Несмотря на запрещенные проявления радости -мы, как объяснил нам Эссер, были недостойны откровенно ликовать по поводу немецких побед, — во время Игр нельзя было полностью избежать спонтанного сближения между заключенными и охранниками, когда, например, лейпцигский студент Лутц Лонг при прыжках в длину разыгрывал волнующую дуэль с американским победителем в гонке на сто и двести метров — с чернокожим американцем Джесси Оуэном, которую Оуэн в конце концов и выиграл, установив олимпийский рекорд по прыжкам в длину. Он прыгнул на восемь метров шесть. А мировой рекорд на восемь метров тринадцать и без того уже ему принадлежал. И однако же все, кто оказался неподалеку от громкоговорителя, ликовали по поводу серебряной медали Лонга: два эсэсовских унтершарфюрера, которые считались свирепыми собаками, зеленый капо, который презирал нас, политических, и пакостил нам при всяком удобном случае, и я, среднего ранга функционер компартии, который пережил все это и многое сверх того, а сегодня вот пережевывает свои воспоминания плохо подогнанной челюстью.
   Возможно, беглое пожатие руки многократно увенчанного негра, до которого снизошел Гитлер, и породило эту мимолетную общность. А потом снова была восстановлена дистанция. Хауптштурмфюрер подал рапорт. Дисциплинарные меры коснулись как арестантов, так и охранников. Незаконный громкоговоритель исчез, из-за чего мы и не могли больше следить за ходом Игр. Только из слухов я узнал о неудаче наших девушек, которые в эстафете на четыреста метров при передаче эстафетной палочки выронили ее. А уж когда Игры подошли к концу, для нас и вовсе не осталось никакой надежды.

1937

   Игры, которые мы затевали в школьном дворе по переменам, не кончались с очередным звонком, а продолжались за одноэтажным домиком для туалетов, именуемом нами «ссальня», из перемены в перемену. Мы воевали друг против друга. «Ссальня», примыкавшая к спортзалу, была у нас замок Альказар в Толедо. Правда, обыгрываемые события произошли уже примерно год назад, но в наших школьных мечтах фалангисты до сих пор героически защищали эти стены, а красные все время, хоть и без всякого результата, их атаковали. Впрочем, просчеты красных объяснялись и нашим отношением: никто не желал за них выступать, вот и я тоже не хотел. Все школьники, пылая смертельной храбростью, сражались на стороне генерала Франко. Потом, наконец, некоторые шестиклассники заставили нас тянуть жребий, и вместе с другими я вытянул красное, даже и не подозревая, какое значение возымеет для меня в будущем эта случайность, ибо черты будущего уже явно намечаются на школьных дворах.
   Короче, мы осадили туалет. Произошло это не без известного компромисса, поскольку дежурные учителя порадели о том, чтобы сражающиеся стороны во время положенного перемирия смогли отлить водичку. Одно из кульминационных событий происходящего составлял телефонный разговор между комендантом крепости Альказар, полковником Москардо, и его сыном Луисом, которого красные взяли в плен и грозили расстрелять, если крепость не капитулирует. Хельмут Курелла, четвероклассник с ангельским личиком и соответственным голосом, играл Луиса. Мне же пришлось изображать комиссара красной милиции Кабалло, как тот передает Луису телефонную трубку. «Алло, папа!» — прозвенел его голос над школьным двором. На это полковник Москардо: «В чем дело, мой мальчик?»
   «Ни в чем, просто они говорят, что расстреляют меня, если Альказар не капитулирует». — «Если то, что ты говоришь, правда, то поручи свою душу Богу, выкрикни „Viva Espana“ и умри как герой». — «Прощай, отец, целую тебя крепко-крепко».
   Вот какие слова прокричал ангелоподобный Луис. А в ответ на это я, красный комиссар, которому один из выпускников перепоручил завершающий клич «Viva la muerte!», вынужден был расстрелять бесстрашного мальчика под цветущим каштаном.
   Не могу твердо сказать, кто лично осуществил казнь, я или кто-то другой, но это вполне мог быть и я. После чего сражение продолжилось. На следующей перемене была взорвана крепостная башня. Взрыв мы осуществили чисто акустически. Но защитники крепости все равно не сдались. То, что впоследствии было названо «Гражданская война в Испании», разыгрывалось на школьном дворе Конрадовой гимназии в пригороде Данцига Лангфуре, как единственное, неизменно повторяющееся событие. Конечно же, в конце концов победили фалангисты. Кольцо осады было прорвано снаружи. Ватага четвероклассников нанесла сокрушительный удар. Полковник Москардо приветствовал освободителей своим уже прославившимся лозунгом «Sin novedad», что означало примерно «Новостей нет». А потом уже ликвидировали нас, красных.
   Таким образом, ближе к концу перемены туалет снова можно было использовать вполне нормально, но уже на другой день мы возобновили нашу игру. И продолжались эти сражения до летних каникул тридцать седьмого года. Вообще-то говоря, мы вполне могли сыграть и в бомбежку баскского города Герника. Немецкая Вохеншау показала нам эту проведенную нашими добровольцами операцию в качестве журнала перед основным фильмом. 26 апреля город был превращен в груду развалин и пепла. У меня еще до сих пор звучит в ушах музыка, сопровождающая рев моторов. Но увидеть я смог только наши «хейнкели» и «юнкерсы»: подлет — пикирование — отлет. Выглядело так, словно это у них тренировка. И было совсем не похоже на героический подвиг, который можно повторить в школьном дворе.

