хоть и не перед самой нашей дверью, но все-таки на краю нашего города, на лесной поляне: четверо взрослых, четверо детей. И одним из четверых был Франк, ему как раз исполнилось пятнадцать, в него-то я и втрескалась, причем сразу же, когда мы, остальные дети, стояли позади ограждения и смотрели, как оба семейства ради телевидения еще раз влезли в гондолу и по просьбе телевизионщиков помахали нам оттуда. Только мой Франк не махал. И лицо у него осталось неподвижным. Ему просто было стыдно, ему надоела вся эта суета. Все эти телештучки. Он даже хотел вылезти из гондолы, но ему не разрешили. И меня это поразило с первого взгляда. Мне хотелось броситься к нему, или броситься прочь от него. Ты прав, это было совсем не так, как у нас с тобой, у нас с тобой все развивалось постепенно и не было никаких внезапностей. Но вот с Франком — это и была любовь с первого взгляда! Говорила ли я с ним? Ну еще бы! Он едва вылез из гондолы, я сразу начала с ним болтать. Он-то почти ничего не говорил. Был очень скован. Просто прелесть! Но я приставала к нему со своими расспросами, хотела узнать все, как есть, ну, всю историю. О том, как оба семейства уже предпринимали одну попытку, но баллон сразу отсырел, потому что был туман, и перед самой границей, там еще, пошел на снижение, а они даже и не знали, где теперь находятся. Их счастье, что их там не зацапали. А потом Франк рассказал мне, как оба семейства не сдались, а наоборот, начали метрами закупать плащевую ткань, повсюду в тогдашней ГДР, а это, наверняка, было не просто. А по ночам взрослые, мужчины и женщины, на двух машинках строчили новый шар, кусок за куском, за что им сразу же после удачного перелета фирма «Зингер» хотела презентовать две новенькие электромашинки, они здесь думали, что перебежчики шили шар на двух старомодных зингеровских машинках с ножным приводом… Но оказалось, что это неправда. Машинки были восточного производства. И даже электрические. А значит никаких дорогих подарков… Ну ясно же, ведь никакого рекламного эффекта не было. А за ничего и не дают ничего… Во всяком случае, мой Франк мне постепенно все это рассказал, когда мы с ним тайно встречались на лесной поляне, где приземлился их шар. Вообще-то он был очень робкий, совсем не такой, как мальчики здесь на Западе. Целовались ли мы? Сперва нет, потом да. Но тут возникли неприятности с отцом. Он говорил, и в общем-то не без оснований, что их родители поступили безответственно, что они рисковали жизнью своей семьи. Но я, конечно, с ним не соглашалась. И, со своей стороны, сказала отцу — в общем, тоже не без оснований: ты просто завидуешь, раз эти люди решились на то, на что сам бы ты никогда не осмелился… Вот так! А теперь извольте радоваться, мой горячо любимый Клаус-Стефан изображает ревнивца, хочет устроить мне сцену, а то и вовсе порвать со мной. А все потому, что много лет назад… Ну ладно, ладно, ну наврала я, наврала. И все придумала. Я была слишком закомплексованная в тринадцать лет, чтобы заговорить с мальчиком. Я только все глядела и глядела. И потом глядела, когда встречала его на улице. Он ходил мимо нас в среднюю школу. Это на Альбин-Клё-вер-штрассе, откуда рукой подать до лесной поляны, куда они все приземлились на своем шаре. А потом мы переехали из Найли, в Эрланген, где отец начал работать в рекламном отделе у Сименса. Но Франк… Нет, нет, не просто слегка влюбилась, я его любила, по-настоящему, всем сердцем, и можешь сердиться, сколько захочешь. Пусть даже между нами ничего не было, ни вот столечко не было, я люблю его до сих пор, хотя сам Франк об этом даже и не подозревает.

1980

   «Из Бонна до нас рукой подать», сказала мне его жена в телефонном разговоре. Вы себе даже и не представляете, господин статс-секретарь, до какой степени наивны эти люди, хотя и очень дружелюбны: «Вы загляните к нам хоть ненадолго, чтобы своими глазами поглядеть, что у нас делается с утра до вечера, ну и вообще…» Вот я как глава соответствующего отдела и счел своим долгом поглядеть все собственными глазами, хотя бы ради того, чтобы впоследствии доложить вам. Скажу прямо: от Министерства иностранных дел до них и в самом деле рукой подать.
