Страница:
Итак, я делаю новый заход и переключаю регистры своего органа: где некогда находилось варшавское гетто, с бессмысленной жестокостью уничтоженное и стертое с лица земли в мае 1943 года, перед мемориалом, где изо дня в день, даже и в такой вот промозглый, декабрьский, из двух бронзовых канделябров рвутся разорванные ветром языки пламени, в одиночестве, выражая раскаяние за все злодеяния, совершенные именем немецкого народа, упал на колени немецкий канцлер и тем взвалил на свои плечи великую вину, он, который лично не был ни в чем виноват, упал на колени…
Вот, пожалуйста. Уж это кто хочешь напечатает. Носитель великого бремени, человек великой скорби. Может, еще подпустить немножко местного колорита? Парочку реверансов. Повредить это не может. Например, про отчуждение поляков, потому что высокий государственный гость упал на колени не перед памятником Неизвестному солдату, который у них здесь считается национальной святыней, а именно перед евреями. Надо слегка поспрашивать, надо порыться, и тогда всякий настоящий поляк непременно проявит себя антисемитом. Прошло совсем немного времени с тех пор, как польские студенты надумали побуйствовать точь-в-точь как у нас или в Париже, но тогда местная милиция с Мочаром, министром внутренних дел во главе, велела разогнать дубинками этих, как он выразился «сионистских провокаторов». Несколько тысяч партфункционеров, профессоров, писателей и прочих из духовной элиты, по большей части евреев, просто выгнали за дверь. Они уложили чемоданы и уехали, в Швецию, в Израиль. Но про это здесь больше никто не говорит. А вот валить всю вину на нас — это у них считается хорошим тоном. Чего-то они там талдычат «о католической морали, которая живет в сердце каждого истинного поляка», когда этот предатель родины, который в мундире норвежской армии сражался против нас, немцев, заявляется сюда с целой свитой, где и крупповский менеджер Бейтц, и пара писателей левого толка, и еще несколько духовных величин, и подносит полякам на тарелочке нашу Померанию, нашу Силезию, Восточную Пруссию, а потом, на «бис», как в цирке, еще и плюхается на колени.
Но это не имеет смысла. Все равно не напечатают. Моя газета лучше просто отмолчится. Сообщение агентурных агентств — и хватит. И вообще, какое мне дело? Я сам из Крефельда, я наделен рейнским задором. И чего я нервничаю? Бреслау, Штеттин, Данциг? Да плевать я на них хотел. Напишу просто что-нибудь для воссоздания атмосферы: как поляки прикладываются к ручке, как хорош Старый город, и что Дворец Виланов и еще несколько памятников архитектуры восстановлены, хотя, куда ни глянь, видно, что экономическое положение хуже некуда, пустота в витринах и очереди перед каждой мясной лавкой… В связи с чем вся Польша надеется получить миллиардный кредит, который этот коленопреклоненный тип наверняка посулил своим коммунистическим дружкам. Эмигрантишка! Господи, до чего ж я его ненавижу. Нет, нет, не потому, что он — внебрачный ребенок, такое бывает… Но вот в остальном… И вся его манера держаться… А когда он вдобавок упал на колени… В эту изморось! Смотреть противно… Не-на-ви-жу!
Ничего, пусть только вернется домой, он такое увидит… Да его все газеты в клочья разнесут, и восточные договоры заодно с ним. Не только моя газета. Но ничего не скажешь: на колени он и в самом деле упал здорово…
1971
1972
1973
1974
Вот, пожалуйста. Уж это кто хочешь напечатает. Носитель великого бремени, человек великой скорби. Может, еще подпустить немножко местного колорита? Парочку реверансов. Повредить это не может. Например, про отчуждение поляков, потому что высокий государственный гость упал на колени не перед памятником Неизвестному солдату, который у них здесь считается национальной святыней, а именно перед евреями. Надо слегка поспрашивать, надо порыться, и тогда всякий настоящий поляк непременно проявит себя антисемитом. Прошло совсем немного времени с тех пор, как польские студенты надумали побуйствовать точь-в-точь как у нас или в Париже, но тогда местная милиция с Мочаром, министром внутренних дел во главе, велела разогнать дубинками этих, как он выразился «сионистских провокаторов». Несколько тысяч партфункционеров, профессоров, писателей и прочих из духовной элиты, по большей части евреев, просто выгнали за дверь. Они уложили чемоданы и уехали, в Швецию, в Израиль. Но про это здесь больше никто не говорит. А вот валить всю вину на нас — это у них считается хорошим тоном. Чего-то они там талдычат «о католической морали, которая живет в сердце каждого истинного поляка», когда этот предатель родины, который в мундире норвежской армии сражался против нас, немцев, заявляется сюда с целой свитой, где и крупповский менеджер Бейтц, и пара писателей левого толка, и еще несколько духовных величин, и подносит полякам на тарелочке нашу Померанию, нашу Силезию, Восточную Пруссию, а потом, на «бис», как в цирке, еще и плюхается на колени.
Но это не имеет смысла. Все равно не напечатают. Моя газета лучше просто отмолчится. Сообщение агентурных агентств — и хватит. И вообще, какое мне дело? Я сам из Крефельда, я наделен рейнским задором. И чего я нервничаю? Бреслау, Штеттин, Данциг? Да плевать я на них хотел. Напишу просто что-нибудь для воссоздания атмосферы: как поляки прикладываются к ручке, как хорош Старый город, и что Дворец Виланов и еще несколько памятников архитектуры восстановлены, хотя, куда ни глянь, видно, что экономическое положение хуже некуда, пустота в витринах и очереди перед каждой мясной лавкой… В связи с чем вся Польша надеется получить миллиардный кредит, который этот коленопреклоненный тип наверняка посулил своим коммунистическим дружкам. Эмигрантишка! Господи, до чего ж я его ненавижу. Нет, нет, не потому, что он — внебрачный ребенок, такое бывает… Но вот в остальном… И вся его манера держаться… А когда он вдобавок упал на колени… В эту изморось! Смотреть противно… Не-на-ви-жу!