1938

   Неприятности с нашим учителем истории начались, когда мы увидели по телевизору, как Берлинская стена вдруг неожиданно открылась, и все, даже моя бабушка, которая живет в Панкове, могли перейти в Западный Берлин. И уж, конечно, господин штудиенрат Хёсле хотел, как лучше, когда он не только начал говорить о падении стены, но и задал нам всем такой вопрос: — А вы знаете, что еще происходило в Германии 9-го ноября? Ну, к примеру, ровно пятьдесят один год назад.
   Поскольку все знали что-то, как-то, но ничего точного, он рассказал нам про хрустальную ночь Германского рейха. Про рейх говорилось потому, что она проходила одновременно по всему рейху, причем вся принадлежащая евреям посуда была разбита вдребезги, в том числе и много хрустальных ваз. Вдобавок булыжником были разбиты витрины всех принадлежавших евреям магазинов. И вообще было перебито много ценных вещей.
   Возможно, ошибка господина Хёсле заключалась в том, что он никак не мог остановиться и занял под свой рассказ много уроков истории, он зачитывал нам отрывки из исторических документов о том, сколько точно синагог было сожжено и еще, что был убит ровно девяносто один человек. Все сплошь очень печальные рассказы, а тем временем в Берлине, да нет, по всей Германии шло бурное ликование от того, что немцы наконец-то снова объединятся. Но наш учитель знай себе поминал старые истории о том, с чего все началось.
   Во всяком случае, его, как об этом говорилось, «помешательство на прошлом», было осуждено на родительском собрании почти единогласно. Даже мой отец, который, вообще-то говоря, любит рассказывать о прошлом, например, о том, как он еще перед сооружением стены бежал из советской зоны и перебрался сюда, в Швабию, где долго оставался для всех чужим, даже он и то сказал господину Хёсле нечто в таком роде: «Само собой, трудно возражать против того, что моя дочь узнает, как скверно вели себя банды штурмовиков повсюду и, к сожалению, здесь, в Эсслингене, но только пусть она узнает это в подходящий момент, а не тогда, когда, как сейчас, появился повод для радости, и весь мир поздравляет с этим немцев…»
   Между прочим, школьники отнеслись с большим интересом к тому, что когда-то происходило в нашем городе, например, в приюте для еврейских сирот, его еще называли именем Вильгельма. Оказывается, всех детей выгнали во двор. Все их учебники, молитвенники, свитки Торы, все-все побросали в одну кучу и подожгли. Плачущие дети, которым пришлось все это наблюдать, боялись, что вместе с книгами сожгут их самих. Но тогда лишь избили до полусмерти их учителя Фрица Самуеля, причем избили гимнастическими булавами из спортзала.
   Слава Богу, и в Эсслингене нашлись люди, которые пытались помочь, например, один таксист, который решил отвезти несколько сироток в Штутгарт. Вообще, все, что рассказывал господин Хёсле, нас взволновало. Даже мальчики в нашем классе на этот раз активно участвовали, турецкие мальчики, ну и само-собой, моя подружка Ширин, чья семья приехала из Персии.
   А на родительском собрании, как должен был признать и мой отец, господин Хёсле очень хорошо защищался. Он, по словам отца, сказал родителям: «Ни один ребенок не может правильно воспринять падение стены, если не будет знать, где и когда началась несправедливость, в конце концов приведшая к разделу Германии». И тут почти все родители кивнули в знак согласия. Но от дальнейших бесед о хрустальной ночи господину Хёсле пришлось на время отказаться. Жаль, вообще-то говоря.
   Но теперь мы все-таки знаем об этом немного больше. Знаем, к примеру, что почти все эсслингцы молча наблюдали или отводили глаза, когда случилось все это с Домом для сирот. И поэтому несколько недель назад, когда наш курдский одноклассник Ясер должен был вместе с родителями быть выдворен обратно в Турцию, у нас возникла идея направить бургомистру письмо протеста. И все до единого под ним подписались. Но по совету господина Хёсле мы ни словом не упомянули судьбу еврейских детей в Иудейском приюте «Попечение Вильгельма». Теперь мы все надеемся, что Ясеру разрешат остаться.