   Хотя нет, их Центр или то, что они называют этим словом, расположен в нормальнейшем типовом доме среди ряда таких же стандартных домов. И вот из такого-то дома люди вознамерились войти в мировую историю, нас же, коли понадобится, загнать в цугцванг. Вот и его жена меня заверяла, что сама тащит на себе всю эту «организационную муру», и это при необходимости вести хозяйство и при трех малых детях. Причем, все это она якобы делает одной левой, да еще вдобавок поддерживает постоянный контакт с пресловутым судном в Южно-Китайском море и распределяет, как бы между делом, до сих пор щедро поступающие пожертвования. Только с нами, говорила она, «с бюрократами то есть», у нее постоянно возникают трудности. В остальном же она действует в духе избирательного лозунга собственного мужа: «Проявляйте благоразумие, рискуйте на неблагоразумные поступки». Много лет назад, в шестьдесят восьмом, он подцепил этот лозунг в Париже, когда студенты еще на что-то осмеливались, ну и тому подобное. Вот она и мне советует следовать этому лозунгу, мне — это значит Министерству иностранных дел, ибо без политической отваги все больше и больше Boat people [59] будет идти ко дну или умирать от голода на этом крысином острове Пулаубидон. Во всяком случае, пароходу для Вьетнама, который ее мужу удалось зафрахтовать на несколько месяцев благодаря щедрым пожертвованиям, следует наконец позволить беспрепятственно забирать беженцев с других судов, например, тех бедолаг, что были подобраны фрахтером с датской «Maersk-Linie». Этого она просто требует. Этого требует закон человечности и тому подобное.
   Говорил ли я об этом доброй женщине? Неоднократно говорил, само собой разумеется, следуя инструкциям, господин статс-секретарь… В конце концов судоходная конвенция 1910 года — это для нас пока единственный закон, которым мы руководствуемся в столь щекотливых случаях. А согласно конвенции, как я не уставал ей повторять, все капитаны обязаны подбирать людей, терпящих бедствие, но подбирать непосредственно из воды, а не с других пароходов, как должно было произойти в описанном случае с «Maersk mango», он еще ходит под дешевым сингапурским флагом, подобрал с два десятка потерпевших кораблекрушение, а теперь хотел бы от них избавиться. И как можно скорей. Согласно радиограмме, они приняли на борт груз скоропортящихся фруктов, им нельзя отклоняться от курса, ну и так далее. И однако же я снова и снова заверял эту женщину, что прямая перегрузка спасенных Boat people на судно «Кап Аннамур» противоречила бы Международному морскому праву.
   Она же меня высмеяла, стоя тем временем у газовой плиты и кроша морковь в похлебку.
   — Это ваше правило, — говорила мне она, — возникло во времена «Титаника». А нынешние катастрофы имеют совсем другие масштабы. Уже сегодня следует исходить из цифры триста тысяч, когда речь идет об утонувших либо погибших от жажды. Пусть даже судну «Кап Аннамур» удалось до сих пор спасти многие сотни, на этом нельзя успокаиваться. В ответ на высказанное мною известное недоверие по поводу этих весьма приблизительных цифр и на прочие возражения она просто отмахнулась: «Да будет вам! Меня ни вот столечко не интересует, были ли среди этих беженцев наркоторговцы, сутенеры, возможно даже уголовники или лица, сотрудничавшие с американцами!» Для нее все это люди, которые каждодневно тонут в море, в то время как Министерство иностранных дел да и вообще все политики судорожно цепляются за правила, созданные сто лет назад. Еще в прошлом году, когда вся эта беда только начиналась, были такие деятели, которые в Ганновере и Мюнхене перед камерами телевидения приняли несколько сотен, как это у них называлось, «жертв коммунистического режима», а теперь, словно по команде, все вдруг заговорили о беженцах по экономическим причинам и о бессовестном злоупотреблении правом на политическое убежище…
   Нет и нет, господин статс-секретарь, успокоить эту добрую женщину не было никакой возможности. Вернее сказать, она не так уж и была взволнована, она скорее пребывала в таком, знаете ли, веселом спокойствии, причем она все время чем-то активно занималась, то колдовала над похлебкой — «Овощи с бараньей пашиной», как мне пояснили, — то висела на телефоне. Кроме того, к ней все время приходили какие-то люди, среди них врачи, предлагавшие свои услуги. Затевался длиннейший разговор по поводу листов ожидания, приспособленности для работы в тропиках, наличии защитных прививок и тому подобное. Ко всему этому, непрерывное присутствие трех детей. Как уже было сказано, я стоял на кухне. Хотел уйти, но так и не ушел. Свободных стульев не было. Она неоднократно просила меня мешать деревянной ложкой в кастрюле, покуда она в соседней комнате будет говорить по телефону. Когда я, наконец, опустился на корзину с грязным