Ничего, пусть только вернется домой, он такое увидит… Да его все газеты в клочья разнесут, и восточные договоры заодно с ним. Не только моя газета. Но ничего не скажешь: на колени он и в самом деле упал здорово…
1971
Ей-богу, об этом можно бы написать целый роман. Она была моя лучшая подруга. Мы придумывали самые безумные затеи, даже и опасные, вот только последнее несчастье не мы придумали. Началось это, когда повсюду открывались дискотеки и я, которая предпочла бы ходить в концерты и всласть использовала театральный абонемент своей матери, уже начавшей в то время прихварывать, уговорила Уши хоть один раз вместе со мной поглядеть и на что-то другое. Только одним глазком глянуть, сказали мы себе, после чего застряли в первой же дискотеке.
Уши и в самом деле приятно выглядела — кудрявые, рыжеватые, как у лисички, волосы, а на носу веснушки. А какой она была в разговоре! Чуть дерзко, но всегда остроумно. Можно просто позавидовать, как она крутила голову парням, не соглашаясь, впрочем, ни на что серьезное. Сама я казалась себе рядом с Уши тяжеловесом, который придает значение каждому своему слову.
И все же как у меня гудела голова от всей этой музыки — «Hold that train…» — само собой, Боб Дилан. Но и Сантана. И «Дип пёрпль». А больше всего нам нравилась группа «Пинк Флойд». Ах, как нас заводили слова «Мать атомного сердца…» А вот Уши, та предпочитала группу «Степной волк» «Рожденные дикими быть…» Тут она прямо из себя выходила. А у меня такое самозабвение никогда не получалось.
Нет, ничего особенно серьезного не было, ну там сигарета с какой-нибудь травкой, ну еще одна, а больше ничего. О настоящей угрозе здесь и речи не могло быть. Да и то сказать, кто тогда не курил? У меня порог сопротивления был и без того слишком высоким, мне в самом непродолжительном времени предстояло сдавать экзамен на стюардессу, причем я уже работала на внутренних линиях, так что для дискотек почти не оставалось времени. Поэтому я слегка потеряла Уши из виду, о чем, конечно, очень жалела, но это было неизбежно, тем более, что с августа семидесятого я все чаще летала Британскими авиалиниями в Лондон, и все реже показывалась в Штутгарте, где меня, поскольку моя мать и на самом деле все слабела, ожидали совсем другие дела и проблемы, тем более, что мой отец… Впрочем, не будем об этом.
Во всяком случае, за время моего отсутствия Уши явно перешла к более тяжелым наркотикам. Дерьмо из Непала, может быть. А потом она вдруг села на иглу, впрыскивала себе героин. Я слишком поздно, причем лишь от ее родителей, очень скромных и милых людей, обо всем узнала. Но совсем ужасным стало ее состояние, когда она забеременела, не зная даже, от кого. Тут уж смело можно сказать: для нее это было великое несчастье, потому что она еще не завершила профессиональное обучение в школе переводчиков, хотя предпочла бы стать стюардессой, как и я. «Побывать всюду, повидать свет!» Это дитя явно не имело ни малейшего представления о моей нелегкой работе, особенно во время дальних перелетов. Но все равно Уши была моя лучшая подруга, и поэтому я ее подбадривала: «Может, у тебя еще получится, ты ведь совсем молодая…»
А тут случилось это самое. Хотя сама Уши собиралась выносить ребенка, потом уже, из-за героина, она решила, что надо делать аборт, бегала от одного врача к другому и, конечно, без толку. Когда я хотела ей помочь, переправить ее в Лондон, потому что там до третьего месяца можно сделать кое-что за тысячу, а если поздней, то дороже, я же знала от сослуживицы разные адреса, например, Nursing home на Кросс Роад, причем я сказала ей, что возьму на себя расходы по перелету в оба конца плюс обычные расходы в Лондоне и ночлег, она и соглашалась, она и не соглашалась, и вообще иметь с ней дело становилось все труднее, что, конечно, зависело не от меня.
Где-то в Швабском Альбе, у одного из этих коновалов — это была даже супружеская пара, причем у него был стеклянный глаз — ей сделали аборт. Все это, надо полагать, было чудовищно, мыльный раствор впрыснули гигантским шприцем прямо в шейку матки. Все произошло очень быстро. Сразу, после того, как отошел плод, все было вылито в унитаз, а потом просто-напросто спустили воду. Говорят, это был мальчик.
Вот что подействовало на Уши куда сильней, чем всякий там героин. Скорее нужно исходить из того, что девушку доконал сразу и героин, от которого она не могла избавиться, и ужасный визит к этим живодерам. И однако же она храбро пыталась противостоять случившемуся. Но совсем избавиться от зависимости она не смогла, до тех пор, пока мне не удалось наконец, раздобыть для нее за городом, неподалеку от Бо-дензее, адрес Паритетного благотворительного союза. Терапевтическая деревня, а верней сказать, большая крестьянская усадьба, где группа очень симпатичных антропософов поставила себе целью создать своего рода практическую терапию и где пытались методами Рудольфа Штейнера, в числе прочего на основе лечебной ритмики, биологически-динамического овощеводства и соответствующего животноводства снять с иглы первую группу наркотически зависимых.