1939

   Три дня на острове. После того как нас заверили, что в самом Вестерланде и вокруг полным-полно свободных комнат, а просторный холл предоставляет достаточно простора для совместных бесед, я поблагодарил нашего хозяина, одного из бывших, который за минувшие годы занялся издательским делом и сколотил изрядное состояние, благодаря чему и смог приобрести один из этих крытых камышом фризских домов. Наша встреча проходила в феврале. На приглашение откликнулось больше половины приглашенных, среди них даже несколько звезд, которые держали теперь бразды правления на радио или — как по заказу — в качестве главных редакторов.
   Заключались пари, на встречу и впрямь изволил собственной персоной прибыть шеф одного высокотиражного иллюстрированного еженедельника, пусть даже прибыл он с опозданием и ненадолго. Однако большинство из бывших добывали себе после войны хлеб насущный в редакционных клетушках для младшего персонала или, подобно мне, занимались свободным творчеством. Им — как, впрочем, и мне — сопутствовал в виде легенды общепризнанный изъян, он же признак высокой квалификации — это как посмотреть, — заключавшийся в том, что все мы были военными корреспондентами при ротах пропаганды, по каковой причине я хотел бы здесь напомнить, что даже в грубом подсчете до тысячи наших товарищей нашли свою смерть, будь то при операциях над Англией в кабине ХЕ-111 или в качестве репортеров на передовой.
   И вот у нас, уцелевших, с каждым годом все сильней становилось желание встретиться. После некоторых колебаний я взялся за организацию подобной встречи. Уговорились о весьма сдержанной информации. Чтоб не называть никаких имен, не сводить никаких личных счетов. Заурядная встреча фронтовых друзей, вполне сопоставимая с теми собраниями первых послевоенных лет, на которых сходились бывшие кавалеры рыцарского креста, воины той либо иной дивизии, но также и бывшие заключенные из концлагерей. Поскольку я по возрасту присутствовал с самого начала, то есть с польского похода, и никак не мог быть заподозрен в канцелярской деятельности при Министерстве пропаганды, ко мне относились с известным почтением. Вдобавок некоторые коллеги вспоминали мои первые репортажи, написанные сразу после начала войны об участии 79-го саперного батальона второй танковой дивизии в боях на Бзуре, о возведении мостов под вражеским огнем и о прорыве наших танков почти до самой Варшавы, причем по мнению простых пехотинцев исход дела решили штурмовики. Да я, собственно, и всегда писал только про пехоту, про рядовых пехотинцев и про их неприметный героизм. Немецкий пехотинец! Его ежедневные марши по пыльным дорогам Польши, проза кирзовых сапог! Всякий раз непосредственно вслед за наступающими танками, покрытые засохшей глиняной коркой, опаленные солнцем, но всегда в отменном настроении, даже когда после очередной короткой схватки пылающая ярким пламенем деревня открывала перед ними истинное лицо войны. Или мой собственный и отнюдь не безучастный взгляд на нескончаемые колонны взятых в плен, наголову разбитых поляков…
   Видно эта, порой задумчивая интонация в моих репортажах свидетельствовала об их правдоподобии. Например, когда я слишком уж в духе фронтового братания отобразил встречу с головными русскими танками у Мости Вильки. Или когда я с благосклонной шутливостью описал бороды правоверных евреев. Во всяком случае, при нашей теперешней встрече многие из моих коллег заверили меня, что в своей живой наглядности мои польские репортажи ничуть не отличаются от тех, что я публиковал последнее время в одном процветающем еженедельнике, посвящая их Лаосу, Алжиру или Ближнему Востоку.
   После того как были улажены вопросы размещения, между нами без всякого перехода завязался профессиональный разговор. Вот только погода не была к нам благосклонна. О прогулке по берегу в сторону островной отмели не приходилось и думать. И мы, привыкшие к любым превратностям климата, проявили себя страстными домоседами, сидели у горящих каминов, пили грог и пунш, которыми щедро потчевала нас принимающая сторона. Итак, мы обсудили польский поход, блицкриг и восемнадцать дней. [31]
   Когда пала Варшава, превращенная в груду развалин, один из бывших, известный как собиратель произведений искусства — так о нем говорили — и вообще преуспевающий бизнесмен, заговорил патетическим и все более громовым голосом.
   Он начал потчевать нас цитатами из репортажей, написанных им на борту подводной лодки и опубликованных впоследствии отдельной книгой с предисловием адмирала и под общим заголовком «Охотники в Мировом океане»: «Пятое орудие, огонь!» «Прямое попадание!» «Зарядить торпеду!»… Уж конечно, в этом оказалось куда больше героики, чем в моих запыленных пехотинцах на бесконечных польских проселках…