бельем, оказалось, что я сел на резиновую утку, которая — а это была игрушка ее детей — начала издавать жалостный писк, что вызвало всеобщий смех. Нет, нет, вовсе не ехидный и не издевательский. Эти люди, господин статс-секретарь, любят хаос. Как я услышал, хаос вызывает у них творческий подъем. В данном случае мы имеем дело с идеалистами, которым в высшей степени наплевать на существующие правила, инструкции и предписания. Более того, они, подобно этой женщине из этого стандартного барака, совершенно из-за чего мой отец вечно с ней бранится. Только я иногда навещаю ее в Эккернфёрде, где у нее есть домик и где она всегда, даже и после войны почитала своего гроссадмирала. В остальном же бабушка у меня что надо. И, по совести говоря, я с ней лучше лажу, чем с собственным отцом, который, конечно же, возмущается тем, что мы захватываем пустые дома. Вот почему бабушка и адресовала телеграмму только мне, а не моему отцу, да, именно по адресу Хермсдорферштрассе, 4, где мы при поддержке сочувствующих, а это врачи, учителя левых взглядов, адвокаты, уже несколько месяцев как очень неплохо устроились. Херби и Роби, то есть, как я тебе уже недавно писал, мои лучшие друзья, отнюдь не пришли в восторг, когда я показал им телеграмму. «Ты, верно, спятил, — сказал Херби, когда я начала укладывать вещи. — Одним наци меньше, только и всего». Но я ответил: «Вы не знаете мою бабушку. Когда она пишет „немедленно приехать“, спорить бесполезно».
   И вообще-то — уж можешь мне поверить, Рози — я очень рад, что своими глазами увидел этот цирк на кладбище. Там присутствовали почти все, кто не ушел на дно с подводными лодками. Было и забавно и в то же время как-то жутковато, ну и неловко тоже, когда они все запели над могилой, причем вид у многих из них был такой, будто они все еще идут в атаку на врага и должны обшаривать горизонт в поисках дыма. Бабушка тоже пела, разумеется, очень громко. Сперва «Германия превыше всего», а потом «У меня товарищ был», жуть да и только. И еще примаршировала парочка этих правых барабанщиков, в гольфах, когда такая холодрынь! А над могилой говорили про всякую всячину, но больше всего про верность. А вот гроб меня разочаровал. Самый обыкновенный гроб. Неужели, — так спрашивал я себя, — нельзя было соорудить подлодку в миниатюре, разумеется, из дерева, но раскрасить, как боевой корабль. И неужели нельзя было удобно уложить туда гроссадмирала? Потом, когда мы пошли, а кавалеры рыцарских крестов разъехались на своих «мерседесах», я на главном вокзале Гамбурга сказал бабушке, которая пригласила меня там на пиццу и сунула мне кой-какие деньжонки, больше, чем я истратил на дорогу: «Бабушка, а ты и в самом деле думаешь, что вся эта история с „холодной могилой моряка“ имела хоть какой-то смысл?» Потом мне и самому было стыдно за такой вопрос. Бабушка промолчала по меньшей мере с минуту и ответила: «Знаешь, мой мальчик, уж какой-то смысл она должна была иметь…»
   Как тебе уже известно, луммеровские амбалы, едва я успел вернуться, выкинули нас из домов. Причем не без помощи дубинок. Тогда мы захватили в том же Кройцберге парочку других домов. Вот и моя бабушка считает, что с этим множеством пустых квартир получилось форменное свинство. Но если хочешь, Рози, когда меня и отсюда выгонят, мы могли бы жить у моей бабушки, в ее маленьком домике. Она говорит, что была бы этому очень рада.

1982

   Если отвлечься от недоразумений, явно вызванных моими словами «коварный Альбион», я, что касается моего отчета по Хохвальдской верфи и филиалу АО «Морская техника» в Веделе, опубликованного под заголовком «Результаты войны на Фолклендских островах», доволен, вполне доволен даже и с сегодняшних позиций. Ибо если допустить, что обеим субмаринам типа 209, которые наши верфи поставили в Аргентину и электронная система которых считалась наиболее совершенной, с первого же раза удалось успешно выступить против отборных сил Великобритании, к примеру, потопить и авианосец «Непобедимый» и транспортное судно «Королева Елизавета», тогда этот двойной успех имел бы для правительства Федеративной Республики сокрушительные последствия, несмотря на публично заявленную им поддержку двойного решения НАТО [60] и отвлекаясь от давно уже надвинувшейся смены канцлеров. «Немецкое оружие утверждается в борьбе против союзников НАТО» — вот что говорили бы в этом случае. «Представить себе невозможно!» — писал я, указав при этом, что даже пущенный ко дну аргентинскими самолетами французского происхождения истребитель «Шеффилд» и транспортный корабль «Сэр Гейлхед» отнюдь не принизили успехи Германии, одержанные подводными лодками немецкого производства. И уж, конечно, с трудом скрываемая в Англии нелюбовь к немцам заявила бы тогда о себе во весь голос. Нас бы снова начали обзывать гуннами.