Туда я и устроила Уши. И ей там понравилось. Она снова начала немножко смеяться и вообще ожила, хотя на этом крестьянском дворе были свои трудности, пусть и другого рода. Коровы вечно вырывались из хлева. Растаптывали все на своем пути. А уж туалет! Не хватало самого необходимого, потому что штутгартский ландтаг наотрез отказал в дотациях. Да и вообще многое шло наперекосяк, особенно во время групповых собеседований. Но Уши это не смущало. Она только смеялась. Даже когда сгорело главное здание лечебницы, потому что, как выяснилось уже позднее, мыши выстроили гнездо и при этом навалили соломы на закрытую печную трубу и сперва там все тлело, а потом загорелось по-настоящему, она все равно никуда не уехала, помогала оборудовать временные прибежища в амбаре, и все действительно шло хорошо, до тех пор, пока, да, до тех пор, пока один из этих иллюстрированных журналов не вздумал крупными буквами напечатать на обложке: «Мы делали аборт».
К сожалению, именно я в день посещений принесла ей этот номер журнала с богато проиллюстрированным репортажем и шикарно оформленной обложкой. Я думала, ей пойдет на пользу, если сотни женщин, среди них много известных, можно будет опознать на карточках паспортного формата: Сабина Синьен, Роми Шнейдер, Сента Бергер и так далее, сплошь звезды кино, которые у нас в авиации всегда проходят по списку VIP. Конечно же, прокуратура должна была приступить к расследованию, потому что это было наказуемо. Она и приступила. Хотя признавшимся женщинам ничего не сделали. Слишком они были знаменитые. Так оно всегда и бывает. Но мою Уши потрясла подобная храбрость, она хотела принять участие и послала в адрес редакции свою историю с приложением фотокарточки. И сразу же пришел отказ. Ее подробное описание — героин плюс коновалы — это уж слишком. Опубликовать такой экстремальный случай значило бы повредить доброму делу. Разве что когда-нибудь попозже. Ведь борьба против параграфа 218 еще далеко не закончена.
Уму непостижимо. Такой равнодушный бюрократизм! Для Уши это было чересчур. Через несколько дней после полученного из редакции отказа она исчезла. Мы искали повсюду. Ее родители и я. Всякий раз, когда мои служебные обязанности мне это позволяли, я искала. Я прочесала все дискотеки. Уши нигде не было. А когда ее наконец обнаружили на штутгартском вокзале, она лежала в дамском туалете. Обычная сверхдоза, «золотая доза», как это называется у них.
Разумеется, я до сих пор горько себя упрекаю. Ведь она была моя лучшая подруга. Мне следовало крепко взять ее за руку, полететь с ней в Лондон, сдать на Кросс Роад, заплатить вперед, потом забрать ее оттуда, принять, поддержать морально, ведь я правильно говорю, Уши? Наша дочка вообще-то должна была называться Урсула, но мой муж, человек, исполненный понимания и трогательно заботящийся о нашем ребенке, потому что я до сих пор летаю с «Бритиш Эйрлайнс», сказал, что будет лучше всего, если я просто напишу про Уши…
Уши и в самом деле приятно выглядела — кудрявые, рыжеватые, как у лисички, волосы, а на носу веснушки. А какой она была в разговоре! Чуть дерзко, но всегда остроумно. Можно просто позавидовать, как она крутила голову парням, не соглашаясь, впрочем, ни на что серьезное. Сама я казалась себе рядом с Уши тяжеловесом, который придает значение каждому своему слову.
И все же как у меня гудела голова от всей этой музыки — «Hold that train…» — само собой, Боб Дилан. Но и Сантана. И «Дип пёрпль». А больше всего нам нравилась группа «Пинк Флойд». Ах, как нас заводили слова «Мать атомного сердца…» А вот Уши, та предпочитала группу «Степной волк» «Рожденные дикими быть…» Тут она прямо из себя выходила. А у меня такое самозабвение никогда не получалось.
Нет, ничего особенно серьезного не было, ну там сигарета с какой-нибудь травкой, ну еще одна, а больше ничего. О настоящей угрозе здесь и речи не могло быть. Да и то сказать, кто тогда не курил? У меня порог сопротивления был и без того слишком высоким, мне в самом непродолжительном времени предстояло сдавать экзамен на стюардессу, причем я уже работала на внутренних линиях, так что для дискотек почти не оставалось времени. Поэтому я слегка потеряла Уши из виду, о чем, конечно, очень жалела, но это было неизбежно, тем более, что с августа семидесятого я все чаще летала Британскими авиалиниями в Лондон, и все реже показывалась в Штутгарте, где меня, поскольку моя мать и на самом деле все слабела, ожидали совсем другие дела и проблемы, тем более, что мой отец… Впрочем, не будем об этом.
Во всяком случае, за время моего отсутствия Уши явно перешла к более тяжелым наркотикам. Дерьмо из Непала, может быть. А потом она вдруг села на иглу, впрыскивала себе героин. Я слишком поздно, причем лишь от ее родителей, очень скромных и милых людей, обо всем узнала. Но совсем ужасным стало ее состояние, когда она забеременела, не зная даже, от кого. Тут уж смело можно сказать: для нее это было великое несчастье, потому что она еще не завершила профессиональное обучение в школе переводчиков, хотя предпочла бы стать стюардессой, как и я. «Побывать всюду, повидать свет!» Это дитя явно не имело ни малейшего представления о моей нелегкой работе, особенно во время дальних перелетов. Но все равно Уши была моя лучшая подруга, и поэтому я ее подбадривала: «Может, у тебя еще получится, ты ведь совсем молодая…»
А тут случилось это самое. Хотя сама Уши собиралась выносить ребенка, потом уже, из-за героина, она решила, что надо делать аборт, бегала от одного врача к другому и, конечно, без толку. Когда я хотела ей помочь, переправить ее в Лондон, потому что там до третьего месяца можно сделать кое-что за тысячу, а если поздней, то дороже, я же знала от сослуживицы разные адреса, например, Nursing home на Кросс Роад, причем я сказала ей, что возьму на себя расходы по перелету в оба конца плюс обычные расходы в Лондоне и ночлег, она и соглашалась, она и не соглашалась, и вообще иметь с ней дело становилось все труднее, что, конечно, зависело не от меня.