1940

   От Сильта мы мало что видели. Как уже было сказано, погода худо-бедно дозволяла короткие прогулки по берегу в направлении Листа, либо в прямо противоположном направлении до Хёрнума. Словно не вполне владея ногами со времени отступлений, наш перекошенный союз бывших по большей части пил и курил перед горящим камином. И каждый копался в своих воспоминаниях. Если один одерживал победы во Франции, другой повествовал о героических подвигах в Нарвике и норвежских фьордах. Выглядело все так, будто каждый обязался пережевывать статьи, которые стояли либо в «Сборнике проповедей нашего воздушного флота», именуемом «Адлер», либо в «Сигнале», иллюстрированном издании вермахта с весьма искусным оформлением: печать цветная, отличный макет и очень скорое распространение по всей Европе. На редакторском этаже «Сигнала» курс определял некто Шмидт. А после войны он, само собой, под другим именем, задавал тон в шпрингеровском «Кристалле». Теперь же мы могли наслаждаться сомнительным удовольствием его постоянного присутствия и вдобавок выслушивать его литанию касательно «упущенных побед».
   Речь шла о Дюнкерке, куда спасся бегством британский экспедиционный корпус: около трехсот тысяч человек предстояло срочно погрузить на суда. Тогдашний Шмидт, чье сегодняшнее имя называть нельзя, все еще не насытился негодованием: «Если бы Гитлер не остановил танковый корпус Клейста под Аббевилем и, более того, разрешил бы танкам Гудериана и Манштейна прорваться до побережья, если бы он приказал отрезать берег и завязать горловину мешка, тогда Англия потеряла бы целую армию, а не только ее вооружение. Исход войны можно было решить досрочно, едва ли британцы сумели бы нам что-нибудь противопоставить. Но верховный полководец задаром отдал нашу победу. Может, он считал, что Англию надо щадить, может верил в переговоры. Да, если бы тогда наши танки…»
   Так причитал бывший Шмидт, чтобы затем, созерцая огонь в камине, погрузиться в мрачные раздумья. То, что остальные могли поведать о победоносных захватах в клещи и героических приемах боя, его явно не интересовало. Был, к примеру, один такой, который в пятидесятые годы с помощью солдатских брошюрок сумел удержаться на плаву у Бастай-Люббе, а теперь продавал свою душу сомнительным газетенкам — то, что у нас называется бульварная пресса, но тогда-то, в «Адлере», он публиковался на первых страницах с отчетами об авиационных рейдах. Потом он попытался втолковать нам преимущества Ю 87, проще говоря, «Штуки», силясь закругленными жестами изобразить процедуру бомбометания при пикировании: направить самолет прямо на цель, сбросить бомбу в последний момент перед выходом из пике, при серийном бомбометании и при бомбометании вне кругового полета, то есть на прямо летящем, точнее на скользящем змеиными движениями воздушном корабле, держать как можно более короткие дистанции. Он сиживал в «юн-керсе» при таких бомбометаниях, и в Хе 11 тоже. Причем в застекленной кабине с видом на Лондон да Ковентри. Рассказывал он довольно подробно. Вполне можно было поверить, что он и впрямь лишь по чистой случайности вышел живым из воздушной битвы за Англию. Во всяком случае, ему удалось обрисовать нам ковровое бомбометание методом закрытого построения — к тому же употребив выражение «стереть с лица земли», — так впечатляюще, что перед нашими глазами снова встала пора их ответных ударов, когда в ходе террористических налетов были полностью разрушены Любек, Кёльн, Гамбург, Берлин.
   После этого каминное настроение грозило тихо догореть. Публика спасалась с помощью обычной журналистской болтовни: кто какого главного редактора выжил, под кем зашатался стул, сколько и кому платят Шпрингер и Аугштейн. Наконец, ситуацию спас наш специалист по искусству и субмаринам. Он либо красочно, как и полагается, разглагольствовал об экспрессионизме и о собранных им произведениях искусства, либо пугал нас громовым выкликом: «Подготовиться к погружению!» Вскоре мы сами словно услышали разрывы водяных бомб, «еще на расстоянии, под углом шестьдесят градусов…», потом последовало: «Погрузиться на глубину перископа…», и тут мы почувствовали опасность: «Справа по борту миноносец…» Как хорошо, что мы сидели в тепле, а снаружи порывистый ветер играл свою подходящую к данному случаю музыку.