   По счастью, одна из подводных лодок, а именно «Сальта», стояла к началу войны на Фольклендах в порту из-за повреждений в машинной части, а другая, «Сан Луи», хоть и участвовала в операции, но с неподготовленной командой, которая, как выяснится впоследствии, была решительно не в состоянии обслуживать сложную атомную электронику торпедных систем. «Вот почему, — писал я далее в своем отчете, — британский флот, а также и мы, как нация, отделались легким испугом, тем более что у англичан, как и у нас, до сих пор сохранилось в памяти свидетельство боевой славы — первое сражение при Фолклендах от восьмого декабря 1914 года, когда до тех пор не знавшая поражений эскадра под командой легендарного вице-адмирала графа фон Шпее была уничтожена превосходящими силами противника».
   Чтобы, однако, подкрепить мои, выходящие за рамки военно-технических проблем и поднятые в моем отчете исторические соображения, я восемь лет назад, когда пришлось уйти Шмидту и начался поворот с приходом Коля, приложил к своему весьма трезвому анализу ксерокопию одной картины. Речь идет о морском сюжете кисти весьма известного мариниста Ганса Бордта, посвященном гибели одного броненосца в ходе вышеупомянутого морского сражения. Покуда на заднем плане корабль кормой погружается в воду, немецкий матрос на переднем плане, уцепясь одной рукой за доску, гордо вздымает другой, правой, рукой флаг, без всякого сомнения, флаг тонущего корабля. Как вы видите, это не простой флаг. Вот почему, дорогой друг и товарищ, я пишу вам столь подробно и с таким множеством отсылок к прошлому. Ибо на той драматической картине мы узнаем военный флаг нашего рейха, который совсем недавно, в связи с лейпцигскими демонстрациями по понедельникам, снова занял достойное место в современной истории. Правда, при этом возникали отвратительные побоища. О чем я крайне сожалею. Ибо согласно написанному мною по заказу отзыве на процесс объединения, замена ничего не значащего лозунга «Мы — народ!» на лозунг, сулящий успех политикам «Мы — один народ!» должна была происходить исключительно мирным путем, вполне благопристойно. С другой стороны, мы должны радоваться, что тем бритоголовым и на все готовым парням — они еще известны под названием «скинхеды» — в мгновение ока удалось с их в большом количестве представленными военными флагами рейха захватить и определить понедельничную сцену Лейпцига и — не спорю — с чрезмерной громкостью придать убедительную силу требованию единой Германии.
   Из чего можно заключить, какие окольные пути избирает порой история. Хотя иногда ее приходится и подталкивать. Как хорошо, что я, едва приспело время, вспомнил свой тогдашний отчет по Фолклендам и упомянутую выше картину. Тогда господа из AEG [61], как это наблюдается повсеместно, доказали свое полное историческое невежество, а потому и полную неспособность понять и оценить мой храбрый вневременной прыжок, но с ходом времени они, возможно, постигли более глубокий смысл военного флага. Ибо теперь мы видим его все чаще и чаще. Снова способные пылать воодушевлением молодые люди выходят с ним и высоко его поднимают. А с тех пор, как объединение совершилось и завершилось, я должен вам признаться, любезнейший друг, что меня преисполняет гордость, ибо я сумел угадать намек истории и своим отчетом поспоспешествовал, когда речь зашла о новом возвышении национальных ценностей и о том, чтобы наконец-то предъявить всему миру наш боевой флаг…

1983

   Не-а, такого у нас больше никогда не будет! С тех пор, как ему не довелось последний раз услышать среди леса клич Халалали — и где прикажете слышать? — на встрече охотников в лесу, да и его закадычный дружок, поставщик сыра-колбасы-пива приказал долго жить, и лишь последний из всей троицы, успевший своевременно перемахнуть оттуда сюда и во всю мочь рассесться в своей вилле у нас, на Тегернзее, для кабаретистов просто не осталось материала, ибо даже правящий ныне тяжеловес не способен восполнить отсутствие этого трио. С тех пор воцарилась скука. Осталось дурацкое сюсюканье, разбавленный кофе, шуточки по поводу бровей и тому подобное. Смеяться больше не над чем. А мы, профессиональные шуты нации, исполнившись тревоги, решили посоветоваться по этому поводу. Ну, само собой, в каком-нибудь баварском трактире. «Лесорубы» зовется этот закуток, где до нас и другие собирались по более или менее доступной цене со своими шуршащими бумагами, но это уже быльем поросло. Теперь мы беспомощно сидели в почтенном кругу. На полном серьезе был зачитан реферат «О положении немецкого кабаре после ухода Франца Йозефа Штрауса с особым учетом произошедшего почти сразу после его смерти объединения», но особой радости этот реферат никому не доставил. Скорее уж мы сами, собравшиеся здесь на полном серьезе комики, представляли собой мишень для насмешек.