Где-то в Швабском Альбе, у одного из этих коновалов — это была даже супружеская пара, причем у него был стеклянный глаз — ей сделали аборт. Все это, надо полагать, было чудовищно, мыльный раствор впрыснули гигантским шприцем прямо в шейку матки. Все произошло очень быстро. Сразу, после того, как отошел плод, все было вылито в унитаз, а потом просто-напросто спустили воду. Говорят, это был мальчик.
Вот что подействовало на Уши куда сильней, чем всякий там героин. Скорее нужно исходить из того, что девушку доконал сразу и героин, от которого она не могла избавиться, и ужасный визит к этим живодерам. И однако же она храбро пыталась противостоять случившемуся. Но совсем избавиться от зависимости она не смогла, до тех пор, пока мне не удалось наконец, раздобыть для нее за городом, неподалеку от Бо-дензее, адрес Паритетного благотворительного союза. Терапевтическая деревня, а верней сказать, большая крестьянская усадьба, где группа очень симпатичных антропософов поставила себе целью создать своего рода практическую терапию и где пытались методами Рудольфа Штейнера, в числе прочего на основе лечебной ритмики, биологически-динамического овощеводства и соответствующего животноводства снять с иглы первую группу наркотически зависимых.
Туда я и устроила Уши. И ей там понравилось. Она снова начала немножко смеяться и вообще ожила, хотя на этом крестьянском дворе были свои трудности, пусть и другого рода. Коровы вечно вырывались из хлева. Растаптывали все на своем пути. А уж туалет! Не хватало самого необходимого, потому что штутгартский ландтаг наотрез отказал в дотациях. Да и вообще многое шло наперекосяк, особенно во время групповых собеседований. Но Уши это не смущало. Она только смеялась. Даже когда сгорело главное здание лечебницы, потому что, как выяснилось уже позднее, мыши выстроили гнездо и при этом навалили соломы на закрытую печную трубу и сперва там все тлело, а потом загорелось по-настоящему, она все равно никуда не уехала, помогала оборудовать временные прибежища в амбаре, и все действительно шло хорошо, до тех пор, пока, да, до тех пор, пока один из этих иллюстрированных журналов не вздумал крупными буквами напечатать на обложке: «Мы делали аборт».
К сожалению, именно я в день посещений принесла ей этот номер журнала с богато проиллюстрированным репортажем и шикарно оформленной обложкой. Я думала, ей пойдет на пользу, если сотни женщин, среди них много известных, можно будет опознать на карточках паспортного формата: Сабина Синьен, Роми Шнейдер, Сента Бергер и так далее, сплошь звезды кино, которые у нас в авиации всегда проходят по списку VIP. Конечно же, прокуратура должна была приступить к расследованию, потому что это было наказуемо. Она и приступила. Хотя признавшимся женщинам ничего не сделали. Слишком они были знаменитые. Так оно всегда и бывает. Но мою Уши потрясла подобная храбрость, она хотела принять участие и послала в адрес редакции свою историю с приложением фотокарточки. И сразу же пришел отказ. Ее подробное описание — героин плюс коновалы — это уж слишком. Опубликовать такой экстремальный случай значило бы повредить доброму делу. Разве что когда-нибудь попозже. Ведь борьба против параграфа 218 еще далеко не закончена.
Уму непостижимо. Такой равнодушный бюрократизм! Для Уши это было чересчур. Через несколько дней после полученного из редакции отказа она исчезла. Мы искали повсюду. Ее родители и я. Всякий раз, когда мои служебные обязанности мне это позволяли, я искала. Я прочесала все дискотеки. Уши нигде не было. А когда ее наконец обнаружили на штутгартском вокзале, она лежала в дамском туалете. Обычная сверхдоза, «золотая доза», как это называется у них.
Разумеется, я до сих пор горько себя упрекаю. Ведь она была моя лучшая подруга. Мне следовало крепко взять ее за руку, полететь с ней в Лондон, сдать на Кросс Роад, заплатить вперед, потом забрать ее оттуда, принять, поддержать морально, ведь я правильно говорю, Уши? Наша дочка вообще-то должна была называться Урсула, но мой муж, человек, исполненный понимания и трогательно заботящийся о нашем ребенке, потому что я до сих пор летаю с «Бритиш Эйрлайнс», сказал, что будет лучше всего, если я просто напишу про Уши…
1972
Я это теперь он. Он живет в пригороде Ганновера Лангенхаген и учительствует в начальной школе. Ему — теперь это больше не я — ничто в жизни не давалось легко. С гимназией ему пришлось расстаться после семи классов. Потом точно так же пришлось до окончания бросить коммерческое училище. Потом он торговал сигаретами, потом дослужился до ефрейтора, еще раз попытал счастья в Частной коммерческой школе, но не был допущен к выпускному экзамену, потому что не имел аттестата зрелости. Потом он уехал в Англию, чтобы усовершенствоваться в языке. Там он мыл машины. Потом хотел поехать в Барселону, чтобы изучить испанский. Но только в Вене, где друг морально укрепил его, проделав с ним курс так называемой психологии успеха, он набрался храбрости, начал все по новой, поступил в Ганноверскую Академию управления и добился своего: ему разрешили учиться даже и без аттестата зрелости, там же он сдал экзамен на учителя и теперь является членом профсоюза «Воспитание и наука», он даже возглавляет комитет молодых учителей, прагматичный левак, который хочет постепенно, шаг за шагом, изменить общество, о чем и мечтает в глубоком кресле, где-то удачно купленном по случаю. И тут у его дверей на Вальсродерштрассе, третий этаж, слева, раздается звонок.