1941

   В бытность мою корреспондентом, хоть в России, хоть позднее, в Индокитае и Алжире — для нашего брата война никогда не кончается, — мне очень редко удавалось запечатлеть на бумаге те либо иные сенсации, ибо как в польском и французском походе, так и на Украине я главным образом был при пехоте, которая следовала за танками; из одного котла в другой, через Киев и Смоленск, а когда началась распутица, я двинулся за саперным батальоном, который, чтобы обеспечить продвижение частей, настилал гать и вытаскивал, когда надо, из грязи. Короче, проза кирзовых сапог и портянок. Тут мои разговорчивые коллеги увенчали себя куда большей славой. К примеру, один, который позже, уже много позже, в нашем общем-разобщем листке поведал из Израиля о «молниеносных победах» таким тоном, словно шестидневная война была всего лишь продолжением «Плана Барбаросса», в мае сорок первого вместе с остальными парашютистами высадился на Крит — «а Макс Шмелинг при этой оказии подвернул ногу…», другой с борта крейсера «Принц Евгений» мог наблюдать, как «Бисмарк» за три дня до того, как пойти ко дну с более чем тысячей человек на борту, сам утопил английский «Худ»: «И если бы торпеда не попала в весельную установку, лишив тем самым „Бисмарк“ маневренности, он бы, возможно…» И еще нескончаемая цепь историй, изготовленных по рецепту «Вот если бы не собака, тогда б он зайца…»
   То же и каминный стратег Шмидт, который заграбастал с помощью своей «Хрустальной» серии, вышедшей впоследствии у Ульштейна в виде толстенного фолианта, много миллионов.
   А именно: он успел сделать открытие, согласно которому балканская кампания лишила нас возможности одержать победу над Россией. «Только потому, что какой-то сербский генерал по фамилии Симович устроил в Белграде путч, нам пришлось сперва наводить порядок на Балканах, на что ушло пять недель драгоценного времени. Но что произошло бы, выступи наша армия на восток не 22-го июня, а уже пятнадцатого мая, и соответственно танки Гудериана отправились бы наносить завершающий удар по Москве не в середине ноября, а на пять недель раньше, еще до того, как развезло дороги и ударил Дедушка Мороз…»
   И снова, в согласии с затухающим огнем камина, он погрузился в мрачные раздумья об «упущенных победах», и пытался задним числом выиграть проигранные сражения — после Москвы ему дали к тому повод Эль Аламейн и Сталинград. Никто не поддержал его рассуждения. Но и перечить никто не стал, я, между прочим, тоже нет, ведь кроме него среди нас перед камином сидело еще двое-трое правоверных и влиятельных нацистов — сегодня, как и в те годы, все сплошь главные редакторы. А кто рискнет по доброй воле прогневать своего работодателя?