   Ах, как же нам его не хватает, Франца Йозефа Штрауса, нашего святого работодателя и поставщика острот для ныне обреченных на простой специалистов по юмору! О чем бы ни шла речь, о подмазанной со всех сторон защитной броне, раздавленном зеркальном стекле, запутанных авантюрах с разными амиго или о твоих шашнях с диктаторами по всему свету, из всего можно было состряпать сценку. Немецкое кабаре всегда оказывалось готово к услугам, когда речь шла о том, чтобы избавить от лишних хлопот бедную, угнетенную оппозицию. По твоему адресу, о человек без шеи, нам всегда приходило в голову что-нибудь эдакое. А когда недоставало пристяжных, мы припрягали рядом с тобой Венера, старого Щелкунчика. Но и Венера с его трубкой тоже больше нет.
   На тебя, как и на нас всегда можно было положиться. Только один раз, в восемьдесят третьем, когда речь шла о миллиарде — для того, разумеется, чтобы помочь бедным сестрам и братьям на Востоке, мы явно все прохлопали, не оказались хитрыми мышками, когда в Розенхайме, в Гостевом доме Шпёк заседал не знающий себе равных триумвират. Здесь — компактный Штраус, там Шальк, посланец с Востока и, как дитя мира, поставщик мяса-сыра-пива Мерц посредине. Вооруженное лучшими намерениями, трио жуликов и спекулянтов выступило в пьесе, которая на правах грязной комедии всегда собирала бы полные залы. Ибо взнос из западной кассы с девятью нулями должен был пойти на пользу не только страдающему от недостатка валюты восточному государству, но и позаботиться о том, чтобы под нож гостеприимного хозяина в качестве баварского макроимпортера пошли целые стада некогда всенародных, а ныне готовых для забоя быков.
   Все мнили себя в братской обстановке. Какой там «пожиратель коммунистов» или «враг капиталистов», когда под рукой сходятся все счета на мясо-сыр-пиво, а попутно вышеупомянутый Шальк может потешить своего верховного кровельщика новейшими остротами по адресу Коля, да еще из первых рук. Не сказать, чтоб там все обнимались, но уж общенемецкое подмигивание можно было наблюдать неизменно. Как оно всегда и бывает, если большие события совершаются в засекреченном месте, причем у каждого есть, что предложить: рыночные преференции, сельский шарм, боннские субпродукты, дешевые свиные полутуши, хорошо провяленные государственные тайны и прочие затхлости восьмидесятых годов, с достаточным содержанием кислоты, чтобы в случае надобности порадовать ими родные тайные службы.
   Ах, какое это было, наверно, лакомство для глаз, носов и ушей, какое общенемецкое ликование. Само собой, на стол подавали мясо, сыр, пиво. Впрочем, нас к столу не приглашали. Они сами себе заменяли сатиру. Наш профессиональный звукоподражатель, которому и по сей день раскаты штраусовского голоса удаются как никому другому, вполне мог себе представить и шальковское пришептывание, а вот погонщик волов, именуемый Мерцем, и без того угадывался лишь как мастер платежеспособного языка пальцев. Вот так, без нас, кабаретистов, и состоялся миллиардный кредит. Жалко, вообще-то говоря, ибо впоследствии на нашей сцене вполне можно было бы воспроизвести все свершившееся как пролог к немецкому единству, скажем, под названием «Верная рука руку моет», но и Штраус, и Мерц старший покинули сцену еще до того, как рухнула стена, а наш старенький Шальк, чьи фирмы тайно процветают, надежно укрыт в своей вилле на Тегернзее, потому что знает куда больше, чем это было бы желательно для бело-голубого самочувствия Баварии, а потому его молчание и приравнено к золоту.