Я, а я это он, открываю дверь. За дверью стоит девушка с длинными русыми волосами. Она хочет поговорить со мной, с ним.
— У вас не могли бы переночевать два человека? — Она говорит: «у вас», потому что откуда-то узнала, что он — или я — живет не один, а с подружкой. Он и я отвечаем утвердительно.
Уже потом, за завтраком, у него возникают сомнения, и у его подружки тоже.
— Но ведь это можно только подозревать, — говорит она. Впрочем, сначала мы отправились в школу, потому что она, как и я, тоже учительствует, но только в смешанной школе. Мне с моими учениками предстояла экскурсия в Птичий парк, он расположен неподалеку от Вальсроде. Хотя и потом сомнения нас не покидали. «Может, они уже вселились, потому что я дал длинноволосой ключи…»
Вот почему он решает переговорить с приятелем, как, вероятно, поступил бы и я сам. И приятель повторяет то, что приятельница уже сказала за завтраком: «Да набери 110 и дело с концом». С моего одобрения он набирает 110 и просит соединить себя со Спецкомандой. Спецкоманда БМ [56] выслушивает сообщение, потом говорит: «Мы проверим», что и делает в гражданской одежде. Затем при содействии вахтера они берут под контроль лестничную клетку. Тем временем навстречу им по лестнице поднимается молодая женщина с молодым человеком. Вахтер спрашивает, кто им нужен. Они отвечают, что им нужен учитель. «Да, — отвечает вахтер, — учитель живет у нас на третьем этаже, но сейчас его, кажется, нет дома». Несколько позже молодой человек возвращается, отыскивает на улице телефонную будку, но в тот момент, когда он опускает монету, его задерживают и находят при нем пистолет.
С точки зрения политики учитель наверняка левей, чем я. Порой, сидя в купленном по случаю кресле, он размышляет о прогрессивном будущем. Он верит в «Процесс эмансипации обездоленных». Он вполне согласен с мнением некоего ганноверского профессора, который почти так же известен в левых кругах, или, скажем, не меньше, чем Хабермас [57], который по поводу БМ якобы сказал следующее: «Знаки, которые они хотят подать своими бомбами, на поверку оказываются блуждающими огоньками. Эти люди дали в руки правым такие аргументы, которые компрометируют весь левый спектр».
Что соответствует и моему мнению. Вот почему оба мы, он и я, он как учитель и профсоюзный деятель, а я как лицо свободной профессии, набрали 110. Вот почему служащие уголовной полиции находятся сейчас в квартире, которая и есть квартира учителя и в которой стоит купленное по случаю кресло. У женщины, открывшей дверь на звонок полиции, болезненный вид, короткие, всклокоченные волосы, она настолько худа, что совершенно не соответствует тому фото, которым располагает полиция. Может, они вовсе и не ее ищут. Ведь ту уже несколько раз объявляли умершей. Она-де умерла от опухоли мозга, как о том писали газеты.
«Свиньи вы!» кричит женщина при задержании. Но лишь когда полиция обнаруживает в квартире учителя раскрытый иллюстрированный журнал с рентгеновским снимком черепа разыскиваемой особы, она понимает, кого поймала. И не только это находят служащие особого отдела в квартире учителя: боеприпасы, оружие, гранаты и косметичку марки «Ройял», в которой лежит бомба на четыре с половиной килограмма.
«Нет, — заявляет впоследствии учитель в одном интервью, — именно так я и должен был поступить». Лично я тоже думаю, что иначе он и его подруга с головой бы увязли в этой истории. «И однако же, — говорит он, — у меня возникло какое-то неприятное чувство. Ведь раньше, до того, как она принялась за свои бомбы, я часто был с ней одного мнения. Например, с тем, что она писала в „Конверт“ после террористического акта во Франкфуртском универсальном магазине Шнейдера: „Против версии умышленного поджога говорит то обстоятельство, что при этом могли пострадать люди, которые не должны были пострадать“. Но позднее, в Берлине, когда выпустили Баадера, она во всем принимала участие, причем был тяжело ранен один мелкий служащий. После чего она ушла на дно. Потом были жертвы с обеих сторон. Потом она пришла ко мне. Потом я… Но вообще-то говоря, я думал, что ее уже нет в живых…»
Он, учитель, в котором я вижу себя, намерен израсходовать сумму, причитающуюся ему от государства за то, что он позвонил по номеру 110, на предстоящий процесс, чтобы с каждым, к этому времени схваченным, включая Гудрун Энсслин, которая сама себя выдала, когда зашла в Гамбурге в шикарный бутик, обошлись по справедливости в ходе процесса, на котором, по его словам, будут вскрыты общественные взаимосвязи.
Я бы на его месте так не поступал. Жалко такую уйму денег.
Почему все эти адвокаты, Шилли и ему подобные, должны наживаться на процессе? Пусть он лучше раздаст деньги по школам, по своей и по другим, в пользу социально незащищенных, о которых он так печется. Но кому бы он ни отдал свои деньги, настроение у него все равно не улучшится. Как, впрочем, и у меня. Потому что до конца своих дней он останется тем человеком, который набрал номер 110. Я испытываю то же самое.