   Лишь когда мне удалось с одним коллегой, который, подобно мне, писал отчеты из перспективы пехотинца, вырваться из душного круга великих стратегов, мы в одном из вестерландских трактирчиков вдосталь посмеялись над философией «если бы, да кабы». Мы с ним были знакомы с января сорок первого, когда получили предписание — он как фотограф, я как писака — сопровождать в Ливию африканский корпус Роммеля. Его сделанные в пустыне снимки, как и мои корреспонденции о вторичном захвате Сиренаики, были очень пышно поданы в «Сигнале» и привлекли к себе всеобщее внимание. Вот о чем мы болтали у трактирной стойки, опрокидывая в себя стаканчик за стаканчиком.
   Изрядно набравшись, мы стояли потом на вестерландской променаде под углом к земле — против ветра. Поначалу мы еще пытались петь: «Любы нам бури, любы нам волны…», потом мы тупо таращились на море, которое монотонно било о берег.
   На обратном пути сквозь завешенную тьмой ночь я попытался спародировать высказывания бывшего господина Шмидта, чье сегодняшнее имя я предпочитаю не называть: «Ты только представь себе: а что если бы Черчиллю в начале Первой мировой войны удалось осуществить свой план и высадиться с тремя дивизиями на Сильте? Разве тогда все не кончилось бы гораздо раньше? И разве история не пошла бы тогда другим путем? Не было бы ни Адольфа, ни всех ужасов потом. Ни колючей проволоки, ни стены поперек города? У нас и по сей день был бы кайзер, а может, были бы и колонии. Да и вообще, наше положение было бы лучше, много лучше…

1942

   На другое утро мы собирались очень медленно, с неба, так сказать, падали мокрые кляксы. Поскольку облачная пелена открывала несколько просветов для солнца, можно было худо-бедно прогуляться в сторону Кейтума. Но в обжитой передней, где тесаные на крестьянский лад балки сулили столетия выносливости, уже снова — а может и все еще — горел камин. Наш хозяин со своей стороны позаботился о чае в пузатых кружках. Однако разговоры протекали вяло. Даже настоящее — и то не предоставляло тем. Лишь запасясь терпением, можно было выудить из скудной мешанины слов, приготовленной неразговорчивым обществом, несколько ключевых, которые скорее задевали, нежели подавали как событие Волховский котел, блокаду Ленинграда или Северный фронт. Один из присутствующих скорее как турист повествовал о Кавказе. Другой точно так же участвовал в захвате Южной Франции, словно побывал в отпуске. Харьков был во всяком случае взят, и началось большое летнее наступление. Нескончаемая череда экстренных сообщений. Тем не менее положение мало-помалу становилось критическим. Поэтому у одного из корреспондентов вычеркнули сообщение о солдатах, вмерзших в лед Ладожского озера, у другого — так и не переброшенное к Ростову подкрепление. А потом, во время случайно возникшей паузы заговорил я.