Я, а я это он, открываю дверь. За дверью стоит девушка с длинными русыми волосами. Она хочет поговорить со мной, с ним.
— У вас не могли бы переночевать два человека? — Она говорит: «у вас», потому что откуда-то узнала, что он — или я — живет не один, а с подружкой. Он и я отвечаем утвердительно.
Уже потом, за завтраком, у него возникают сомнения, и у его подружки тоже.
— Но ведь это можно только подозревать, — говорит она. Впрочем, сначала мы отправились в школу, потому что она, как и я, тоже учительствует, но только в смешанной школе. Мне с моими учениками предстояла экскурсия в Птичий парк, он расположен неподалеку от Вальсроде. Хотя и потом сомнения нас не покидали. «Может, они уже вселились, потому что я дал длинноволосой ключи…»
Вот почему он решает переговорить с приятелем, как, вероятно, поступил бы и я сам. И приятель повторяет то, что приятельница уже сказала за завтраком: «Да набери 110 и дело с концом». С моего одобрения он набирает 110 и просит соединить себя со Спецкомандой. Спецкоманда БМ [56] выслушивает сообщение, потом говорит: «Мы проверим», что и делает в гражданской одежде. Затем при содействии вахтера они берут под контроль лестничную клетку. Тем временем навстречу им по лестнице поднимается молодая женщина с молодым человеком. Вахтер спрашивает, кто им нужен. Они отвечают, что им нужен учитель. «Да, — отвечает вахтер, — учитель живет у нас на третьем этаже, но сейчас его, кажется, нет дома». Несколько позже молодой человек возвращается, отыскивает на улице телефонную будку, но в тот момент, когда он опускает монету, его задерживают и находят при нем пистолет.
С точки зрения политики учитель наверняка левей, чем я. Порой, сидя в купленном по случаю кресле, он размышляет о прогрессивном будущем. Он верит в «Процесс эмансипации обездоленных». Он вполне согласен с мнением некоего ганноверского профессора, который почти так же известен в левых кругах, или, скажем, не меньше, чем Хабермас [57], который по поводу БМ якобы сказал следующее: «Знаки, которые они хотят подать своими бомбами, на поверку оказываются блуждающими огоньками. Эти люди дали в руки правым такие аргументы, которые компрометируют весь левый спектр».
Что соответствует и моему мнению. Вот почему оба мы, он и я, он как учитель и профсоюзный деятель, а я как лицо свободной профессии, набрали 110. Вот почему служащие уголовной полиции находятся сейчас в квартире, которая и есть квартира учителя и в которой стоит купленное по случаю кресло. У женщины, открывшей дверь на звонок полиции, болезненный вид, короткие, всклокоченные волосы, она настолько худа, что совершенно не соответствует тому фото, которым располагает полиция. Может, они вовсе и не ее ищут. Ведь ту уже несколько раз объявляли умершей. Она-де умерла от опухоли мозга, как о том писали газеты.
«Свиньи вы!» кричит женщина при задержании. Но лишь когда полиция обнаруживает в квартире учителя раскрытый иллюстрированный журнал с рентгеновским снимком черепа разыскиваемой особы, она понимает, кого поймала. И не только это находят служащие особого отдела в квартире учителя: боеприпасы, оружие, гранаты и косметичку марки «Ройял», в которой лежит бомба на четыре с половиной килограмма.
«Нет, — заявляет впоследствии учитель в одном интервью, — именно так я и должен был поступить». Лично я тоже думаю, что иначе он и его подруга с головой бы увязли в этой истории. «И однако же, — говорит он, — у меня возникло какое-то неприятное чувство. Ведь раньше, до того, как она принялась за свои бомбы, я часто был с ней одного мнения. Например, с тем, что она писала в „Конверт“ после террористического акта во Франкфуртском универсальном магазине Шнейдера: „Против версии умышленного поджога говорит то обстоятельство, что при этом могли пострадать люди, которые не должны были пострадать“. Но позднее, в Берлине, когда выпустили Баадера, она во всем принимала участие, причем был тяжело ранен один мелкий служащий. После чего она ушла на дно. Потом были жертвы с обеих сторон. Потом она пришла ко мне. Потом я… Но вообще-то говоря, я думал, что ее уже нет в живых…»
Он, учитель, в котором я вижу себя, намерен израсходовать сумму, причитающуюся ему от государства за то, что он позвонил по номеру 110, на предстоящий процесс, чтобы с каждым, к этому времени схваченным, включая Гудрун Энсслин, которая сама себя выдала, когда зашла в Гамбурге в шикарный бутик, обошлись по справедливости в ходе процесса, на котором, по его словам, будут вскрыты общественные взаимосвязи.
Я бы на его месте так не поступал. Жалко такую уйму денег.
Почему все эти адвокаты, Шилли и ему подобные, должны наживаться на процессе? Пусть он лучше раздаст деньги по школам, по своей и по другим, в пользу социально незащищенных, о которых он так печется. Но кому бы он ни отдал свои деньги, настроение у него все равно не улучшится. Как, впрочем, и у меня. Потому что до конца своих дней он останется тем человеком, который набрал номер 110. Я испытываю то же самое.
1973
Какой там к черту целительный шок?! Плохо же вы знаете моих зятьев, всех четверых. И женаты они вовсе не на моих дочках, а переженились втихаря на своих машинах. Чистят-моют, и в воскресенье тоже, стонут по поводу каждой крохотной царапины. Говорят исключительно про дорогие телеги, «порше», к примеру, и тому подобное, поглядывают на них, как на красивых девчонок, с которыми недурно бы согрешить. А теперь мы имеем очереди перед каждой бензоколонкой. Нефтяной кризис! Вот это был удар, доложу я вам! И это был шок, но вовсе не целебный. Ну, само собой, они делали запасы. Все четверо. А Герхард, который обычно вещает как апостол здорового образа жизни: «Ради Бога, никакого мяса! И никаких животных жиров!», который молится на грехемовский хлеб из отрубей, так долго сосал шланг, переливая бензин из канистры — конечно же, он тоже делал запасы, — что чуть не отравился бензином. Тошнота, головная боль, литрами пил молоко. А Хайнц-Дитер, тот и вовсе налил полную ванну, так что воняло по всей квартире, и маленькая Софи упала в обморок.
Ох уж мои зятья! Кстати, два других ничуть не лучше. Вечное занудство из-за ограничения скорости — не больше ста. И, поскольку в бюро у Хорста температура не должна превышать девятнадцать градусов, он считает, что ему положено дрожать от холода. И вечно ругается: «А все эти погонщики верблюдов виноваты! Эти арабы!» Потом оказывается, что это уже не арабы, а израильтяне, которые затеяли очередную войну и прогневали саудовских арабов. «Вот и понятно, — кричит Хорст, — что они прикрутили нефтяной кран, чтобы нам и сейчас не хватало, и в будущем тоже». Тут Хайнц-Дитер уже готов зарыдать: «Теперь не стоит даже копить деньги на новый БМВ, раз на автобане надо ползти максимум со скоростью сто, а на сельских дорогах так и вовсе восемьдесят…» «Вот она, ваша социалистическая уравниловка, это вашему Лауритцену, который считает себя транспортным министром как раз по вкусу», — грохочет Эберхард, мой старший зять, и при этом не на шутку схватывается с Хорстом, который хоть и член партии, но так же помешан на машинах. «Вы только подождите, вот будут выборы…» И оба ужасно ругались.
И вот тут я воскликнула: «Слушайте все! У вашей автономной тещи, которая всегда была легка на подъем, возникла роскошная идея». Потому что с тех пор, как умер отец, а девочки мои еще толком не оперились, я считаюсь главой семьи, и этот глава хоть и не прочь поворчать, когда надо, но зато держит в руках всю лавочку и при нужде может дать добрый совет, например, если разразится настоящий энергетический кризис, насчет которого нас предостерегали люди из Римского клуба, и все решат, что теперь можно сходить с ума. «Итак, слушайте все, — сказала я по телефону, — вам ведь известно, что я давно уже предвидела конец подъема. Вот он вам налицо. Но я до сих пор не вижу причин для скорби, даже пусть завтра будет День поминовения, когда все равно, как и в каждое воскресенье, запрещено садиться за руль. Итак, давайте устроим семейную прогулку. Ну ясно же, что пешком. Сначала сядем на третий трамвай, а от конечной станции — на своих двоих, ведь вокруг Касселя всюду такие красивые леса. Итак, вперед, в Ястребиный лес!»
Ну и вой поднялся. «А если дождь пойдет?» «Если и в самом деле пойдет, побежим к замку Вильгельмсхёе, посмотрим всяких там Рембрандтов и прочие картины, а оттуда снова пешком». «Да видели мы уже это старье!» — «И кто это, спрашивается, бегает по лесу в ноябре, когда на деревьях не осталось ни единого листочка?» — «Если уж устраивать семейный выход, давайте лучше пойдем в кино…» «Или соберемся у Эбер-харда, затопим камин в холле и посидим так уютненько…»
«Без возражений! — отвечала я. — Дети уже радуются». И вот мы всей семьей тронулись под моросящим дождичком, в плащах и резиновых сапогах, от конечной станции Друзельталь и прямо в Ястребиный лес, который даже без листьев очень красиво выглядит. Два часа мы ходили вверх по горам, вниз по горам, мы даже ланей видели, хотя издали, как они смотрят, а потом скачут прочь. А я показывала детям, где какие деревья: «Вот это бук, а это дуб, а вот и хвойные деревья, но верхушки у них словно ржавчиной покрыты. Это все из-за промышленности и автомашин, множества автомашин. Из-за выхлопных газов, понимаете?» А потом я показывала детям желуди и буковые орешки и рассказывала, как мы в войну их собирали. Еще мы видели белок, как они шныряют вверх по стволу, вниз по стволу. До чего ж это было красиво. А потом со всех ног, потому что дождь припустил сильней, мы влетели в ближайший трактир, где злая теща и добрая бабушка пригласила всех на чашечку кофе с пирожными. А для детей был лимонад. Ну и по рюмочке тоже. «Сегодня даже водители имеют право», — поддразнивала я своих зятьев. А еще я рассказывала детям, чего еще не хватало в войну, не только бензина, и что если набрать довольно буковых орешков, из них можно давить масло.
Только лучше не спрашивайте меня, что было потом. Вы моих зятьков еще не знаете. Какая там благодарность! Нет, они ворчали из-за этой дурацкой беготни под дождем. Вдобавок, своим сентиментальным восхвалением скудного военного хозяйства я подала детям дурной пример. «Мы ведь не в каменном веке живем», — прорычал Хайнц-Дитер. А Эберхард, который при всяком удобном и неудобном случае называет себя либералом, всерьез сцепился с Гудрун, моей старшей, так что в конце концов он даже вынес из спальни свое постельное белье. Ну а теперь угадайте, где бедняжка провел ночь. Правильно, в гараже. В своем старом «опеле», который он начищает и намывает каждое воскресенье.
Ох уж мои зятья! Кстати, два других ничуть не лучше. Вечное занудство из-за ограничения скорости — не больше ста. И, поскольку в бюро у Хорста температура не должна превышать девятнадцать градусов, он считает, что ему положено дрожать от холода. И вечно ругается: «А все эти погонщики верблюдов виноваты! Эти арабы!» Потом оказывается, что это уже не арабы, а израильтяне, которые затеяли очередную войну и прогневали саудовских арабов. «Вот и понятно, — кричит Хорст, — что они прикрутили нефтяной кран, чтобы нам и сейчас не хватало, и в будущем тоже». Тут Хайнц-Дитер уже готов зарыдать: «Теперь не стоит даже копить деньги на новый БМВ, раз на автобане надо ползти максимум со скоростью сто, а на сельских дорогах так и вовсе восемьдесят…» «Вот она, ваша социалистическая уравниловка, это вашему Лауритцену, который считает себя транспортным министром как раз по вкусу», — грохочет Эберхард, мой старший зять, и при этом не на шутку схватывается с Хорстом, который хоть и член партии, но так же помешан на машинах. «Вы только подождите, вот будут выборы…» И оба ужасно ругались.
И вот тут я воскликнула: «Слушайте все! У вашей автономной тещи, которая всегда была легка на подъем, возникла роскошная идея». Потому что с тех пор, как умер отец, а девочки мои еще толком не оперились, я считаюсь главой семьи, и этот глава хоть и не прочь поворчать, когда надо, но зато держит в руках всю лавочку и при нужде может дать добрый совет, например, если разразится настоящий энергетический кризис, насчет которого нас предостерегали люди из Римского клуба, и все решат, что теперь можно сходить с ума. «Итак, слушайте все, — сказала я по телефону, — вам ведь известно, что я давно уже предвидела конец подъема. Вот он вам налицо. Но я до сих пор не вижу причин для скорби, даже пусть завтра будет День поминовения, когда все равно, как и в каждое воскресенье, запрещено садиться за руль. Итак, давайте устроим семейную прогулку. Ну ясно же, что пешком. Сначала сядем на третий трамвай, а от конечной станции — на своих двоих, ведь вокруг Касселя всюду такие красивые леса. Итак, вперед, в Ястребиный лес!»
Ну и вой поднялся. «А если дождь пойдет?» «Если и в самом деле пойдет, побежим к замку Вильгельмсхёе, посмотрим всяких там Рембрандтов и прочие картины, а оттуда снова пешком». «Да видели мы уже это старье!» — «И кто это, спрашивается, бегает по лесу в ноябре, когда на деревьях не осталось ни единого листочка?» — «Если уж устраивать семейный выход, давайте лучше пойдем в кино…» «Или соберемся у Эбер-харда, затопим камин в холле и посидим так уютненько…»
«Без возражений! — отвечала я. — Дети уже радуются». И вот мы всей семьей тронулись под моросящим дождичком, в плащах и резиновых сапогах, от конечной станции Друзельталь и прямо в Ястребиный лес, который даже без листьев очень красиво выглядит. Два часа мы ходили вверх по горам, вниз по горам, мы даже ланей видели, хотя издали, как они смотрят, а потом скачут прочь. А я показывала детям, где какие деревья: «Вот это бук, а это дуб, а вот и хвойные деревья, но верхушки у них словно ржавчиной покрыты. Это все из-за промышленности и автомашин, множества автомашин. Из-за выхлопных газов, понимаете?» А потом я показывала детям желуди и буковые орешки и рассказывала, как мы в войну их собирали. Еще мы видели белок, как они шныряют вверх по стволу, вниз по стволу. До чего ж это было красиво. А потом со всех ног, потому что дождь припустил сильней, мы влетели в ближайший трактир, где злая теща и добрая бабушка пригласила всех на чашечку кофе с пирожными. А для детей был лимонад. Ну и по рюмочке тоже. «Сегодня даже водители имеют право», — поддразнивала я своих зятьев. А еще я рассказывала детям, чего еще не хватало в войну, не только бензина, и что если набрать довольно буковых орешков, из них можно давить масло.
Только лучше не спрашивайте меня, что было потом. Вы моих зятьков еще не знаете. Какая там благодарность! Нет, они ворчали из-за этой дурацкой беготни под дождем. Вдобавок, своим сентиментальным восхвалением скудного военного хозяйства я подала детям дурной пример. «Мы ведь не в каменном веке живем», — прорычал Хайнц-Дитер. А Эберхард, который при всяком удобном и неудобном случае называет себя либералом, всерьез сцепился с Гудрун, моей старшей, так что в конце концов он даже вынес из спальни свое постельное белье. Ну а теперь угадайте, где бедняжка провел ночь. Правильно, в гараже. В своем старом «опеле», который он начищает и намывает каждое воскресенье.
1974
Что это за чувство такое, когда человек сидит перед ящиком и воспринимает себя в двойном виде? Кто привык двигаться по двойной колее, того это, по сути дела, не должно бы волновать, коль скоро он встречается со своим «я» лишь в исключительных случаях. Просто бываешь слегка удивлен. Не только в суровые годы профессиональной подготовки, но и на практике тебя обучали как-то ладить с этим двояким «Я». Потом уже, когда ты отсидел шесть лет в исправительном заведении Рейнбах и лишь спустя эти шесть лет, после длительного процесса, согласно решению малой судебной палаты, получил право пользоваться персональным телевизором, раздвоенность собственной личности стала для тебя вполне очевидна, но раньше, в семьдесят четвертом, когда ты находился в тюрьме Кёльн-Оссендорф на правах подследственного и высказал желание получить телевизор в камеру на продолжительность одной из игр мирового первенства, события на экране во многих отношениях просто разрывали тебя на части.